Текст книги "Деревенский детектив"
Автор книги: Виль Липатов
Жанр:
Иронические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
6
Понемногу темнело, висела над Обью крутая луна и посвистывали в палисадниках ночные птицы, когда Анискин, побывав неизвестно еще где, поднимался на крыльцо больнички. Из всех людей в мире участковый, провоевавший четыре года на двух фронтах Отечественной войны и раненный еще в гражданскую, выше всего ценил врачей и потому на крыльцо поднимался осторожненько, стараясь при своем стодвадцатикилограммовом весе досками ни разу не скрипнуть.
– Ай! – постучав в дверь, промолвил он. – Ай, кто есть?
– Войдите, войдите.
При свете электрической лампочки в той комнатенке, которая называлась приемным покоем, сидел деревенский врач Яков Кириллович – держа книгу на вытянутой руке, читал, пошевеливая губами от напряжения. А когда Анискин вежливо поздоровался, то Яков Кириллович только протяжно мыкнул и кивнул головой на стул: дескать, садись и молчи.
– Спасибо, Яков Кириллович!
В приемном покое, как и полагалось, висели плакаты с увеличенными мухами, с цветными кишками и с призывами это не есть, это не пить и не ходить к бабам-знахаркам. Как и в колхозной конторе, каждый плакат и картинка Анискину была знакома до мелочей, но над больничными плакатами участковый насмехаться не стал, а, сев на стул, повернулся к Якову Кирилловичу и, скромно улыбнувшись, спросил:
– Никак Библию читаете, Яков Кириллович? Я как вошел, так сразу в большое удивление ударился. Чего это, думаю, Яков Кириллович на божественное потянулся?.. – После этих слов Анискин склонил голову набок и задумчиво продолжил: – Вот сколь я врачей не знаю – все безбожники…
– Федор, – отрываясь от Библии и сердито мотая головой, перебил его Яков Кириллович. – Федор, я тебя сорок лет прошу не называть меня врачом… Вот и впредь запомни: я не врач, а фельдшер царского военного времени…
На слове «царского» Яков Кириллович сделал ударение, снова мотнул головой, как лошадь, что отбивается от паута, и, фыркнув, вернулся к прерванному чтению. Он, Яков Кириллович, был такой худой и длинный, что, осматривая больного, случалось, задирал на себе рубаху и говорил: «У вас, батенька мой, сломано вот это, седьмое ребро! Отчетливо видите?» И вправду, седьмое ребро на Якове Кирилловиче виделось отчетливо, как на скелете…
– И впредь прошу не забывать, – повторил Яков Кириллович, углубляясь в Библию. – Не забывать, не забывать…
Приемный покой был мал, всего одно окошко смотрело в ночь, но в комнатешке была такая пугающая чистота, что казалось – в приемном покое нет ни звука. Молчал и только поблескивал круглый – то ли чан, то ли кастрюля – предмет для ваты и бинтов, недвижно стояли два белых шкафа с разными инструментами, таилась в углу такая белая кушетка, что не только сесть, а подуть-то на нее было страшно.
– Врач не врач вы, Яков Кириллович, – после молчания сказал участковый, – но только знаете в сто раз больше другого врача – вы и по внутреннему, вы и по наружному и по всякому другому… Вас, Яков Кириллович, весь народ в деревне уважает, а только я в толк не возьму, чего вы это Библию читаете…
Яков Кириллович молчал, и Анискин ответа насчет Библии добиваться не стал, хотя был любопытен, как сорока. Вместо этого участковый начал внимательно разглядывать собственные ногти – большие выросли, и, надо сказать, даже очень большие, как у городской барышни. И конечно, от дикой больничной чистоты казалось, что руки несвежие, грязные, словно у мальчишки весной.
– Вот интересно, – потом сказал Анискин, – врут эти часы или нет?
– Эти часы стоят! – сердито ответил Яков Кириллович. – А Библию, милый мой, я читаю потому, что писателям надо поучиться писать так, как писали безвестные, но гениальные авторы Библии… Впрочем, голубчик мой, не все авторы безвестны. Блаженный Августин… – Тут Яков Кириллович остановился и сардонически улыбнулся. – Впрочем, что для тебя, Федор, блаженный Августин? Тебе – Шерлок Холмс, Шерлок Холмс!
