Текст книги "Устные свидетельства жителей блокадного Ленинграда и их потомков (СИ)"
Автор книги: Виктория Календарова
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
А вы знаете, вот еще, к этой блокаде возвращаясь, к своей вечерней школе, у нас, значит, эта вечерняя школа и директор, это, в общем, обыкновенная дневная школа, и в ней, значит, вот, вечерняя была, и вот та же директриса, значит, была, и к вечерникам тоже относилась. И вот она иногда вечером придет: ну как, говорит, тут ходят? Ходят, ходят. Это, я же в школу с Каменного пешком ходила, сюда, до Каменностровского, и, значит, вот обратно. Ой, тоже… И у нас в классе одни девчонки, один парень только был, остальные все девчонки. Кончили, и потом, значит, вот на Кировском, что там сейчас, я не знаю, был такой ресторанчик, «Белая ночь», и вот там у нас был, значит, вот…
Интервьюер: Выпускной?
Информант: Да, выпускной. Значит, за столом сидели, стихи читали, разговаривали, говорили и прочее, прочее, прочее, преподавателей благодарили. Так что вот так вот все. Ой…
Интервьюер: А вот вы говорите, вы в совете ветеранов были, а в общество жителей блокадного Ленинграда вы вступили?
Информант: Нет, а это же другое, понимаете. Жители блокадного Ленинграда, хотя они сейчас, по-моему, слились, я как-то не очень хорошо знаю. Понимаете, ведь это делится, те, имеющие эти медали, ветераны, и жители, и дети блокадного Ленинграда, это иначе. И вот жители блокадного Ленинграда, это была отдельно, а мы туда не входили и к ним, в общем[71]… Ну при работе мы соприкасались, и у нас в разных местах – у нас вот в тут, в одном доме было, наша комната, а у жителей в такой, в другом, довольно даже далеко. Ну мы вместе бывало что, особенно эти самые, возглавляющие эти советы, вместе чего-то надо было делать, так, в общем, делали. А так это разные совершенно.
Интервьюер: Угу. То есть вы считаетесь участниками войны…
Информант: Да, да.
Интервьюер: А они просто жители…
Информант: Да, да, да. Нас же даже приравняли уже, официально приравняли и пенсию увеличили, в общем, приравняли нас к участникам войны. У нас вот такие вот эти самые, штуки… (Пауза. Информантка ищет удостоверение.) Так что мы с С<…> К<…>[72] в разных организациях состоим. (Смеется.) Ой. Все бумажки уже. Нет, это не то… Ну вы, наверное, видели эти…
Интервьюер: Угу.
Информант: Вот у меня и мамы такой. Вот. И у мамы эти, у нас были бледно-бледно зелененькие, а потом нам тоже поменяли, чтобы такого же цвета как у ветеранов…
Интервьюер: Угу.
Информант: И поменяли «Ветераны труда», тоже поменяли, были такие красненькая книжечка, и там Сталин был, поменяли вот, значит, на такие, а я, когда, значит, меняли, давали мне, я там в собесе: а что, эти красненькие чего, говорю, выбросить можно? Вы знаете что, на всякий случай пусть полежит, не выбрасывайте! (Смеется.) Чего на свете не бывает, пусть, говорит, полежит. Ой…
Интервьюер: А скажите, вот вы своим родным рассказывали о блокаде? Своим внукам, может быть?
Информант: Эээ… Рассказывала, да. Но понимаете что, им, их еще это мало волнует. Но, вот я помню, Антон, это, значит вот, внук, ну сейчас ему уже двадцать два года, я не помню, какой это был класс, когда он как-то пришел и сказал: «Бабушка, вот наша воспитательница, она, значит вот, спросила, у кого есть, значит, вот, блокада, я сказал, что у меня бабушка была в блокаде, вот она просила прийти, значит вот, и рассказать». И вот я пришла к ним в класс – сидели как мышки. Это был… это еще там было, да, значит, был что-нибудь, пятый класс, или вот так что-нибудь. Вот, и что, вы знаете, что меня как-то так тронуло и поразило, эта воспитательница вот, ну я, значит, стояла перед ними и рассказывала, она тоже все время, что я вот говорила, она стояла. А не села, она стоя слушала меня. Ну вот, я, значит, молча все слушали, причем очень внимательно слушали, потом разговор у нас зашел. Какой-то мальчонка: «А у меня, – говорит, – тоже бабушка была в блокаде» Я говорю: «Ну так вот она тебе рассказывает что-нибудь?» «Не знаю». Я говорю: «Так ты спроси, что же, бабушка сама придет к тебе и скажет: „Давай я расскажу“. Ты ее спроси, попроси бабушку рассказать. Как она жила в блокаду? Надо спрашивать, так-то ведь тоже не получится». Ну вот, а потом внучка, значит, Надюха. Тоже как-то пришла, говорит: «Бабушка, вы не придете к нам рассказать что-то о блокаде?» Я говорю: «Ради бога, давай приду». А потом через некоторое время говорю: «Надежда, – я говорю, – как на счет, – я говорю, – посещения-то?» Она так засмущалась: «Бабушка, вы знаете что, я встретилась, говорит, с завучем и сказала, что вот вы придете к нам рассказывать про блокаду, может быть, несколько человек несколько классов собрать». «Ну и что?» – говорю. – «Она сказала: „Тебе надо, ты и собирай“». (Смеется.) Так что это не получилось абсолютно. Пятидесятилетие