Текст книги "Капитан «Смелого»"
Автор книги: Виль Липатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
– Застал? – опять спрашивает Красиков.
– Застал! Слушай… Дай-ка папиросу!
Красиков недовольно хмыкает:
– Чудишь! – и, усмехнувшись, протягивает капитану дешевенькую папироску. Неловко, средним и указательным пальцами берет ее Борис Зиновеевич, не размяв, тянется прикурить, но Красиков отбирает, покатав в пальцах, сует в рот капитану и подносит спичку.
– Курильщик!.. Что же директор сплавконторы?
У капитана смешно отдуваются щеки, губы складываются дудочкой. Набрав дыму в рот, он мгновение сидит с оглупленными круглыми глазами, потом, выпахнув дым, судорожно кашляет.
– Зелье!.. Ах, будь ты неладна!
– Что же? – настаивает Красиков.
– Разрешил.
– Двенадцатитысячный?
– Угу!
– А обком партии?
– Обком партии еще в прошлом году благословил.
У Красикова сверкают изумленно зрачки. Поднявшись, он начинает мерить диспетчерскую длинными худыми ногами, рубит воздух рукой:
– Не понимаю, Борис, не понимаю! Есть же предел всему на свете!.. В прошлом году в одном плоту ты провел девять тысяч кубометров леса вместо четырех по норме. Честь тебе и хвала!.. Но понимаешь – девять! девять! Это же не двенадцать! – Красиков замедляет бег по комнате, еще больше изумляется. – Ты посчитай! Двенадцать тысяч – это месячный производственный план для тягача типа «Смелый»! Двенадцатитысячный плот будет длиннее нормального в четыре раза.
– Почти в пять! – быстро перебивает капитан. – Ты не учел длину головки.
Рубящая воздух рука Красикова застывает.
– В пять?
– Угу! – подтверждает капитан.
Красиков садится, кладет руку на колено Бориса Зиновеевича, серьезно, тихо говорит:
– Я вместе с тобой отвечаю за судьбу плота. И я не разрешу брать его, пока не уясню твоего спокойствия. Ты понимаешь меня?
– Понимаю, Семен… Ты в сны веришь?
– Я вполне серьезно! – тихо говорит Красиков и убирает свою руку с колена капитана, точно дает понять, что ни шутки, ни легкой усмешки не примет и не поймет он.
Капитан, видимо, и не собирается шутить, поглядев на колено, где только что лежала рука Красикова, отвечает на нетерпеливое движение собеседника:
– Я тоже серьезно!.. Сны – пустяки, Семен, но цену бессонной стариковской ночи не могут понять только очень молодые люди. Это, брат, не выдумки, а разлюбезная твоей душе действительность! Когда человек не спит длинную зимнюю ночь, когда он десять часов кряду думает об одном и том же, – наяву ли, во сне ли – один черт! – он приходит к конечному пункту.
– Но, Борис!..
– Хочешь сказать, какое отношение имеет это к плоту… Прямое, Семен, самое прямое! Нам, практикам, часто не хватает именно вот этого – размышлений, теоретической основы, что ли! Зато, если мы начинаем размышлять… – Капитан вдруг мягко, ласково улыбается. – Ты знаешь, между прочим, я убежден в том, что за много бессонных ночей можно научиться ездить на велосипеде. Нужно только знать точно, как это делается… И, наоборот, умея ездить на велосипеде, можно рассказать другим, как это нужно делать… Ты понимаешь меня, Семен?
Словно в пустоту смотрит Красиков, молчит – и не логикой, а какой-то частичкой самого себя, опытом таких же бессонных ночей начинает понимать капитана и вдруг с радостью думает о том, что они с капитаном, в сущности, чувствуют и думают одинаково. У него такое ощущение, словно тоненькая ниточка накрепко связала их. И, вероятно, то же самое испытывает капитан: не ждет ответа Красикова, продолжает:
– Однажды ночь дала мне ответ. Я убежден – можно брать плот в двенадцать тысяч, а может быть, и больше… Может быть, и больше, Семен!.. Смотри!