– Вот из-за него-то, – тонко улыбнулся Анискин, – я и пришел… То есть из-за Шерлока Холмса…
После этих слов участкового Яков Кириллович Библию закрыл насовсем, встал во всю свою длину, сняв очки, посмотрел на Анискина такими глубоко запавшими глазами, что они казались сплошными с темными веками и потому огромными. Яков Кириллович всегда был серьезен, словно с утра до вечера делал операции, а тут и вовсе сделался каменным.
– Ага! – проговорил он. – Ты, милый мой, аккордеон не можешь найти!
– Не могу, Яков Кириллович! – облегченно признался Анискин и тоже встал. – Ниточка у меня есть, Яков Кириллович, но если я ошибку дам, то этот человек из-под моего авторитета навек выйдет, и деревне от этого плохо сделается.
– Деревне?
– Ну, не всей деревне, Яков Кириллович, – торопливо ответил Анискин,
– а многим… Да нет, Яков Кириллович…
Смешавшись, участковый плюхнулся толстым задом обратно на стул и снизу посмотрел на фельдшера точно так, как недавно смотрел на него Гришка Сторожевой. Яков Кириллович, однако, ничего этого не заметил, а индюшачьим шагом, подрагивая ногами, прошел по приемному покою, сграбастал участкового за плечи костлявыми пальцами, больно сдавил их и приказал:
– Выкладывай, Федор!
Анискин сначала поморщился от боли в плече, потом улыбнулся и ответил:
– Эти Шерлоки Холмсы, эти штукари из райотдела по подошве рост человека нарисовывают… Глянет штукарь через лупу на след и сразу: «Рост сто восемьдесят шесть!» Так вот, вы мне скажите, Яков Кириллович: а обратный ход это штукарство имеет?
– Не понял, Федор! – ответил Яков Кириллович. – Слов у тебя много, а толку – нет.
– Ну как же нет! – обиделся Анискин. – Вот я и спрашиваю: а по росту сапог можно определить?.. Вот если человек роста маленького, но широкий, как обезьяна, у него может быть сапог сорок пятого размера?
– Видишь ли, Федор, – помолчав, сухо ответил Яков Кириллович. – Я не знаю и, признаться, знать не хочу, что выделывают штукари, но мне известен человек, который при росте примерно сто шестьдесят пять сантиметров носит обувь сорок пятого размера. – Яков Кириллович иронически улыбнулся. – При теперешнем раннем развитии, милый мой, девочка в шестнадцать лет – барышня. Да-с! Позволь заметить, любезный, что ваша дражайшая доченька Зинаида хоть и рано созрела, но работать не хочет.
Яков Кириллович поднял палец и, как шпагой, помахал им в воздухе. Потом он наклонился и стал преспокойно наблюдать, как участковый Анискин начиная с массивной шеи медленно краснел. Вот краска с шеи перешла на скулы, со скул – на щеки, а потом, казалось, пропитала все лицо.
– Яков Кириллович, вы сказали… – пробормотал Анискин, – вы сказали…
– Я что сказал, то и сказал, любезнейший! Да-с!.. – Еще секунды три постояв над участковым, Яков Кириллович сжалился над ним, выпрямился и сказал почти спокойно: – Тот человек, который тебе нужен, Федор, ко мне приходил в четверг просить бюллетень… Бюллетень он не получил, но я его взвесил и измерил рост… Да-с! Я, милый мой, шестьдесят лет за весом и ростом аборигенов деревни слежу и делаю ра-а-а-зительные выводы.
– Какие же, Яков Кириллович? – льстиво спросил участковый. – Вы до выводов человек очень уважаемый, Яков Кириллович, так интересно, какой?
– Вывод, любезный, таков, что скоро русскому мужику жить негде будет. Не иначе-с! – ответил Яков Кириллович.
– Это как так?
– А вот так, что появились квартиранты, любезный мой! – гневно ответил Яков Кириллович. – А вот в те времена, когда я учился на фельдшера царского военного времени, русский мужик комнату у русского крестьянина не сымал. Да-с!
– Но!
– Вы не нокайте на меня, любезный, – совсем разъярился Яков Кириллович. – Я вас на тридцать лет старше, а возьмите себе за труд быть наблюдательным, коли вы бредите лаврами Шерлока Холмса. – Он начал загибать пальцы. – Комбайнер Прошин снимает комнату? Снимает. Тракторист Помозов снимает две комнаты? Снимает. Больной гипертонией Яблочкин с семьей снимает дом? Снимает… Антисанитария? А-с? Я вас спрашиваю, милый мой!
– Она, – вкрадчиво ответил Анискин и торопливо добавил: – А ведь у меня к вам, Яков Кириллович, еще один вопросик…
– Нуте-с!
Анискин поднялся, приблизившись к Якову Кирилловичу, ласково и тихо посмотрел на его худую, нескладную фигуру, на тонкие руки в толстых склеротических венах, на такую сутулую спину, что она казалась горбатой, и ему вдруг стало так хорошо, как было когда-то давным-давно, в далеком детстве, когда над зыбкой выздоравливающего от глотошной Федюньки Анискина наклонялось костистое лицо молодого Якова Кирилловича – человека страшного тем, что он был «сосланный большевик», но дорогого и родного до слез… Сто лет прошло с тех пор, но и через сто лет от Якова Кирилловича пахло так же, как в детстве, – душно и сладко, тягуче и волнующе – пахло каплями, которые Федюнька любил до смерти и которые назывались, как он узнал позже, диковинно: «Капли датского короля».
– Вы если можете, Яков Кириллович, – тихо сказал Анискин, – дайте мне как-нибудь Библию почитать… А вопрос у меня, Яков Кириллович, обременительный для вас, трудный.
– Говори, говори, экий ты болтун, Федор!
– Сейчас скажу…
Анискин шагнул в сторону от Якова Кирилловича, пожмурился на яркую лампочку, озабоченно поцыкав зубом, сел вдруг на кушетку, к которой раньше и прикоснуться-то боялся.
– Нашему брату милиционеру, Яков Кириллович, – негромко сказал он, – работать тяжело стало. Просто так тяжело, Яков Кириллович, что хоть стой, хоть падай…
– А-а-а-а, батенька, а-а-а-а! – радостно протянул Яков Кириллович. – А-а-а, драж-жайший мой!.. А-а-а! – Яков Кириллович неожиданно мягко улыбнулся и сказал: – Ну, в чем твоя нужда, Федор? Ты, милый мой, и раньше был неплох, что же тебя тревожит теперь?..
– Нужда у меня такая! – просто ответил участковый. – Я сегодня, когда про аккордеон услышал, было стал грешить на Леньку Колотовкина. Конечно, он пять лет воровством и хулиганством не займается, но мне все равно его алиби, как говорят райотдельские штукари, надо… Тут загвоздка в том, Яков Кириллович, что возле клубных дверей есть еще и след от кирзы сорокового размера. А это сапог Леньки Колотовкина.
– Чего же ты от меня хочешь, Федор?
– Видите ли, Яков Кириллович, если я сам к Леньке за алиби пойду, я его могу обидеть…
– Отлично, Федор!
Яков Кириллович встал, положил в карман пачку папирос, – фельдшер в возрасте восьмидесяти шести лет курил, – накинул на костлявые плечи белый полотняный пиджак и взял в руки тоненькую пижонскую тросточку.
– Грядем, Федор! – сказал он. – У матери Леонида Колотовкина грыжа белой линии. Таким образом, я никаких подозрений не вызову… Шагай за мной, Федор!
Они вышли на улицу, где уже вызвездило чистое небо, висел тот же крутой, но еще увеличившийся месяц, и по дороге, пересеченной лунными полосами от досок палисадников, двинулись к дому Леньки Колотовкина. Костлявый Яков Кириллович по привычке ходить по деревням пешком двигался быстро, легкомысленной тросточкой постукивал по земле весело, но Анискин от него не отставал. У дома Леньки Колотовкина, который был в кино, Анискин сел на лавочку, а Яков Кириллович пошел в дом.
Ни одна собака в деревне на фельдшера не лаяла, у всех калиток он знал, как открываются запоры, потому Яков Кириллович во двор проник мгновенно, в дом – еще быстрее, и стук его палочки затих. Оставшись в тишине и лунном сиянии, участковый уперся спиной в городьбу, раза два-три вобрал в легкие сладкий ночной воздух и шевелиться перестал. Многопудовой глыбой сидел он на скамеечке, от затемненности похожий на несколько сложенных в кучу мешков.
Звезды светили ярко. Добрый десяток их Анискин знал хорошо, умел определять по звездам время и погоду, так что ему не скучно было наедине с таким простором и такой величественностью, от которой кружилась голова. По хвосту Чумацкого Воза можно было полагать, что неделю еще – не меньше! – простоят сушь и безветрие, а также понять, что, называя Большую Медведицу Чумацким Возом, участковый Анискин выдавал происхождение – он был потомком тех украинских крестьян, которых еще Екатерина II за строптивость ссылала в Сибирь, где они обрусели, перемешались с русскими, остяками и татарами, но хранили еще слова и некоторые обычаи своей теплой и далекой родины…
– Отлично, Федор! – выходя из дома Леньки Колотовкина, сказал Яков Кириллович. – Леонид с десяти вечера до шести утра был дома… Ты почему молчишь? Я что сделал не так? Нарушил твою конспирацию… Ну, милый мой, насчет конспирации я тебе могу сказать…
– Я потому молчу, Яков Кириллович, – ласково ответил Анискин, – что у меня теперь совесть в три раза чище, чем полчаса тому… Ведь мне теперь, Яков Кириллович, по деревне легкой ногой бегается… А за Леньку Колотовкина, я шибко радый – он моим ребятам средний брат. Вы ведь знаете, Яков Кириллович, что моя Глафира и Ленькина мать – родные сестры…
– Еще бы… И ту и другую принимал!
7
После одиннадцати часов, когда уже давно кончилось кино и в затемнениях на скамейках и просто так, на ногах, сидели и стояли тихие парочки, пришлепывая задниками сандалий, белый от лунного света Анискин, глядя только и только прямо перед собой, проследовал к клубу. Здесь он остановился, подышал свежим воздухом и тихонько постучал в то окошко, за которым скрывался пустой от аккордеона шкаф.
– Геннадий Николаевич, – позвал он, – выдьте-ка на час…
Заведующий клубом вышел не сразу – сначала за окнами раздался мужественный кашель, потом его голос пропел: «Хотят ли русские войны…» – и уж затем погас свет. Через секундочку Геннадий Николаевич вышел на крыльцо, приглядываясь к лунной ночи после света, величественно поднял голову, а руки трагически сложил на щуплой груди.
– Кто потревожил артиста? – пивным басом спросил он. – Кто, отзовись из мрака?
– Это я вас потревожил, Геннадий Николаевич, – ответил Анискин и мелко-мелко засмеялся. – Сегодня тоже выпили, Геннадий Николаевич? То-то я в щелочку смотрю: полмитрия на столе. А Евдокеи Мироновны нету?.. Не пришли?
Геннадий Николаевич по-прежнему величественно молчал, потом отрешенно встряхнул головой, на прямых ногах спустился с крыльца и подшагал к участковому – щупленький, узенький, но прямой. Он сверкнул на Анискина глазами и отставил ногу.
– Да, артист пьян! – жутким голосом произнес заведующий. – Смотри, толпа, и смейся! А знает ли толпа, почему артист пьян? – вдруг живо спросил он. – Почему?
– А потому, что аккордеон увели и Евдокея Мироновна не пожаловали, – быстренько ответил Анискин. – А еще потому, Геннадий Николаевич, что вы от огорчения всю поллитрочку выпили. Я в окошко-то взглянул – там и на донышке нету…
– О, толпа, толпа! Что тебе надо от несчастного артиста, участковый уполномоченный?
– А мне то надо, – неожиданно сердито ответил Анискин, – что я хотел от вас помощи, чтобы найти аккордеон… Сам я балалайки от дуды не отличу
– так что на вас надеялся.
– Найти аккордеон? – Геннадий Николаевич покачнулся, потеряв равновесие, трагические руки с груди снял и от этого довольно осмысленно взглянул на участкового. – Найти аккордеон!
Затем под кособокой луной, в ясной тишине и безветрии ночи произошли невиданные веши – на глазах изумленного Анискина заведующий выхватил из кармана бутылочку с какой-то дрянью, вырвав пробку, поднес ее к носу, несколько раз понюхав и отчаянно замотав головой, чихнул так сильно, что по узкому телу прошла дрожь. От этой дрожи Геннадий Николаевич потешно подпрыгнул на месте, опустился на землю и окончательно поразил Анискина тем, что на резвых ногах вдруг мгновенно удрал за клуб.
– Ах, ах! – только и прокудахтал Анискин. – Ах, ах!
Не прошло и минуты, как заведующий стремглав выскочил из-за угла, с дрожащим воем пронесся по клубной площадке и, раскинув руки крестом, стал вихляться из стороны в сторону. Так как с Геннадия Николаевича стекали водопадные потоки воды и так как он был мокрым до пояса, то Анискин мгновенно сообразил, что Геннадий Николаевич нырнул в бочку, которая стояла в противопожарных целях за углом клуба. А так как от заведующего пахнуло еще и лягушечьей сыростью – вода в бочке прокисла от жары, – то участковый выпучил глаза и схватился руками за живот – хохотать.
Хохотал участковый минуты две. В это время Геннадий Николаевич приплясывал, чтобы сбить с себя воду, зеленую ряску и головастиков, доплясался до того, что потерял дыхание и, запыхавшись, остановился. Как раз к этому времени Анискин опустил живот, икая, проговорил:
– Ох, я беспременно умру, ох, я до завтрева дня не доживу… Ох, у меня в грудях схватило…
Участковый неверными шагами подошел к крыльцу, схватился за перила и повис на них мешком. Минуты через три Анискин пришел в себя и подозрительным по хохоту голосом спросил:
– Что же это вы произвели с собой, Геннадий Николаевич? Да чего же это вы сделали?.. В той ведь бочке скоро лягушки выведутся…
– Простите нижайше, Федор Иванович, – почти трезвым голосом сказал заведующий. – Миль пардон, но артист должен уметь в любую минуту привести себя в порядок… Так что вы говорили про аккордеон, Федор Иванович?
Перестав окончательно хохотать, участковый подошел к заведующему, с искренним уважением посмотрел на его мокрые и зеленоватые одежды и сказал:
– Я так полагаю, Геннадий Николаевич, что вор среди ночи на аккордеоне хоть раз да пискнет. Во-первых, сказать, вор молодой, во-вторых, аккордеон перламутровый, а в-третьих, Геннадий Николаевич, как вы сами говорите, два регистра… Так что идите за мной и помогите своим замечательным слухом…
– Я готов! – торжественно ответил заведующий. – За вами и за аккордеоном хоть на край света…
Однако они пошли не на край света и даже не на край деревни. Участковый сперва метров двести отшагал по той улице, на которой стоял клуб, затем свернул в коротенький переулок, сплошь заросший белыми от луны лопухами и вредными для коров вехами; из переулка двинулся к той маленькой горлушке, где росли прямые березы, а чуть подальше стояли вразнотык почерневшие кресты – как и полагалось, деревенское кладбище находилось на возвышенности, но на самый пупок участковый не пошел, а остановился ниже крестов.
– Тут-то мы и сядем, – негромко сказал он. – Шестнадцать домов видать и слыхать, Геннадий Николаевич…
Действительно, с уклона кладбищенской горушки просматривался порядочный кусок деревни, просторные ограды шестнадцати домов и несколько бань. Все это в лунном свете виделось хорошо, ясно, но все-таки на дома, бани и огороды долго глядеть было трудно, так как выше их, вздымаясь к небу, как море, серебряная, но с золотой лунной полоской посередине, лежала Обь, два километра от берега к берегу. Полнеба, рясно усыпанного звездами, занимала великая река да еще и тянулась к ковшу Чумацкого Воза ласковым, нежным фосфоресцирующим сиянием. И так же ярко, как звезды на небе, горели на реке огоньки уходящего за излучину Оби парохода «Пролетарий», который в сентябре в деревне останавливался через раз. Пароход уходил беззвучно, светила тихо луна, чернел на берегу старый осокорь, и казалось, что тишина звучит низкой гитарной струной.
– Федор Иванович, а Федор Иванович, – шепотом позвал заведующий, и от этого его голос сделался простым, человеческим. – Федор Иванович, хочется встать и снять шляпу…
Шляпы у заведующего не было, не было под мокрой рубахой, распахнутой на груди, и майки, потому участковый осторожно передохнул, повозился немножко, устраивая голову на мягкой траве, и притих так же, как строго тихи были за его спиной небо, звезды и покосившиеся кресты, похожие на маленькие часовенки и на стрелы, что молча и ожидающе смотрят в ночное небо.
– Два года я живу здесь, – прошептал заведующий, – а в первый раз… Каждый вечер, каждый вечер, о боже! И это вместо того, чтобы слушать тишину вечности…
– Вы не тишину вечности слушайте, а аккордеон, – ответил Анискин, по-хорошему улыбнувшись. – Притихнем, Геннадий Николаевич!
Тишина была тесно населена звуками: скрипнул сонный, отчего-то проснувшийся кузнечик, покатился с горушки камешек, очевидно стронутый жуком, проскрипела на Оби уключина, плеснула волна под глинистым яром, тревожно мыкнула корова и вдруг гулко пронесся над рекой и березами, над крестами и горушкой больной голос ночной птицы, похожий на плач ребенка в пустом вокзальном зале. Птичий крик пробежал накатом, отразившись в березах, повторился, а потом, как всегда бывает дремучей таежной ночью, наступила такая тишина, в которой слышалось, как в собственной груди тревожно ударяет в ребра сердце.
– Ой-о-о-ей! – вздохнул Геннадий Николаевич. – Боже, боже!
Анискин молчал. Он знал, что больной и страшный голос принадлежит забавной серенькой пичужке с веселыми желтыми ободками под глазами, что замычала корова Чернушка, которой через два-три дня телиться, помнил, что на лодке едет дядя Игнат проверять бакены на Оби, но все равно почувствовал, как за воротник пробираются пупырчатые пальцы. То ли оттого, что Геннадий Николаевич, словно распятый, лежал на земле в тоске и похмелье, то ли оттого, что за спиной глядели в небо черные стрелы и на могильной ограде сидела жестяная сова, холод прополз по спине, обернулся на грудь и вошел в нее медленно, как стальное лезвие ножа. Сердце сдвоило… Показалось, что на горушке прошелестели шаги, раздалась трава, острая лопата вонзилась в сладко-сырую землю… Свист ветра, голубой снег, заячьи следы на нем, как дорога; весенний разлив Оби, липкий сок на березе, грибной дождь, когда слышно, как с крыш падают тяжелые дробинки, капли. Кап-кап… «Кап!» – вдруг явственно послышалось Анискину, и он вздрогнул…
– С вас, Геннадий Николаевич, вода капает! – глухим шепотом вымолвил Анискин и неумело улыбнулся. – Еще не обсохли…
– Тише-е-е-е! – шепотом ответил Геннадий Николаевич. – Слежу за музыкальными инструментами…
Анискин поежился, помотал головой и тоже прислушался – где-то в середине шестнадцати домов, то ли у Анисимовых, то ли у Мурзиных, раздавался посторонний ночи звук.
– Это у Матюши Мурзина приемник на батареях, – сказал Анискин. – Вот сроду так – включит, взбодрится на кровать и слушает…
– Большой симфонический оркестр, – прошептал заведующий, – увертюра к «Онегину»…
И опять поползла-поползла тишина. Прошло еще, наверное, полчаса, по звездам было не меньше, чем двенадцать, когда за крайним левым домом отчетливо вспыхнул перебористый гармонный лад. Анискин вспорхнул, насторожился, но и сам понял, что это пел не аккордеон – гармошка отчетливо выговаривала первую фразу, а потом протяжно запела «Подмосковные вечера».
– Комбайнер Заремба, – презрительно прошептал Геннадий Николаевич, – по слуху, черт бы его побрал…
Может быть, действительно гармонист играл по слуху, но «Подмосковные вечера» над деревней лились тихохонько и славно, за Лехой Зарембой непременно шли стайкой молчаливые девчата, и участковый стал в лад песне подергивать губой – кладбище за спиной притихло, стушевалось, с шелестом крыльев и недовольным пофыркиванием сова улетела куда-то: за березы, наверное, в кедрачи. А «Подмосковные вечера» неторопливо прошли мимо домов, завернули в переулок, усилившись на повороте, стали утишиваться и утишиваться, пока не ушли совсем. Это Лешка Заремба свел девчат под яр – сидеть на бревнах.