блокады, то, значит, тоже, эта Надежда говорит: «Бабушка, нам надо писать сочинение, значит вот, о блокаде. Вы что-нибудь можете мне?» Я говорю: Надюша, знаешь, что у меня, говорю, есть очерк о том, как вот мы эти… Действительно, я как-то так под настроение написала, мы на крыше дежурили, ловили эти самые, зажигалки, и как раз был… была та ночь, когда разбомбили американские горы[73]. Они так пылали. Костром прямо. Ужас до чего. И вот наши эти прожектора поймали немецкий самолет и вот вели их, вели-вели-вели, свели их в одну точку и расстреляли его, и это получилось прямо, как будто вот над американскими горами. А с нами была девчушечка, лет, наверное, так десяти или даже меньше еще, она стала прыгать, ой, говорит, это, говорит, американские горы, говорит, его убили, американские горы говорит, его убили, так, так, так! Мы говорит, выстроим заново эти американские горы. Ну горы выстроили, а девочка эта не пережила блокаду, эта девчушечка, она умерла. И вот я Надюхе дала вот этот очерк. Я говорю: «На вот, посмотри». Я говорю, только вот когда будешь писать, то ты там, говорю, от первого лица, а ты, значит, вот не от первого лица. Но вот она написала. Я говорю: «Ну, Надя, как судьба твоего очерка?» Она говорит, в школе, говорит, это самое, потом, говорит, в район он ушел, потом в город ушел. Я говорю: «А дальше?» А дальше, говорит, я не знаю. (Смеется.) Ну вот, и потом мне, значит, позвонила мать жены старшего мужа[74], у нее еще тоже был младший сын: «Слушай, Андрей говорит, что ему надо, в то же время это было, сочинение о блокаде писать. Я ему сказала, чтоб он тебе позвонил, ты что-нибудь ему расскажи». Я говорю: «Хорошо». Этот Андрюшка позвонил, ну я ему так, ну какие-то, в общем, моменты из блокады там вот рассказала, как детей мы эвакуировали, как вот пятое-десятое, все это, ну и что-то тоже он написал. Но судьба его сочинения – я не знаю. (Смеется.) Так что вот, немножко так. У нас, понимаете, как-то не очень сейчас это школьников интересует. Я, в общем, их понимаю. Сейчас, знаете что, вот многие как-то болеют из-за этого, говорят, что это плохо и все это, а меня это не очень пугает. Я вот помню нас. Мы в школе, младшие классы, нам говорили: «Вот сейчас к вам придут ветераны Гражданской войны, вот они вам расскажут о Гражданской войне». Мы смотрели, как бы нам куда-нибудь смыться! (Смеется.) Ну чего нам с этими стариками разговаривать, ну что такое… И вот тоже: «Ну как же так вот, вас не интересует?! Как же вы Родину будете защищать?!» – Ничего, защищали. Я говорю: старший класс ушел весь, и ни один не вернулся. А от Гражданской войны бегали. Понимаете что – меня это не очень пугает.
Интервьюер: Угу.
Информант: Не очень пугает. Я думаю, что где-то в душе это все равно входит, только что вот… Вот плохо, что вот семьи сейчас у нас такие не очень крепкие, не очень дружные, потому что это все все-таки в семье больше входит. Понимаете, ну когда-то пионерская организация этим делом занималась, комсомол. Сейчас… сейчас я говорю, для меня вот, я не знаю, как это – говорить, не говорить… мы это… Понимаете, что меня сейчас больше всего пугает и как-то страшит, понимаете, вот мы немецких фашистов не пустили в город. Вообще из страны выгнали немецких фашистов. А вот своих фашистов мы кохаем. Не обращаете на это внимание? Ведь вы посмотрите, все эти надписи… Ведь мне сейчас наше время напоминает 33-й год в Германии. Тогда ведь тоже, когда нацисты лавки эти, еврейские, громили, били там кого-то чего-то – ах, вот хулиганы. У нас ведь тоже, ведь кладбище когда разгромили – хулиганы. А почему хулиганы именно армянские сбивали, именно еврейские, почему? Почему? Это хулиганство направлено вот так вот националистически. Вот это вот мне очень не нравится, понимаете. Потому что как-то вот молодежь никем не прихвачена, и ее не оставят в покое, ее подберет кто-нибудь. Вот как в Германии фашисты подобрали немецкую молодежь. Так и у нас подберут ее. Вот это меня пугает.
Интервьюер: Ну я думаю, что все-таки не будет такого.
Информант: Ну вот вы смотрите, вот помните эту историю в Москве, когда матч смотрели и какой погром[75], чего это был?
Интервьюер: Да.
Информант: Не случайно же, понимаете, ну не бывают такие вещи случайно. Я понимаю, что это стихия пошла, но эту стихию надо поджечь. Чем-то ее надо поджечь, не футболом. Но стоит только ее поджечь – она пойдет-пойдет-пойдет-пойдет! Понимаете ли. Почему, это самое, на стенках. На очень многих стенках фашистские знаки? И так и есть, и все проходят мимо. А кто не проходит мимо…тот, то тот взрывается (Усмехается.) Вот тут женщина одна не выдержала, пошла снимать – и как раз, в большинстве случаев это ложные эти самые – то, что там, бомбы, – а вот когда она пошла, это оказалась не ложная, она и попалась[76]. Вот. Вот это мне очень не нравится. Это мне не нравится (Пауза.) Ну чего еще вас интересует?