Они склоняются над картой… Вилюжины речушек, ржавая накипь болот, частокол тайги. Вобрав в себя все синее на карте, бежит Чулым, на самом крутом завитке которого присосалась коротенькая пиявка – Вятская протока… Гиблое место эта протока. Точно мощный насос тянет она из Чулыма воду и именно здесь – кладбище якорей, грузов, багров. «Кто в Вятской не бывал, тот горя не видал!» – говорят чулымские капитаны.
– Вятская!
– Она!
– Ах, будь ты неладна! – улыбается капитан и красным карандашом перечеркивает протоку. – Смотри, Семен! Буксирую плот вот сюда…
Красиков задумывается. Затем достает папиросу, прикуривает и только на секунду оборачивается к капитану, а потом, собрав на лбу крупные морщины, поднимается, снова меряет комнату шагами. Капитан настороженно следит за ним. От тяжелого тела начальника половицы шатаются, электрический круг мотает по карте.
– Ночи, ночи… – говорит Красиков. – Черт возьми, пожалуй, действительно можно научиться ездить на велосипеде…
Капитан бросает скрепки на стол.
– И не только на велосипеде, Семен! Можно научиться летать на самолете!.. Реактивном.
За дверью слышно царапанье, стук сапог и веселое ругательство. В диспетчерскую врывается шум реки, тарахтенье электростанции, и в клубах холодного воздуха появляется боцман Ли. Лучась радостью, энергией, потирая руку об руку, подкатывает к столу.
– Ты здесь, капитана! Оченно хорошо! Старый должник – лучше новых дывух!.. Мы здешний завхоз здорово проучили, оченно здорово!
Вместе с Ли в диспетчерскую врываются веселье, запах обской волны, солидола и «Смелого». На мгновенье кажется, что электричество горит ярче, а шум ветра за окнами слабеет.
Красиков и капитан смеются. Всем известна история, когда в конце прошлой навигации завхоз Луговской сплавной конторы позаимствовал у боцмана «Смелого» двадцать килограммов краски, двести метров троса и около тонны железа. «На будущий год вдвойне отдам, ей-богу, отдам, провалиться мне на этом самом месте!» – божился завхоз, а Ли, заранее предупрежденный луговскими дружками, что завхоз взятого отдавать не собирается, что через год сошлется на давность, отвечал: «Проваливайся не надо! Отдавай надо! Как говорил – вдвойне!» Обрадованный до невозможности, завхоз и слыхом не слыхал, что расписку на двойное количество взятого уже подписали семь свидетелей сделки между «Смелым» и Луговской сплавной конторой. И вот наступил час расплаты… Боцман Ли потирает руки.
– Все до нитки забирали!
Смеется капитан, но хмурится немного:
– Это, брат, нечестно получается! – говорит он, покачивая головой.
Но боцман не смущается.
– Честно, капитана! Завхоз думал нас объегорить, сам попался. Учить надо мошенников. Хорошо учить!
– Правильно! – поддерживает боцмана Красиков. – Этот завхоз – обдирало, каких свет не видал!
В одно движение боцман подскакивает к начальнику Луговской пристани.
– Спасибо, начальник… Говори, не стесняйся – никакой материал тебе не надо? Краска, может, олифа? Говори!
– Ничего мне не надо… Зачем? – удивляется Красиков.
– Тогда отдавай нам пять килограммов олифы, что в прошлом году брал!
От смеха капитан налегает на стенку, стирает спиной известку.
4
«Смелый» качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна – в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны – полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно – по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
– Здравствуйте-ка!
– Мое почтение! – не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
– В прошлом году молчали, нынче – опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! – говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают – выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. «Пи-пи-пи!» – разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: «Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым!» Но «Томь» не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
– Дай папиросу! – требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
– Ну? – спрашивает она.
– Да ничего… – отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
– Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
– Еще что? – передергивает налитыми плечами радистка.
– Ничего… В авторитетном источнике читал.
– Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
– Нет, посижу еще, – говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
– У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня – сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня – сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
– А разница, как ни верти, – двадцать девять! – Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда – двадцать девять… Большая разница!
– Еще что скажешь? – перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью – кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то – радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
– Ничего, – шепелевато отвечает кочегар.
– Боже ты мой! – стискивает руки Нонна. – Нужно станцию поймать, а он – сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
– Будешь слушать? – пружинисто вскакивает Иван Захарович.