– Ноты нужны деревне, ноты! – серьезно сказал Геннадий Николаевич. – Без нот деревня пропала…
Время потекло медленно. Участковый неслышно лег на спину, заложив руки за голову, закрыл глаза. Сперва он лежал просто так, свободно, но потом в голову поползли разные мысли. Вспомнилось, что надо посылать в райотдел протокол по ящуру – стой у каждого парохода, чтобы пассажиры, выходя гулять на берег, совали подметки в специальную жидкость, – что в райотдел надо бы позвонить – живые они там, а может быть, всех рассовали уполномоченными на уборку, – и что тот же райотдел вот уже полгода требовал, чтобы Анискин в деревне создал народную дружину по поддержанию общественного порядка и дисциплины.
Когда у Анискина в личной беседе потребовали создать дружину в первый раз, он, конечно, удивился и спросил: «А я чем буду займаться? Дружина будет поддерживать общественный порядок, а я?.. Ну, я эти разговорчики раскусил! Вы в райотделе спите и во сне видите, чтобы меня на пенсию сослать… Конечно, ежели человек протоколы каждый день не пишет и шоферов в трубочку дышать не заставляет, а так знает, какой пьяный, а какой – нет, то…» Во второй раз, на письменный циркуляр о дружинах, Анискин просто не ответил, в третий раз – наколол письмо на гвоздик в уборной, а вот теперь, лежа на траве возле кладбища, участковый еще раз вспомнил о дружинах и вдруг сладостно, длинно улыбнулся. «Ну, Федор Анискин, – подумал он восторженно, – ну, ты, Федор Анискин, такая голова, что просто – голова…» Суетливо оперевшись о землю руками, участковый начал подниматься, чтобы от радости закудахтать, но вдруг заметил, что, тоже приподнявшись и вытянув шею, заведующий выставил в сторону деревни большое хрящеватое ухо.
– Он! – звенящим шепотом проговорил Геннадий Николаевич. – Мой аккордеон… О боже!
– В каком доме? – громко спросил Анискин.
– Фа верхнего регистра… Мой, мой аккордеон!
Поняв, наконец, Анискина, Геннадий Николаевич вскочил, протянул руку в сторону левых домов и дрожащим голосом ответил:
– Точно где не знаю, но где-то в огородах… О Федор Иванович, Федор Иванович!
– Шестьдесят лет Федор Иванович, – ответил участковый и, не поглядев на дома, легкой припрыжкой начал спускаться с горушки.
Спуск был значительный – Анискин сперва благополучно удерживался, скользя сандалиями по влажной траве, потом не удержался и смешной рысью, подрагивая, как студень, побежал. Прямо перед участковым темнел тальниковый плетень, и участковый в него въехал пузом.
– Так твою перетак! – выругался он, выдирая из плетня подол рубахи. – Понастроят заборов, загородок…
Но когда Геннадий Николаевич бегом спустился с горушки и схватил участкового за рукав, Анискин мирно улыбнулся и сказал:
– Теперь вот что, Геннадий Николаевич! На горушке мы с вами как последние дураки не сидели, аккордеона не слышали, и вообще мы с вами вечером не встречались… Поняли, а? Еще раз говорю: поняли, а?
– Понял!
– Вот… Завтра вечером, когда стемнеет, получите аккордеон…
Анискин погрозил заведующему толстым пальцем, застегнул на вороте все пуговицы и величественной раскачкой пошел домой. Лешка Заремба под яром наигрывал девчатам «У незнакомого поселка, на безымянной высоте», Чумацкий Воз, заметно повернувшись, глядел пяткой в Обь, от деревьев из палисадников уже тянулись по земле длинные-предлинные тени – это луна шла к кедрачам. Участковый бесшумно проник в свои дом, у порога снял сандалии, ступая на желтые пятки, начал продвигаться к цветастому пологу, за которым стояла его кровать.
За пологом Анискин разделся до трусов, почесал волосатую грудь и медленно, как на домкрате, стал опускаться на пружинную кровать – боялся скрипнуть. Это ему удалось – Анискин медленно выдохнул воздух, со спины тут же перевернулся на бок и сунул руку под щеку, но тут послышался шепотливый голос жены:
– Нашел?
– Но.
После этого участковый мгновенно уснул.