Интервьюер: Спасибо вам большое. Очень интересно вы рассказывали.
Информант: Ну довольны вы разговором со мной, или так, проболтала я? (Смеется.)
Интервьюер: Нет, очень интересно.
Информант: Да, ну прекрасно. Если вы довольны, то очень хорошо.
Интервьюер: Спасибо большое. Я тогда выключу пока.
(Запись возобновлена чуть позже, во время чаепития.)
Информант: Такая большая эта самая, на которую записывается?
Интервьюер: Да, там можно много часов писать.
(Продолжение рассказа об эвакуации ленинградских детей.)
Информант: Значит, отправили детей, они доехали до Тихвина и встали там. Значит, немцы стали подходить к Тихвину и все. Бабах. И тут все заволновались, и родители, и все, ничего детей нету и нет. И вот нас несколько человек собралось из райкома, и мы, значит, махнули туда в Тихвин. Махнули туда в Тихвин, вести не на чем, ничего, подходят немцы, тут, значит, эшелон детей и вот это наш район, Петроградский. Мы, значит, в какую-то воинскую часть. Там, значит, машины такие, грузовые, но крытые, значит. Значит, стали говорить, что поедемте пару машин кто-нибудь, с нами, вот надо детей увезти. Вы что, говорят, с ума сошли, мы же тут воинская часть, мы же, говорят, в любой момент можем получить приказ о наступлении, а мы, говорят, бах-бах, уехали куда-то. Потом, значит, мы уговорили несколько человек: пойдемте, пойдемте с нами и посмотрите на этих детей. А дети зареванные, заплаканные, записанные, потому что ничего, голодные – ну, водой еще там как-то – ведь выезжали – один преподаватель на вагон.
Интервьюер: Угу.
Информант: Представляешь, совершенно… Вот они как посмотрели на этих детей: «Ладно, – говорят, – пошли!» Пошли, запихали этих детей в эти самые машины и рванули к городу. Как эти дети живы остались – я до сих пор не понимаю. Они мчались с такой скоростью, да по таким дорогам, в общем, вот так вот там прямо (смеется) тряска такая была. Приехали, ворвались в школу, значит, всех этих детей высадили и рванули обратно, даже мы сказали «спасибо», они махнули рукой и даже не попрощавшись с нами, не дай бог, говорят, там какой-нибудь приказ, мы, говорят, все, говорят, вылетели. Ну и вот тут я уже это говорила, что мы поймали этих…
Интервьюер: Патрули?
Информант: Патрулей и с ними, вот они помогли развести детей. Значит, ночью, зво… стучимся в дверь и родители… А родители тоже все вот так, что там с детьми, ничего не знают, и вдруг детей преподносят. Вот так. (Смеется.) Вот такая тоже история была у нас в блокаду. Ой… (Вздыхает.) Вот тоже же, пошли к нам навстречу. Действительно, они же, в общем-то, не имели права это сделать без какого-то разрешения, которое надо получать, там не знаю, сколько времени. И им бы не разрешили никогда, потому что в любой момент части могло быть дано…
Интервьюер: Да.
Информант: Выступать куда-нибудь. А их нет, детей повезли. (Смеется.) Да. Нет, все-таки хороших людей больше на свете, чем плохих. Гораздо больше. Только они вот не светятся. Они сделали свое доброе дело и все. А плохие люди вот мельтешат. И видны всем. (Смеется.) И всем видны. Да. (Пауза.)
Интервьюер: А праздники какие-нибудь отмечали в блокаду? Вот Новый год, например?
Информант: Да, да, отмечали. Ну, конечно…
Интервьюер: А как отмечали?
Информант: Ну спать не ложились. Сэкономливали сахарочку, чтоб чаечку можно было попить. Ну хотя уже… Ну этот первый Новый год, это я еще не работала, это мы с мамой дома были, а вот уже второй с два… с 42-го на 43-й, это мы там уже, в госпитале, это мы уже там. Чаечку попить… Вот не помню, наверное, и в рюмочке что-нибудь было, а определенно. Просто только я к этому, не то что равнодушно, а более спокойно к этому отношусь. Но думаю, что было что-нибудь (смеется) в рюмочки налить, не без этого, не без этого.
Интервьюер: А не видели пленных немцев в городе? После войны…
Информант: Нет.
Интервьюер: Нет, не встречали?
Информант: Нет, нет. Не встречали, не встречали пленных немцев. А у нас – значит, одно время я там в лаборатории работала – тоже брали кровь на анализ и все это, а рядом было, ну, ну, это здание какого-то, в общем, какое-то историческое здание, не знаю, так что это и какое оно – там моряки. После госпиталя там был что-то вроде дома отдыха такого, вот они там были.
Интервьюер: Угу.
Информант: И мы им тоже брали кровь на анализы и все это. И вот, Вика, интересно, молодые парни. После ранения, то есть и тяжелых ранений, и все это они перенесли, и ничего с ними не было, они об этом рассказывают, прямо все. Вот кровь из пальца – весь зеленеет. Вот-вот, вот это на него действовало. Вот что такое? Вот мы с Лидией Александровной тоже говорили, что вот – что? Почему? Ведь у него еще не совсем рана зажила, когда его перевязывают. Тоже кровь – так ему хоть бы что, он смотрит. А вот кровь из пальца берешь у него в этот, в пипетку, – и, пожалуйста, он прямо… Прямо весь белый совершенно вот такой вот. Вот интересно как-то, действительно, психика человеческая. Это ж странная такая вещь. А потом у нас уже когда дом отдыха уже был к нам приехали… Ой. Как это… Электростанции-то у нас под Ленинградом. Которые нас светом снабжают…
Интервьюер: Сосновый Бор? Или как-то… Нет, что-то еще было…
Информант: Да-да-да-да, вот какой-то…
Интервьюер: Лодейное поле… Нет?