– Уж лучше скрипка…
– Сейчас лабанем, сейчас лабанем! – торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. «Томь, Томь, где ты, Томь?» Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо «Смелого», мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг «Смелый», обойденный волной «Томи»…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина – Тарасова. «Любови разные повыдумывали!» – сердится на Анну радистка. «Ты вот посиди-ка в рубке, поймай „Томь“, а потом под поезд бросайся! А еще лучше – походи-ка каждую навигацию в плаванье!»
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним – Иван Захарович.
– Зусман на палубе, – сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
– Зусман – по-лабухски значит холодно.
– По-лабухски?
– Значит, по-музыкантски…
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым… Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван
Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки – на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет «Венгерский танец» № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому – ни себе, ни «Смелому» – не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное. Из-под синей форменной юбки тоненько проглядывает кружево.
– Эх, не так! Все не так! – огорчается Иван Захарович.
– Что не так? – сердито спрашивает Нонна.
– Играю не так! – опадая плечами под туго натянутой тельняшкой, грустит кочегар. – Похоже, а не так! Послушала бы ты, как эту вещь играет Коган.
– Я слушала. – Нонна задумывается, и в такт своим мыслям тихонько покачивает головой. – Когана я слушала по радио.
– Вот то-то и есть!
Сердится Нонна:
– Ну ладно, ладно! Играй еще… Нашел с кем себя сравнивать – с Коганом. Коган на этом деле сидит. А ты кочегар!
– Искусство! – поднимает палец Иваа Захарович. – Искусство, оно…
– Играй! – досадливо перебивает Нонна. Иван Захарович приникает щекой к скрипке.
5
Нутро «Смелого» – машина – ярко освещено.
Стальными мускулами застыли шатуны, глазками блестят приборы, редкими вздохами дышит машина. Пахнет теплом, краской, маслом. И хотя машина неподвижна, а цвета слоновой кости шатуны замерли, чувствует человек ее силу, готовность моментально прийти в движение; крутить двухметровые колеса, мять кедровыми плицами алмазную воду.
Нет человека на земле, который бы лучше чувствовал могучую силу «Смелого», чем его механик Спиридон Уткин! И так же нежно, как Иван Захарович прижимается щекой к полированному дереву скрипки, прикасаются руки механика к теплому металлу.
Наедине с машиной мало похож Спиридон на обычного механика. Вместо угрюмой молчаливости – оживление, вместо сдержанной, робкой улыбки – открытая радость.
– Теперь кулису промажем, протрем, вот и будет ладно! – нашептывает Спиридон машине. – Кашу маслом не испортишь, товарищ кулиса…
Словно с живым существом разговаривает механик с машиной, и это издавна, смолоду. Еще мальчишкой – сын механика «Ветра» – Спирька на вопрос, какое существо есть пароход, убежденно ответил: «Одушевленное!» – и долго настаивал на этом. Много времени спустя понял Спиридон, что пароход все-таки существо неодушевленное, но принимал это как условность.
– Вот, товарищ кулиса, и готово! – шепчет Спиридон, улыбаясь. – Лишнее мы уберем… На то и обтирка есть! Вот так!
Жизнь, счастье, любовь Спиридона Уткина – машина «Смелого». Она ему дает хлеб и одежду, крышу над головой, уверенность в том, что не напрасно топчет кривоватыми ногами землю механик Уткин. Весел Спиридон, когда машина, хвастаясь силон, напевает привычный мотив: «Че-шу я пле-с, че-шу я плес!»
– Вот так-то, товарищ кулиса! – говорит механик, переходя с места на место. – Вот так-то…
Он будет ходить возле машины до утра, до зябкого рассвета, который, пробив войлок туч над Чулымом, не скоро заглянет в люк машинного отделения.
6
Насвистывая, Костя Хохлов идет по высокому тротуару; курит, поплевывает сквозь плотно сжатые губы, изредка оборачивается назад, и тогда лицо штурвального становится злым. Когда до берега остается метров триста, Костя замедляет шаги… В отдалении маячат три темные фигуры.
– Так! – весело, громко произносит Костя. – Были три друга в нашем полку…
Фигуры двигаются к штурвальному. Он языком перекатывает окурок в уголок рта, переламывает зубами. Согнувшись и двинув фуражку набок, Костя приобретает жуликоватый, «блатной» вид. Трое медленно приближаются к нему – напряженные, молчаливые, тесно сомкнувшись. Штурвальный думает: «С ножами или с кастетами?» – и говорит шепотом:
– Друзья-моряки подобрали героя, кипела вода штормовая…
Трое – в телогрейках, сапогах, на головах шапочки-блинки; у крайнего поблескивает в темноте золотой зуб.
Сутулинкой, руками в карманах, расставленными ногами они похожи на Костю, но он выше и, пожалуй, сильнее любого из них. Штурвальный не ждет, когда парни подойдут, а сам делает два шага вперед, не вынимая рук, спрашивает:
– Гуляем?
Трое молчат. Золотозубый склоняет голову на плечо, кривится, другие медленно двигаются, пытаются зайти за Костю, но он отступает назад, расставив ноги во всю ширину тротуара. Теперь обойти его – значит столкнуть. Золотозубый издает неопределенный, хмыкающий звук, и двое замирают… «Они!» – узнает Костя, и перед ним в темном провале проносится картина.
…В духоту, в толчею луговского клуба вваливаются трое пьяных. Расталкивая танцующих, пробираются к баянисту, дышат водкой, матерятся, лапают ручищами девчат. По одутловатым лицам и незаметной для других привычной тяге рук за спину Костя уверенно определяет: «Недавно из тюрьмы».
Клуб становится похожим на муравейник, когда в него залетает оса: девчата жмутся к стенам, деревенские парни выходят в коридор перекурить. Главарь, золотозубый, тычком сбрасывает с табуретки баяниста, выхватывает баян, разводит: «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая!..» Заведующий клубом трусливой рысцой убегает к телефону – звонить участковому милиционеру… «Эти в общей камере сидели, под нарами…» – думает Костя о троих, и враскачку, непроизвольно подергивая ногой, подходит к золотозубому. Странная и непонятная вещь происходит с ним – происходит помимо воли, вопреки его желанию: он хотел спокойно взять золотозубого за руку, пинком вышибить за дверь, но вместо этого, перекосясь лицом, кляцнув зубами, шипит на ухо: «Сявка, сука!.. Попишу трамвайным колесом! Катись, дешевка, чтобы не пахло!» Прошлое Кости – тюрьма, пересыльные пункты – глядит на золотозубого. С ужасом прислушивается Костя к тому, что происходит в нем, но остановиться не может – берет парня за шиворот и, как собачонку, швыряет на пол…
И еще одно воспоминание вспыхивает в памяти Кости… Мягкий, ласкающий взгляд капитана. И голос капитана: «Это пустяки, Костя, ты такой же, как все… Мне наплевать на твою характеристику – становись за штурвал…»
Громоздятся картины в голове, путаются, и Костя не может различить, где голос капитана, где крик золотозубого, брошенного на пол… Выпутывается штурвальный из мешанины воспоминаний и оказывается на луговском тротуаре один на один против троих… Что-то проминается под кулаком, раздается сдавленный крик, всплеск воды. И в то же мгновенье Костя перехватывает зависшее над головой лезвие ножа, зависшее раньше, чем он ударил золотозубого. Парень слева отшатывается назад и трясет переломанной рукой, а второй бьет Костю с размаху чем-то тяжелым. Колокольный звон раздается в ушах штурвального, он покачивается и от этого немного отступает назад, чтобы размахнуться и ударить, но вдруг слышит ясный, прозрачный шум Чулыма… Костя судорожно опускает свою руку и со страхом смотрит на зажатый в ней нож. Второй удар тяжко обрушивается на череп, но он не обращает внимания на боль – красной молнией пробивает голову радость: «Не ударил, не ударил!.. Спасен! Нож на земле! На земле нож!» Еще раз вспыхивает красная молния, и с ревом восторга бросается Костя на парней, бьет очугуневшим кулаком одного по темени, второго в подбородок. Кричит Костя: «С неба звездочку достану и на память подарю!» Валятся парни, катятся по тротуару, вскакивают и длинными скачками убегают.