Информант: Вот что-то…потом немцы взяли эти станции, и потом немцев выбили и дали городу свет[77]. И вот там два… кто вот заведовал этими станциями, вот два директора там, ну пусть назову их директорами, их еще в блокаду… уже была прорвана, но еще она существовала, еще война все это была. Вот их прислали к нам в дом отдыха. Это были такие усталые и измученные люди, молодые военные, вот они приехали, и они нам сказали: «Вы знаете, что, самое главное, мы хотим спать. Вот мы будем спать, и вы нас не трогайте». Мы их утром будили, заставляли поесть, днем будили, заставляли поесть, вечером уже их не трогали. И вот они около недели просто вот спали. Понимаете, ну там они вставали, куда сходить им надо, что еще, но они отсыпались. Потом, когда они отоспались, они такими приятными мужиками оказались, веселыми. Песни пели с отдыхающими, танцевали с отдыхающими. Но, правда, недолго, после того как они, они начали заниматься делами своей станции, и ездили по городу по начальству, и все что-то улаживали (Смеется.) Но вот я вот их так запомнила, что вот они вот отсыпались, им надо было отоспаться. Они, видимо, дни и ночи вот, чтоб вот город имел элек… все равно их бомбили, и надо было тут же на ходу все ремонтировать, отгонять этих немцев, вот два таких мужика потом были. И потом у нас еще отдыхали партизаны. Когда, значит, вот, партизаны вошли в город, то они вот тоже, их, значит вот, главари тоже у нас вот отдыхали, тоже усталые вот, измученные. Ну меньше, чем эти, они очень так бодренько себя чувствовали. Очень веселые были, и тоже вот, когда мы их расспрашивали, то они в основном рассказывали какие-нибудь смешные истории, какие-нибудь хорошие истории, какие-нибудь хорошие поступки, а об ужасах они тоже не любили говорить. Они сказали: это пройдет и забудется, не надо. Надо, говорит, помнить о том, даже в самое тяжелое время помнить о том, что было в это время хорошего. Может быть, это неправда, то есть неправильно, наверное, надо помнить какое-то зло, что-то плохое, что было в нашей стране, вот причинили для того, чтобы вот это не повторять еще, но в то же время, конечно, не надо забывать и то, что хорошее было. Во все это даже самое тяжелое время. Это я глубоко в этом убеждена. Без этого нельзя. Без этого мы вот так вот застрянем, как в болоте. Вот сейчас по телевизору, по всем каналам только и передают, где кого убили, где кого чего, где кого что, но можно подумать, как будто вообще ничего… На меня очень большое впечатление произвело. Как-то раз по телевизору выступал какой-то… ой… Ну где у нас сейчас это… террористы-то в основном? (Смеется.)
Интервьюер: В Чечне?
Информант: В Чечне, да. Не Кадыров[78], а кто-то из правительства тоже. И вот он, и он с такой обидой говорил, ведь по телевизору ведь только и говорят, где у нас что взорвали, где у нас кого убили, где у нас какая прошла зачистка. А почему не говорят, что мы в этом году собрали урожай, который ни разу в советской жизни не собирали? Почему не говорят, что у нас восстановлены виноградники? Почему не говорят, что мы выпускаем наше знаменитое вино? Почему не говорят, сколько школ у нас работает, сколько больниц у нас работает? А почему говорят только о том, что разрушено, кто убит и кто что? И у него такая обида в голосе, что действительно ему было обидно, что, почему ничего хорошего о Чечне не скажут. И я его понимаю, действительно, можно обидеться. (Смеется.) Так что, в общем, все это… Все это очень интересно… (Конец записи.)
Интервью с Татьяной Антоновной
Информант: Так… Ну и… ну можно рассказывать?