Костя сплевывает кровь, шатаясь, как пьяный, идет по берегу. Добравшись до штабеля леса, валится мешком. Кровь из разбитой головы струится на землю. Через полчаса Костя Хохлов приходит в себя – медленно, тяжело поднимается, достает из кармана зеркальце и при свете спички внимательно осматривает лицо – на нем нет следов драки.
На берегу Чулыма раздается веселый, насмешливый голос:
– Не лежится, не сидится, не гуляется ему…
Глава третья
1
Утро началось размашистым росчерком солнечных лучей. Во второй половине ночи ветер стих, тучи поднялись вверх, и казалось, что корявый плес Чулыма кто-то сгладил огромным утюгом и там, где прошло горячее днище, усмиренные, опали волны. Потом на черные тальники неторопливо пролилась розоватая струйка, подмалинила верхушки и растеклась на много километров по тальниковому горизонту. Чулым подождал немного, побушевал еще и тоже – исподволь, словно стыдясь, – зарумянился.
На Чулыме родился весенний день.
– Товарищи, товарищи, гля-я-я-дите.
Стоит Петька Передряга в палубном пролете, тычет в темный угол пальцем и заливается. Сквозь шум машин, звон меди доносится его голос до машинного отделения, до палубы.
– Гля-я-я-ди-те-е!
Речники бегут на Петькин крик, врываются в пролет, в темноте не могут разобрать, куда показывает матрос. Потом в полумраке различают непонятное, темное, живое.
– Дайте свет!
В металлической сеточке вспыхивает лампа, и в пролете наступает изумленная тишина, – в углу, отряхиваясь и мотая бородой, стоит молодой козел. Лизанув острым языком сизый бок, козел смотрит на людей торчком стоящими зрачками, громко бекнув, наклоняет рогатую голову и, с вызовом постукав черненькими копытцами о железную палубу, смело бросается на Петьку Передрягу. Парнишка пятится, но движение козла быстрее, чем движение Петьки: утробно икнув, парень падает под ударом крепких загнутых рогов. Козел пружинисто отскакивает назад, поворачивается и направляет рога на Вальку Чиркова. Увидев это, штурман по-козлиному наклоняет голову вниз и опасливо подбирает живот: в глазах Вальки плещется страх. Но это на секунду – в следующую Валька взмахивает руками и вскрикивает: козел ударил в коленную чашечку.
– Товарищи! – обиженно, тонко кричит Валька. – Что же это делается, товарищи?!
А козел, пританцовывая, уже целится в Луку Рыжего.
– Ой, чуваки, помру! Помру! – вдруг раздается в пролете.
Высунувшись из машинного люка, Иван Захарович грудью падает на железную ступеньку и хохочет так, что заглушает и машину, и скрип переборок, и плеск волны за бортом. Рядом похохатывает механик Уткин.
Смех кочегара задерживает стремительный рывок козла – он сгибается хлыстом и одновременно задними ногами взбрыкивает в воздух, защищая себя сзади. Потом комком мускулов бросается к люку. Ивана Захаровича и Уткина как ветром сносит.
Первым приходит в себя Валька Чирков. Он изнемогает от смеха, хватается руками за металлическую стойку, вращается вокруг нее. Петька Передряга катается по палубе, Лука Рыжий от смеха начинает икать. Козел смотрит на все это дурацкими глазами, трясет бородой, жует мягкими губами и для безопасности прислоняется хвостом к стене, поводя рогами из стороны в сторону.
Минут пять на пароходе гремит смех. Люди отдаются ему всей душой, всем телом. Взрывы смеха выгоняют из радиорубки Нонну Иванкову. Позевывая, идет она вдоль борта, покачивает упругими бедрами. Заглянув, но не входя в пролет, Нонна видит смеющихся ребят и бодливого козла. «Обрадовались невесть чему! Делать больше нечего!» – говорят ее глаза. Передернув плечами, радистка уходит обратно в рубку.
Рывком открывается дверь капитанской каюты, высовывается сонное лицо капитана.
– Что такое?
– Ой, ой! – качается Валька Чирков.
– Ко-ко-зел! Ик! – стонет Лука Рыжий.
– Какой козел? – недовольно спрашивает капитан и совсем высовывается из двери.
– Действительно, козел! – недоумевает капитан. – Что за наваждение!.. И в самом деле козел! – удивленно продолжает он, выходя из каюты. Он босиком и поэтому по металлическому полу идет на цыпочках.