Интервьюер: Да, расскажите, пожалуйста, где вы родились, когда, кто были ваши родители, для начала просто…
Информант: Да. Я[79] родилась 13 апреля 1932 года в Ленинграде, у меня была только одна мама. Папа от меня отказался еще почти до моего рождения. И маме, конечно, тяжело было меня воспитывать, очень тяжело. Она из деревни свою маму пригласила, и вот бабушка со мной сидела. Ну что, ходила я в детский садик, здесь тоже вот на четырнадцатой линии, я помню. Мама работала на заводе Котлякова[80], потом бабушка пошла работать на завод Котлякова, а потом, когда я стала взрослая, я тоже работала на заводе Котлякова. Вот. И я так помню себя… что нам от завода… (голос: «можно я послушаю?», шум)[81] от завода дали комнату маме. Так, когда я родилась, она… жила у моей второй бабушки, то есть у ее тети. Вот ее… вот моя бабушка и та были родные сестры, а та бабушка… Вот у нее было очень интересно, она уехала… ну она постарше была, она уехала из деревни – ну видно, это было очень давно – и работала служанкой или гувернанткой у статского советника. Это где потом в блокаду мы жили, это канал Грибоедова, дом <…> квартира <…>[82], это я очень хорошо помню. И вот. И, в общем-то, мы в этой квартире и провели всю страшную блокаду. Вот. И вот так как они, две бабушки, меня как бы говоря нарасхват: то у одной, то у другой, так я и росла. Вот закончила первый класс, тогда брали с восьми лет, в школу поступали, я закончила первый класс, и вот началась война. Мы как обычно ездили в деревню под Ленинградом. Ленинградская область, Ефимовский район[83], вот я это помню. Вот. И тут вот, значит, конечно, точно дату я не помню, мне было восемь лет, но я знаю, что нас вернули с вокзала. Вот мы с вещами приехали… или там в поезд не пропускали в вагон, или что, я не знаю, но мы вернулись. Вернулись, вот началась война. И что-то, по моему, еще было… вот война, значит… ну наверное, к осени нас стали эвакуировать. То ли со школы, то ли дети района, я не могу сказать. Нас эвакуировали, собрали вот тут на Малом[84], это я очень хорошо помню, на Малом, и детей было много, и нас эвакуировали тоже – Ленинградская область… поселок Хирово… поселок Хирово. И вот там, значит, мы прожили совсем мало, даже не знаю, что-то месяца два, может быть, а то и полтора – я не знаю, ну в общем, очень мало. Жили мы в школе, целый зал, там кроватки были все, и вот, значит, начались уже бомбежки. И приехала ко мне вот та бабушка, которая жила, вот бывшая-то гувернантка-то. Вот она за мной приехала, бабушка Дуня, и мы, значит, все, в общем, как беженцы уже, один за другим, мы шли в Ленинград. Ну как шли… мы вот, значит, на подводе ехали, была… все на лошадях, то на машинах, то на чем… Мы ехали вот на лошади, потом мы ехали в поезде. И вот я очень хорошо помню, нас сопровождали с одной стороны фашистские самолеты, с другой – наши. Это было так страшно… и я помню, я спряталась даже под лавку. Потому что и бомбежки были, и… а мы ехали в поезде. Народу было очень много. И очень было, и очень было страшно. Ну, в общем, мы приехали в Ленинград, и вот тут я увидала, что уже разбитые стекла, и уже вот, видно, бомбили город. Ну вот, а потом началась, конечно, очень страшная вот эта зима. Вот. И голод начался, и мама… вот мы жили там на канале Грибоедова, и мама уже к нам переехала. А мы жили на девятнадцатой линии, вот на Большом здесь. И вот вторая бабушка, вот бабушка Лина – это мамина мама, она уже заболела дистрофией, то есть она уже не ходила, и ее в больницу Ленина здесь у нас положили, на Большом проспекте. И вот я помню, что я еще ходила к ней. И она еще… она такая неграмотная все говорила: «Нам дают каклеты… каклеты дают…» И такая была жизнерадостная. Ну вот. А потом, значит вот, мама однажды ее навестила, уже там мы жили… навестила ее, и пришла вся в слезах, и говорит, что я была… Это было зимой. Это было зимой. Мама тоже уже об этом свидетельствует ее реплика «вот тут» – информантка на момент записи плохо ходила… пришла такая и говорит, что я была у мамы и мама померла… Баба Дуня спрашивает: «Как?» Она говорит: я пришла в больницу Ленина и смотрю, значит, что грузовики стоят с трупами, я, говорит, спрашиваю, как мне пройти в то отделение – там, где вот баба Лина лежала. А говорят, что то отделение замерзло, лопнули все трубы. И в отделении уже никого нет. Все, кто там лежали больные, они все замерзли, и вот они погружены в эти грузовики. «Ну, если сможете, поищите, а вдруг да увидите…» А там они штабелями лежали уже друг на друге, все. Ну, мама стала искать. И увидала. Нам она не сказала, что она там видала, она говорит: «Но бабу Лину я видала». Она лежала на гру… на грузовике. Вот. И вот сестра ее, баба Дуня, очень плакала. Это я как сейчас помню. Естественно, и я плакала. Все мы плакали. А куда их повезли, мы не знаем и не узнавали. И где она похоронена, я не знаю. Да и что-то, я не знаю, и желания даже не было, чтоб найти ее, потому что это очень-очень тяжело. И во всей моей жизни и мама не искала, не наводила справок. Но, естественно, наверное, на