Капитан молчит, почесывает шею, соображает. Ноги переступают и быстро синеют. Наконец облегченно выдыхает воздух:
– Все понятно! Бородатый черт забрался в Луговом… На дворе было холодно, вот его и потянуло к теплу… У машины спал?
– У нее.
– Так и есть! – веселеет капитан. – Ах ты, бородатый зверь! Что же с тобой делать?
Холод мурашками пробегает по ногам, леденит, и капитан обнаруживает, что стоит босиком на железной палубе; недовольно сморщившись, поворачивается и уходит в каюту, сердито пристукнув дверью. Но она скоро опять открывается.
– Козла накормить, а в Луговое дать радиограмму, да чтобы без смеха!
– Есть! – отвечает Лука Рыжий. – Есть накормить!
2
В тридцать пять метров от носа до кормы, в четырнадцать – от борта до борта «Смелого» тесно уложена жизнь речников. На долгие месяцы пароход для них – дом, улица, театр, место работы и отдыха.
Вспомнив Чулым, «Смелый» бежит вверх по реке. Обская чайка – баклан – взлетает косо над пенистым гребнем волны, открывает ветру белое брюшко и, сложив острые крылья, падает в воду. Обочь парохода – полузатопленные тальники, как вытеребившиеся метелки. На берег нет и намека: вода и тальники, тальники и вода. Овальной чашей висит над Чулымом небо… Бежит «Смелый». Двое суток нигде не останавливаясь, будет идти к Чичка-Юлу. Двое суток беспрестанно биться машине, звенеть якорным цепям, крутиться штурвалу.
Три часа дня. Послеобеденное время; окончились уборочные работы, аврал, смена вахт, обед. По старому обычаю во время порожнего рейса всем, кто свободен от вахты, можно находиться на палубе. И теперь здесь оживление. На высоком стуле с подлокотниками, в меховом пальто, в зимней шапке сидит капитан с книгой в руках. Временами он отрывается от книги, быстро оглядывает сквозь очки плес, мимоходом бросив штурвальному несколько слов: «Держи, Лука, левее, на кривую ветлу…» или «Не рыскай, не рыскай!..» – опять читает, то пришептывая, то едва приметно улыбаясь.
Ветер перелистывает страницы книги, но капитан приспособился: прочитанное скрепляет бельевой прищепкой.
Вдоль лееров на скамейках устроились ребята. Высунув язык, боцман Ли вырезает из замшелого березового корня небольшую модельку «Смелого». Два года занят он этим и теперь прилаживает на носу миниатюрную паровую лебедку. Костя Хохлов насвистывает, Иван Захарович пристроился у теплого вентилятора. Он держит в руках губную гармошку и молчит, неподвижный, скучный.
– Иван Захарович! – говорит Костя. – Дунул бы в гармошку.
– Иди-ка!.. – лениво отвечает кочегар.
– Вот именно! – обрадовавшись, вступает в разговор Валька Чирков. – Шел бы ты, Костя… куда-нибудь…
Лука Рыжий протягивает руку к сигналу, жмет: над рекой разносится тоненький свисток «Смелого». Гремит рулевая машинка, слышно, как по борту ползет, царапая дерево, штуртрос. Пароход слегка покачивается, сваливается на борт.
Солнце, повернувшись, светит сбоку. Костя щурится, зевает и вдруг, так и не успев зевнуть до конца, соскакивает со скамейки, перегибается через леер и, прикрыв губы руками, чтобы не услышал капитан, зовет:
– Петька! Передряга, на палубу!
Из палубного люка появляется Петька, останавливается перед капитаном, ждет приказаний.
– Товарищ Передряга, сюда! – подмигивает Костя.
Валька Чирков заинтересованно поворачивается к матросу. Парнишка одет смешно – на нем замызганные брюки галифе, рыжие сапоги, а вместо фуражки – зимняя шапка из собачины. Матрос Петька Передряга бережет новую матросскую форму: надевает ее только перед выходом на берег.
– Матрос Передряга, отвечай! – тихо говорит Костя, когда Передряга отходит достаточно далеко от капитана.
– Ну!
Костя подбоченивается, вздергивает голову, один глаз прижмуривает.