Смоленском кладбище, в общих могилах. Ну вот, и ну уж заодно за это, я так скажу, что однажды мы с мамой поехали на Пискаревское кладбище. И было плохо ей, и было плохо мне, и мы никогда не стали ездить на Пискаревское кладбище. Больше я никогда там в жизни не была. И не могу, иначе я там скончаюсь. А мы навещали и, как говорится, ну поминали всех вот на площади Победы. Памятник когда открыли. И 9 мая мы там с ней всегда возлагали цветы… И все равно потом стало нам все тяжелей, тяжелей. Видно, нервы не те. Годы… И тоже перестали ездить. Память осталась только в душе… Вот. Ну, там, значит, там, значит, мы жили, там квартира коммунальная была, как и здесь тоже, ну здесь три семьи жило, а там пять семей. Вот. Там мы остались. Все выехали. Помню, там была Лидочка Б<…>[85], мы с ней более-менее были дружны. У нее был Вовочка, ему было три года, и она уехала, эвакуировали ее, и больше мы так связи с ней не имеем. Ну, наверное, может быть, Вовочка и жив, может быть… Но она-то, наверное, уже померла, она старше меня. Вот. Ну а Вовочка Б<…>[86], может быть, теперь такой… он был младше, я старше, он был младше, может быть, и сейчас живет. Вот. Потом там все тоже разъехались. Была там еще такая Фаина Викторовна, фамилии я ее не помню. Она была акушерка. И вот во время войны и в самую голодовку, я-то была маленькая, я не знала, в чем дело, а к ней приходили женщины, приходили с большими сумками. Там были продукты. Так мои мама с бабушкой дога…что-то так догадывались, а потом, как оказалось, она делала аборты. Приходили женщины, а чем расплачиваться – только продуктами. И вот моя бабушка Дуня дружила с бабушкой, которая была на первом этаже. И вот эта Фаина Викторовна, так как ей, видно, страшно – мы-то вот втроем, а квартира почти пустая, и она стала ночевать спускаться вниз к этой бабушке Шуре. И я знаю, почему знаю, даже не помню. У нее вот такой маленький чемоданчик, такой небольшой (показывает), и там у нее лежало золото. И она с этим чемо… а может быть, потому что они разговаривали, может быть, я это слышала. Вот. И она, как ночевать, она брала этот маленький чемоданчик и к бабушке Шуре спускалась. И вот однажды бабушка Шура пришла, и мы с бабой Дуней спали, она и говорит: «Евдокия Павловна, эта Фаина Викторовна умерла». Баба Дуня спрашивает: «Как умерла?» – «Да вот, наверное, я нечаянно закрыла, наверное, раньше трубу, и она угорела». И говорит… (Небольшая пауза.) Куда-то она ее звала, я не знаю, может быть, вот взять это золото или что, а баба Дуня говорит: «Нет, нет, я никуда не пойду!» Надо же, она стала говорить, что вот у нее ключи от ее комнаты. «Давай сходим, говорит, туда, – говорит. – Наверное, там у нее всего много». А баба Дуня говорит: «Нет! Мы не так сделаем. Давай мы пойдем в домоуправление и позовем домоуправшу!» А я точно знаю, что в то время была домоуправшей невысокого ростика еврейка. И вот, значит, эта пришла, домоуправша, и они вскрыли комнату, туда вошли. Потом стали, значит, там… что-то ходили, там все. Потом баба Дуня пришла, и мама тут была, и говорит, что: «Ольга! Там у нее столько, оказывается, продуктов, там целый склад!» И вот, говорит, сейчас домоуправша своих сыновей позвала, они будут приходить, что-нибудь, мол, и нам перепадет. И вот такие сыновья, такие здоровые, я даже не знаю, лет по двадцать, наверное, такие большие, здоровые парни… забегали, забегали. А что там у нее – там был и керосин, и бензин, и денатурат! В общем, все, что горело, все, что нужно – у нас ведь были пикалки такие маленькие. Видно, это тоже ей нужно было. И там было много продуктов. Там были яйца, там был у нее наварен был целый… целая кастрюля горохового супа на свинине, и что… чего там только не было, там был сахар, конфеты, в общем, склад! И даже вот потом бабушка сказала: стали отвинчивать стол, так в каждой ножке у нее были по банке консервов спрятано. И вот, помню, баба Дуня принесла эту банку… то есть кастрюлю с горохом, и говорит: «Ольга, это нам, значит, дала эта домоуправша». Потом, значит, пришла эта домоуправша и мне говорит: «Деточка, вот такая целая банка варенья, вот по баночкам – ты одну ложечку сюда, одну ложечку сюда – раздели пополам». А я схитрила (смеется): сюда ложечку, сюда нам две! (Смех.) Вот. И, в общем, всего они нанесли. И нам была… это такое было подспорье! Вот. Но это, я не знаю, ну это было вот… Пожалуй, это было после самого тяжелого периода. Это скорее было, наверное, к весне. Может быть, это был февраль, может быть, январь, вот так как-то вот. А вот потом когда вот, сначала-то начался голод, моя мама слегла, лежала. И пришел мой отчим. У меня был отчим, мы с ним мало прожили, очень мало, но он пошел добровольцем на войну. И сказал что: «Леля, я пойду добровольцем, потому что все равно заберут. А добровольцем я пойду – тебе будут платить какие-то деньги, какие-то льготы будут». Ну он ушел. И потом вот он пришел… Ну, наверное, это было… декабрь, январь, вот так что-то. Его ранило, и он лежал в Бологое. Не знаю, это далеко ли, где-то Бологое?
Интервьюер: Ну это далеко, это примерно на середине к Москве…
Информант: И вот с Бологое его сюда прислали, как-то так. И, в общем, я даже не знаю, как, но, в общем, здесь вот он был в госпитале. И вот он пришел, конечно, я его не узнала. Валенки у него были ра… обрезаны, потому что у него были очень опухшие ноги. Ну видно, тоже голодовка была. Может, он тут воевал, не знаю. Вот этого я не знаю. Лицо было страшно опухшее. Ну он увидел, что мама лежит, и стал с этого госпиталя носить ей вот кусочек сахару маленький, пиленый кусочек сахару и бутылочка из-под одеколона, такая небольшая. Туда он наливал кисель и стал приносить маме. И вот помню… Оба они были коммунисты. И вот он ей говорит: «Леля, ты же коммунистка! Как ты лежишь? Нельзя, ведь ты будешь лежать, куда Таня денется? Ведь Таня тоже умрет! Кто за ней будет ухаживать? Ты обязана встать! Ты обязана! Только мы, коммунисты, должны все это вот… как-то бороться! Мы, мы, мы обязаны, мы должны друг другу помогать, мы должны поднимать…» В общем, какие-то у него все вот речи такие были вот: «Коммунисты, коммунисты! Мы обязаны! Мы обязаны!» И мама моя встала. Может быть, встала, потому что он ее вот все это как-то, ее поднимал духовно, вот этот паек приносил, он прямо вливал ей в рот. Потом, значит, им давали папиросы. Он ходил на рынок, менял папиросы на дуранду. А дуранда – это жмыхи. Такие жмыхи для скота. И вот это жмыхи, вот он так вот расколет, и давал мне, и говорит, что: «А ты соси!» А сосать – почему я жевать не могла, что уже цинга. У меня тоже ноги были опухшие, синие все. Зубы все шатались, вообще все, кровь текла с десен. И, конечно, я не могла даже это, наступить никак. И вот эту дуранду я сосала. Но все-таки начала сосать… Ну вот. Потом… потом… не знаю, откуда, но приехала одна семья Г<…>[87].Жили они там в одной комнате. Маленькая комната. Там жили вот бывшие хозяева моей бабушки, вот который статский советник. Значит, вот Зоя Владиславовна эвакуировалась, и Алла… и Алла, ее дочка тоже, они уехали. И вот в эту комнату заселили этих Г<…>[88], их было шесть человек. И вот мама, пока это еще ходила, ходила, она им приносила воду. А воду как мы: мы спускались вниз, набирали в чайник этого… снега, растаивал на буржуйке. И вот растает, и вот носила туда. И вот они все умерли, я всех помню хорошо. Первая у… исчезла Валя, старшая дочка, ей, наверное, лет восемнадцать было. Она взяла карточки, пошла покупать, что там – ну продукты по карточкам. И исчезла. То ли ее убили, то ли она умерла – не знаю. И вскоре они стали все умирать: ну ничего нет!.. Пришел их сын – забыла, как его зовут. Ему лет пятнадцать было, наверное. Пришел и уже тоже еле ходил: «Тетя Дуня, нет ли у вас кусочка сахара?» Ну чего там по пайку еще давали, и бабушка вот такой кусочек дала – с ноготь. Дала ему. Он говорит: «Ой, большое вам спасибо!» Пошел, взял этот сахар кусочек, пошел, и все, и ночью он умер. Так баба Дуня говорит: «Как хорошо, что я ему не отказала!» Вот это я помню, и как-то мы все тоже думали: «Как хорошо, что мы не отказали!» – а сами уже и не двигались, как говорится. Ну вот. А Фаина Викторовна ни-ко-му ни-че-го не дала. И вот придет, бывало, вот вся такая полная, цветущая: «Ой, как я устала! Как я устала!» Это она от жира уставала! А чтобы нам что-нибудь… И вот баба Дуня, видно, догадывалась, что женщины к ней приходят с полными сумками, и как-то баба Дуня у нее что-то попросила. Она сказала: «Что ты, что ты, Дуняша, у меня ничего нет! У меня ничего нет!» И потом она пошла к себе, а баба Дуня говорит: «Не надо больше у нее ничего просить, она ничего не даст!» Ну и все. Не даст и не даст. Потом, значит, умерла девочка Ирочка. Ей, наверное, лет пятнадцать было, я помню, у нее такая ручка ссохшая была, вот так вот она ходила (показывает). Я ее уже увидела там в прихожей на сундуке, она лежала уже мертвая. На сундуке. Это вот эта Ира умерла. Потом у них был ребенок маленький, я его и не видела, и не знала, а оказывается, он умер и был между окошками. Некуда положить, чтоб не портился – между окошками. Потом умерла его жена, и он, вот Павел, он лежал уже с этой женой. Сколько лежал, я не знаю. Но долго лежал. И вот мама туда приходила и говорит, что: «Тетя Дуня, жена-то у него умерла, так он лежит с ней». А у него пикалка, и вот мама следила, чтобы огонек был, чтоб он лежал-то, и вот этот растаянный снег ему носила, а то вот кипято… кипяточек, не так, она кипяточек разогревала и горячий ему носила. И потом однажды идет по коридору: «Тетя Дуня, тетя Дуня, Павел-то умер!» (Отчаянно.) И вот рассказывает: глаза у него вытаращены, вот вытаращены, видно, жить-то хотелось. И говорит, вот эта пикалка, и, говорит, глаза, и жена мертвая, все. Вот последний он и скончался. Вот эта семья. Вот они были откуда-то, то ли они тоже беженцы были. И вот… Вот эта семья вся умерла, шесть человек умерли. Ну вот. А потом, значит, вот… вот тут, значит, вот с Фаиной Викторовной так получилось. Вот. А у нас еще там был Дмитрий Варламович… Тоже бабушка, ну бабушка со всеми хорошо была в квартире, когда они эвакуировались, и вот… он оставил ей ключ и сказал: «Евдокия Павловна, пускай ключ будет у вас, в сохранности». А он был капитаном дальнего плавания. А в то время они жили богато, как вот я-то теперь говорю… считаю… считается. Ну вот, и когда нам уже нечего было есть, уже все, и баба Дуня говорит: «Оля, пойдем в ту комнату, к В<…>м[89]. Посмотрим, может быть, что-нибудь мы продадим у них». И вот мы вошли в ту комнату. По нашим меркам, они жили богато. Что, допустим, там были лайковые перчатки, вот мама продала лайковые перчатки за рюмочку подсолнечного масла. Потому что это я была с ней. Мама предложила. Ну это она предложила потом, когда мы переехали оттуда на Васильевский остров. Это вот я вот эти перчатки, помню, мама взяла, видно, с собой. А так были отрезы. И вот баба Дуня говорила, вот там отрез, вот материал, снеси, и мама меняла на хлеб, что вот… Как она меняла – я не знаю, может быть, к магазину подходила, и, в общем, мы у них все украли. Считается, это воровство… Мы у них все-все взяли. И мы все у них проели. И потом, когда уже после войны Дмитрий Варламович привез свою семью и приехал к маме – вот на Васильевский остров, где мы жили дом <…>, квартира <…>[90]. И говорит: «Леля, как это понять?» Что там у них были галоши, обувь, посуда, чашки с блюдцами. Ну все такое было красивое, хорошее. Ну вот, и говорит: «Как это понять?» А мама говорит, вот у меня бьет нерв, она говорит: «Ну как понять, Дмитрий Варламыч, мы у вас все съели. Мы съели. Подавайте на меня в суд. И вот я работаю, мы с Таточкой вдвоем остались». У меня отчим тоже от нас ушел, потом расскажу. «Вот, – говорит, – мы вдвоем. Я не отказываюсь. И пускай высчитывают с меня с каждой… с каждой зарплаты. Я не отказываюсь». Он посмотрел, посмотрел, а мы и живем бедно. У нас четырнадцать метров комната, у нас одна кровать, стол, стулья, оттоманка. Все. У нас даже шкафа с ней не было. Он посмотрел и говорит: «Ну, Леля, Бог вам судья, – говорит, – а что остались живы – и хорошо. Я рад, что вы живы остались». И уехал. Ну мы больше его и не видели. Ну вот, может быть, даже это еще помогло, что мы хоть, что вот меняли, меняли, и, может быть, мы действительно так вот выжили. А потом вот Фаина Викторовна скончалась. Тут еще все-таки, как ни говорите, тут, откуда ни возьмись, продукты. А вот мама рассказывала даже такой случай, что она шла по мосту лейтенанта Шмидта, и откуда ни возьмись – горошинка. Она говорит: и мужчина со мной тоже шел, и, говорит, мы с ним вдвоем, ветер, горошинка катится, а мы, говорит, с ним бежим, говорит, ну как бежим… как бежим, вот казалось, что мы бежим, друг друга толкаем, и сама пришла, и потом смеялась. Кто взял эту горошинку – не знаю. Потом был случай, она рассказывала, что, говорит, тогда через Неву шла, замерзшая была Нева. Вот шла на завод Котлякова – это у Смоленского кладбища-то завод. И вот она шла, и трупы валялись, а один, говорит, мужчина живой, говорит, еще был, что: «Женщина!» Или как там раньше: «Дамочка!» – не знаю, обратился к ней. – «Дай мне руку, я же тут замерзну!» А она и наклонилась к нему и говорит: «Ты прости меня. У меня дочка. Я не могу тебе дать руки. Я очень слабая. Я сама еле-еле иду. Мне сейчас надо на завод. Потом обратно. У меня ж не хватит сил. Ты меня потянешь, и я упаду. Прости меня». Повернулась и пошла. И руки не подала. Пришла и дома рассказывала, и плачет. Грех? – Грех. А что делать? И она бы лежала: «А что ж, и я бы там осталась!» Ну вот. Потом, значит, вот бомбежки были, мы спускались в бомбоубежище в нашем же доме. Страшно было, естественно, как это, однажды в канал Грибоедова через наш дом так бабушка выключала выключатель, так ее аж в этот… в коридор волной! И вот страшно, конечно, было, вот мы спускались вниз. А потом не было сил… там и жили, ночевали, верней, а потом не было сил. А туда, значит, все жильцы спускались. С семьями, с детьми. Все просто вот голая кровать, брошены какие-нибудь там шубы, одеяла, подушки, и мы все одетые. Проспим, потом к себе поднимаемся. Вот. А потом стало как-то тупеть сознание. Стало постепенно не страшны нам и бомбежки. И голод был настолько сильный, что не было сил двигаться. Еще как-то заставляли себя вот… я ходила… я помню вот еще, какой-то у нас был медный чайник… вот спускалась за снегом, а потом с этим чайником уже еле-еле поднималась. А еще люди… этот, не работали туалеты, у нас были такие, была такая большая банка жестяная. Правда, она сама по себе легкая, и вот проволочка была сделана, туда вот мы ходили в туалет. И вот надо было это вылить, так, видно кто, грохнется кто, эта банка разольется, по ступенькам уже было невозможно, уже держишься, тут скользко было, и чего только не было. Ну вот. И я уже еле-еле поднималась с этим чайником с этим… со снегом. А потом, может быть, и бабушка носила… Я уже никуда не ходила. Я уже сидела за печкой, вся одетая была, и чулки, и рейтузы, и по нескольку пар чулок, и в платке незнамо в каком, и все как раз вот в этот момент отчим-то пришел. Ну вот, а вечерами… И заедали еще вши нас. Вот не знаю, нигде об этом не говорится, ну может, и нельзя об этом говорить?