– Отвечай!.. Что должен предпринять часовой, если к вверенному ему объекту приближается неизвестный?
– Ну! – мнется Петька.
– Не нукай! Что должен делать часовой?
Боцман Ли отрывается от кораблика, морщинисто улыбается Петьке:
– Не стесняй, Петька, отвечай… Хорошо отвечай!
– Отвечай, матрос Передряга!
Духом выпаливает Петька:
– Стрелять из ружья.
Валька Чирков тихонько хохочет. Иван Захарович переворачивается с боку на бок, подносит гармошку к губам, издает протяжный мелодичный звук. Боцман укоризненно покачивает головой:
– Неправильно! Сначала надо сказать: «Кто идет?..» Сразу стрелять нельзя. Своего убьешь, товарища убьешь. Надо говорить: «Кто идет?» Потом надо сказать не ружье, а винтовка.
– Повтори! – требует Костя. – Так! Теперь отвечай, что нужно сделать с часовым, если на вверенный ему объект пробрался шпион?
– Судить… – колупая палубу сапогом, отвечает Петька.
– Правильно! А теперь скажи, матрос Петька Передряга, что мы должны сделать с тобой, который пропустил на судно козла?
Петька Передряга вскидывает длинные ресницы, оторопело открывает рот. От обиды, от неожиданности он начинает шмыгать носом и сопеть. Боцман Ли видит это и соскакивает с леера, взмахивает маленьким сухим кулачком.
– Костя, большой матушка! Чего привязался к Петьке, отставай! – Щелочки глаз боцмана блестят сердито, и, вероятно, от этого на палубе становится еще веселее. Петька Передряга переступает с ноги на ногу, томится.
– Валентин! – обращается к штурману капитан. – Присматривай за курсом…
Отложив книгу, капитан сдвигает на лоб очки, неторопливо массирует уставшие веки пальцами.
– Иди сюда, Хохлов! – приглашает он, найдя взглядом Костю.
Речники замирают. Штурвальный, незаметно подмигнув Вальке Чиркову, идет к капитану.
– Слушаю! – по-уставному вытягивается Костя, а сам старается сообразить, что сделает капитан, как будет «снимать стружку».
Обычно Борис Зиновеевич делает так: сперва легкая проработка с глазу на глаз, потом – в случае необходимости – общее собрание, на котором капитан тяжело вздыхает и поговаривает насчет того, что, пожалуй, на берегу он легко терпел бы подобное, но на судне, где дисциплина превыше всего, склонен к тому, чтобы… В общем, он пока удерживается от выводов, пусть их делают товарищи… Говорит в это время капитан скучными, незнакомыми словами: «Превыше всего… Выводов я не делаю! Есть поступки и проступки!» Костя предпочитает разговор с глазу на глаз, когда Борис Зиновеевич со смаком, точно от арбуза откусывает, произносит любимую ругань: «срамец». Совсем хорошо, когда капитан накричит, тогда можно ходить с обиженным видом, ожидая, что Борис Зиновеевич, устыдившись, начнет замаливать грехи. «Ладно, Костя, оба виноваты. Покричали, и будет!» – «Да ведь как кричать! Ежели напрасно, то оно обидно!» – всегда говорит в таких случаях Костя. «Как напрасно! Ты же вышел на вахту в грязной робе!» – «Пятнышко – не грязь!» – упирается Костя, но тон сбавляет, – как бы снова не рассердить капитана упоминанием о пятнышке, которое во весь воротник. Сбавляет тон, и наступает мир… Хорошо! Самое же страшное – общее собрание.
Раздумывает и капитан. И сквозь шум и гам слышен сердитый голос капитана:
– Марш, Костя, с палубы! Чтоб я тебя, зубоскала, здесь сегодня не видел!
На палубе взрывается второй раз за день здоровый, ошеломляющий, громкий хохот ребят. Иван Захарович наяривает на губной гармошке «Камаринскую», трясет от восторга длинными ногами. Кричит боцман Ли:
– Правильно, капитана. Большой матушка, Костя Хохлов!
Матрос Петька Передряга заливается колокольчиком.
И все так же сердито, из-под выпуклых очков, но с зажатой в краешках губ усмешкой капитан грозит пальцем: