Текст книги "Любовники в заснеженном саду"
Автор книги: Виктория Платова
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Мы упахивались на записи, до чертиков упахивались, к тому же Ленчик приставил к нам Алекса. Кроме пока по-настоящему не востребованной должности арт-директора группы, он имел в запасе еще одну – штатного фотографа. Это потом у нас появились самые настоящие профессионалы, самые раскрученные фотоимена, они в очередь стояли, чтобы залудить с нами фотосессию. А тогда был только Алекс с его стареньким «Зенитом». То, что он отщелкивал, скромно именовалось "летописью «Таис». Таких снимков набралось немерено: мы с Динкой в студии; мы с Динкой дома, поджав голые ноги, – за йогуртом и чисткой апельсинов; мы с Динкой в «Макдоналдсе»; мы с Динкой в Ботаническом саду под пальмой, мы с Динкой на Шуваловских озерах, мы с Динкой на Поцелуевом мосту (а где еще целоваться, скажите на милость?!); мы с Динкой в машине Алекса – потрепанной «девятке»… Это потом у нас появился джип и личная охрана, а тогда была только «девятка»… С Алексом было лучше всего – Алекс не заставлял нас целоваться в диафрагму, обнимать друг друга, сплетать руки и всячески демонстрировать взаимную любовь. За подобную лояльность он иногда получал втыки от Ленчика: Ленчик требовал от нас неприкрытой страсти и такой же прущей из всех щелей «подростковой гиперсексуальности».
– Больше жизни, твари живородящие! Больше жизни! – весело скалился он. – Вы же юные влюбленные девчонки, а не зомби со стажем. Зритель должен вам верить! И сочувствовать. Запретная любовь всегда вызывает сочувствие!…
– Да какая же она запретная? – хмуро скалилась Динка. – Мы чуть перед объективом не трахаемся, а ты говоришь – запретная…
С некоторых пор мы с Ленчиком были на «ты». Я – чуть раньше, из благодарности за «Рысенка»; до этого я была в лучшем случае Ренаткой, а в худшем – «шлюхой и прошмандовкой», как говорил мой папахен в минуты просветления. Динка – чуть позже, в отместку за «сучку» и «тварь живородящую». С Алексом и Виксаном все обстояло еще проще, «ты» приклеилось к их бледным физиономиям сразу и навсегда. И только с гением-шизофреником Лешей Лепко мы были на «вы» и шепотом.
Он и вправду оказался гениальным композитором.
Тогда, в «Питбуле», мы выбросили в притихшую толпу самострелов-папиков самый первый его хит на слова Виксана; он так и назывался – «Запретная любовь». Запретная любовь, короткие юбки, мокрые блузки, белые носочки…
И – поцелуй. В финале, на последних тактах.
Как я дожила до этих последних так-тов, я не помнила в упор. Зато навсегда запомнила другое: Динка нужна мне. Нужна до безумия, до обморока. В жизни я не очень-то любила ее, наглую и самоуверенную, капризную, вздорную, ленивую, обожающую чипсы, которые я терпеть не могла… Иногда мне казалось, что проще поладить с нильским крокодилом и стаей пираний, чем с чертовой Динкой. Но теперь, на сцене…
На сцене Динка оказалась моей единственной опорой. Моим ангелом-хранителем в тяжелых ботинках. Должно быть, она боялась сцены гораздо меньше, чем я. То есть она не боялась ее в принципе, она вообще ничего не боялась, кроме Ленчиковых, покрытых известью зрачков. Это я, я была забитой Тельмой. А она – отчаянной Луизой. Я не свалилась только потому, что каждой клеткой кожи чувствовала ее дыхание. Оно обволакивало меня, оберегало и подталкивало вперед.
Так я и продержалась до самого финала песни – только на Динкином дыхании, усиленном микрофоном, на Динкиных руках, которые время от времени касались моих (удачная сценическая разработка Ленчика и Виксана).
А в самом финале… В самом финале, когда дыхание чуть сбилось, а руки чуть подустали, – в самом финале я сама потянулась к ее губам, вот черт… Я сама! Ее темно-вишневые губы перестали быть склепом, не нужно было больше протирать пыль с надгробий, менять засохшие цветы и гонять ящериц. Ее темно-вишневые губы стали простынями в розовых лепестках, на которые опустилось, рухнуло, упало мое уставшее, дрожащее тело. И… Они больше не были надменными, ее губы. И я простила им все – и нелюбовь ко мне, и любовь к чипсам, и ее дурацкое «тренируйся на кошках»… Я простила ей все… Я прощала ей все заранее, даже то, чего она не совершала, но могла совершить… И сумасшедшую идею убийства Ленчика – я простила ей уже тогда…
И только рев обезумевших папиков заставил меня отпрянуть от Динкиных губ. С сожалением отпрянуть. Зал содрогнулся от аплодисментов, воплей, свиста – и они вспугнули нас, как птиц, заставили броситься к силкам кулис. Там нас уже ждали Ленчик, Алекс и Виксан: Алекс и Виксан – смертельно-бледные, с бескровными губами. А Ленчик…
Ленчик торжествовал.
Теперь я видела только его лицо; оно, казалось, увеличилось в размерах, заняло все пространство: монументальный нос, монументальный, высеченный из скалы подбородок; просторный безмятежный лоб и глаза. Гашеная известь глаз зашипела и растаяла, выпустив на поверхность застенчивую, мутную голубизну. Ленчик притянул нас к себе и крепко обнял:
– Да! Вы сделали это! Да!.. Ну, что я говорил?!
К нам потянулись Алекс и Виксан. Поцеловать, приложиться, засвидетельствовать почтение. И мы, маленькие сучки, соплячки, твари живородящие, которые только что примерили на себя дерюгу первой славы – мы снисходительно позволили им приблизиться.
Теперь они были никем, Алекс и Виксан. И даже Ленчик, если разобраться. Теперь никто и не вспомнит о них, теперь они всегда, всегда будут в тени наших с Динкой тяжелых ботинок!… Теперь они были никем, а мы были всем.
Если у меня на секунду и возникло сомнение в этом, его сразу же смели рев, свист и аплодисменты папиков. Папики были покорены сразу и навсегда, две нимфетки-лесби прищемили им хвосты на раз-два; и пистолетные дула, и ножи-серборезы – тоже прищемили.
Динка взяла меня за руку и отвела в сторонку, к каким-то картонным ящикам. Она усадила меня, а потом опустилась на ящик сама: рядом, близко, касаясь меня всем телом. И крепко сжала мне руку, и уткнулась губами мне в волосы.
– Неужели это мы? – спросили Динкины губы у моих волос.
– Мы…
– Мы – «Таис»… Ты веришь в это, Ренатка?
– Верю, – сказала я и закрыла глаза.
…Папики унялись только тогда, когда мы снова выскочили на сцену и снова прогнали свою «Запретную любовь», а потом – еще один, необкатанный шедевр Лешика с Виксаном: «Игла». И – «Твои глаза» на закуску.
После «Твоих глаз» питбульевское отребье снова потребовало «Запретную любовь». И я знала, почему именно «Запретную любовь» – из-за запретного, темно-вишневого поцелуя в финале. Я и сама ждала этого поцелуя, Господи, как же я его ждала!..
А за кулисами нас ждал Ленчик. С новым руководством к действию.
– Обо всем – потом, – обессиленным севшим голосом сказал он. – А сейчас – линяем отсюда. А то они вас в клочья порвут. Или еще чего-нибудь похлеще… Серьезная публика. Тут ко мне уже делегация наведывалась…
– С непристойными предложениями? – снисходительно улыбнулась Динка.
– Да нет… Вполне пристойными. И даже денежными… После поговорим. Вы молодцы, девчонки! Просто молодцы!…
* * *
…Мы покинули «Питбуль» через служебный вход, сопровождаемые по-японски почтительно кланявшимся хозяином. И его секьюрити. Секьюрити, три здоровенных, растерянно улыбающихся бугая попросили у нас автографы, первые автографы в жизни. Мы оставили их: два – на манжете белых рубах, и еще один – на гладковыбритой щеке. Сколько же потом у нас было за два года – и щек, и манжет, и плакатов, и постеров, и сигаретных пачек, и блокнотов, и ладоней, и плечей, и животов, и ковбойских шляп, и бейсболок, и лбов, и фотографий… И сколько у нас было служебных входов и черных выходов, надписей в подъездах и надписей в лифтах, афиш и растяжек над центральными проспектами… И цветов, и писем, и безумных телефонных звонков, и самоубийств… Сколько же было всего, сколько…
* * *
«ИМЕНА»: Говорят, вы вместе живете… Соответствует ли это действительности? Или это всего лишь досужие домыслы репортеров?
РЕНАТА: Вы же знаете наш принцип: «privacy» [4]4
Частная жизнь (англ.)
[Закрыть] – железобетонно"…
ДИНА: Да ладно тебе, малыш… Во всяком случае, завтракаем мы точно вместе… (смеется).
РЕНАТА: И иногда сталкиваемся в ванной… (смеется).
ДИНА: И не только в ванной… А еще и… (смеется).
«ИМЕНА»: Ваши интервью часто называют скандальными. Вы всегда так шокирующе откровенны?
ДИНА: Мы просто откровенны.
РЕНАТА: А в том, что называется творчеством, – особенно. Если оно хоть кому-то поможет по-настоящему – мы будем только рады…"
* * *
…Ничего не осталось.
«Таис» умер. Он умер вслед за Виксаном и Алексом. Леша Лепко все еще жив, но такая жизнь – хуже смерти. Его больше не выпускают из психушки, а в психушке нет даже раздолбанного «Красного октября». И нас тоже больше нет. Остались только воспоминания. И дневники. Мои дневники, которые Динка рвет с завидной регулярностью. А я с такой же регулярностью начинаю писать новые. Был еще целый рюкзак вырезок с нашими старыми интервью, небольшая часть того, что я насобирала за два года. Вчера Динка сожгла вырезки вместе с рюкзаком – в саду, на вытоптанной площадке между оливковыми деревьями. Костер был недолгим – как и наша чертова окаянная слава. Вырезки сгорели сразу же, а вот рюкзак остался в живых, сильно пострадал, облупился, но остался в живых. Так же, как и мы.
Пока.
Еще в Питере, перед самым отъездом, Динка сожгла все фанатские письма, три или четыре мешка, никак не меньше. Теперь нам больше никто не пишет. Никто. И интернетовский сайт почти умер. Подох. Приказал долго жить. Предсмертные конвульсии – не в счет. Сайт, полный самых отчаянных признаний, самых отчаянных вожделений, самых отчаянных исповедей, самых отчаянных призывов, самых отчаянных проклятий. Кем мы только не были за последние два года! «Ренаточкой-котиком», «Диночкой-солнышком», «вонючими лесбиянками», «любимыми, чмок-чмок-чмок», «дурами-извращенками», «я умру за вас, умру», "малолетними б… ", «ди-ив-чонки, я не могу без вас жить», «эй, шлюшонки, дешево продается вибратор», «пиплы, дайте телефон Дины и Ренаты, оч нужно», «народ, вопрос века: спят они друг с другом или с продюсером?», «смерть гнилым лесби», «я вас люблю-ю-ю-ю», «моя подруга погибла из-за вас», «хочу-хочу-хочу Динку с Ренаткой», «они лесбиянки или нет?», «кто вам больше нравится, Дина или Рената?», «где новый альбом, суки?!»…
Официального фан-клуба тоже больше не существует. Он прожил чуть меньше загибающегося официального сайта. Теперь его нет. Неофициальных – тоже, а сколько же их было, сколько! Чуть ли не в каждом городе, где на наше шоу невозможно было достать билет. Нет, наверняка они где-то остались – те, кто нас любил… Кому-то «Таис» снес крышу напрочь, из таких сумасшедших можно смело было рекрутировать полки и дивизии. И целые военные округа.
Теперь наши части разгромлены. Даже надписей в подъездах не осталось. Их сменили другие надписи и другие кумиры…
Плевать. Суки. Предатели. Плевать. Вы еще вспомните. Вы еще пожалеете. Вы еще будете орать, вытягивая жилы на шее и рыдая от счастья: «Ди-на! Ре-на-та!..» Вы еще будете стоять в очереди за автографами… Вы еще будете подставлять для них свои тупые низкие лбы.„ Вы еще будете хватать нас за край юбок и хлопаться в обморок. Вы еще будете бить друг другу морды из-за Динкиного платка, брошенного вам на концерте. Вы еще вцепитесь друг другу в волосы из-за моего браслета, брошенного вам в клубе. Вы еще сиганете из окна, потому что мы не ответили на ваше, мать его, письмо. Вы еще попилите в ванных свои дурацкие вены… Вы еще обклеите стены ваших квартир нашими плакатами. Со знаменитым темно-вишневым поцелуем дуэта «Таис»…
Костер давно прогорел, вот только Динка никак не могла отойти от него. Она сидела прямо на земле, подобрав под себя ноги, и молча пялилась на золу. И прямо из горла тянула «Риоху», хреновое вино, нужно сказать. «Торрес» было получше, но придурок Пабло-Иманол говорит, что мы и так ему дорого обходимся. На вполне сносном русском.
Тварь.
Тварь живородящая, как сказал бы Ленчик. Но Ленчика тоже нет, если не считать его одиноких звонков раз в две недели. Эти звонки не утешают нас, скорее наоборот. Ленчик увещевает «своих девочек» из далекого и почти забытого Питера, из далекого и почти забытого прошлого: «Не переживайте, девчонки, это самый обыкновенный творческий кризис, никто от этого не застрахован, никто… Потерпите, девчонки, кажется, я нашел композитора… он ничуть не хуже, чем Леша… кажется, я нашел поэта… он, конечно, не Виксан, но вполне приличный… ну что вы скулите, девчонки, наслаждайтесь Испанией, не будьте идиотками… а папочка приедет и сразу же вас заберет… набирайтесь сил, девчонки, концепция нового альбома скоро будет… почти… уже готова».
Голос Ленчика похож на автоответчик, да и сам Ленчик похож на автоответчик: он всегда говорит одно и то же. И мы всегда делаем одно и то же: вешаем трубку. Он снова звонит – с регулярностью раз в две недели. И мы с такой же регулярностью вешаем трубку. Он звонит – мы вешаем. Он звонит – мы вешаем.
Но…
Вот хрень, мы всегда ждем этого его звонка через воскресенье. В ночь со второй субботы на второе воскресенье мы не спим. Спать невозможно, а вдруг Ленчик скажет что-то совсем другое. А мы будем не готовы к этому другому… К воскресному звонку мы с Динкой готовимся по-разному: Динка отправляется трахаться с придурком Пабло-Иманолом, а я отправляюсь в библиотеку придурка Пабло-Иманола, трахаться с его книгами.
У Пабло-Иманола много книг, что странно: Пабло-Иманол не похож на читающего человека. У Пабло-Иманола много книг и много собак: собаки идут ему больше.
Собаки живут в небольшой пристройке к большому дому Пабло-Иманола. Там есть несколько вольеров и тошнотворно пахнет сырым мясом. Я была там один раз, всего лишь один, и больше никогда туда не заходила. Динка – другое дело. Динка может торчать там часами, глядя в испанские глаза собак. И накачиваясь «Риохой».
Я стараюсь не пить, хоть кто-то из нас двоих должен сохранять ясную голову. И могу часами торчать в библиотеке Пабло-Иманола. Я нашла там множество книг на русском, но ничего удивительного в этом нет: жена Пабло-Иманола была русской, я сама видела ее портрет. Вернее, два портрета: один в рамке, другой в раме. Один – всего лишь любительская фотография, другой написан маслом. Оба портрета сделаны придурком. Совсем неплохие, приходится признать. Особенно написанный маслом: в нем есть настроение, немного грустное настроение, совсем как плотные, забитые цикадами вечера в этом чертовом испанском доме. Даже странно, что портрет написал придурок, но он сам сказал мне об этом.
Теперь я думаю, что он соврал.
Я ни разу не видела его с кистями и красками. Я ни разу не видела его с чем-нибудь. Он ничего не делает. Он может долго сидеть, уставившись в одну точку. Он может долго лежать, уставившись в одну точку. Ему все равно, где лежать; ему все равно, где сидеть: в саду, на кухне, забросив ноги на стол (с вечно киснущей на нем жратвой), перед экраном своего ноутбука (он обожает тупые компьютерные игры); перед голой Динкой, перед одетой мной… Иногда (никакой упорядоченной системы в этом нет) Пабло-Иманол, небритый Ангел, играет на саксофоне. Нельзя сказать, что это совсем уж плохо, пассажи бывают удачными, и даже очень удачными, но выражение лицо Ангела не меняется: оно так и остается безучастным. Свои экзерсисы Пабло-Иманол называет на английский манер – «куул-джаз», прохладный джаз, в котором поеживаются прохладные тени, – Майлза Дэвиса, Джона Льюиса, Джерри Маллигэна… Пабло-Иманол любит поминать джазменов: полузабытых и полувеликих. Я услышала их имена от Динки, Динка – от самого Пабло. Динка утверждает, что Ангел играет не хуже самого Ли Конитца, которого ни она, ни я никогда не слышали, да и Пабло-Иманол слышал вряд ли. Прелесть гениальных джазменов в том и состоит, что их мало кто слышал… Возможно, этот самый Ли Конитц и был шикарным саксофонистом, но наверняка уже умер. А сакс у Пабло-Иманола и вправду неплохой… Жару он не разгоняет, но позволяет ее пережить. Что мы и делаем: переживаем сиесту за сиестой. И только джаз вносит в это некоторое разнообразие.
Джаз и собаки.
За собаками Пабло-Иманол следит. И порой исчезает на целые вечера с одной из них. Чаще всего он исчезает с Рико – огромным псом, похожим на ротвейлера, один вид которого вызывает у меня дрожь в позвоночнике. Давно забытую дрожь в позвоночнике, которую вызывал во мне лишь один человек – Ленчик. Динка шепнула мне, что Пабло-Иманол и Рико ходят на собачьи бои, и пока Рико не проиграл ни одного.
Рико завораживает Динку, она ничего не говорит мне об этом, но я знаю. За два года я научилась чувствовать ее. И верить тому, о чем она не говорит мне больше, чем тому, о чем она мне говорит.
«Ангел – шикарный мужик», – говорит мне она. И я ей не верю.
«Ангел – шикарный любовник», – говорит мне она. И я ей не верю.
«Мне хорошо. Испанские члены выбили из меня все эти хреновые два года», – говорит мне она. И я ей не верю.
«Мы вернемся. Вот увидишь, мы вернемся. И еще поставим всех раком, Ры-ысенок», – говорит мне она. И я ей не верю.
Она постоянно думает о Рико. Она думает о нем с тех пор, как придурок взял ее на один из боев. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Рико, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Она постоянно думает о Ленчике. Она думает о нем с тех пор, как он привез нас в Испанию, спустя месяц после полнейшего провала последнего альбома, спустя две недели после смерти Виксана, спустя неделю после неудачной попытки самоубийства. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Ленчике, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Я сижу в расплавленной полуденной жарой библиотеке и смотрю на корешки русских книг. Каждый день я лениво думаю о том, что не мешало бы мне почитать что-нибудь, иначе я скоро совсем забуду о том что я – «сой руссо» [5]5
Я – русская (исп.)
[Закрыть]…
Я лениво думаю об этом и лениво знаю, что больше никогда не возьму в руки русскую книгу. Дурацкие буквы, хренова кириллица, которая предала нас, как и все остальные. На ней, этой проклятой кириллице, были написаны все письма – от признаний в любви до предсмертных записок; это ей был украшен подъезд нашего дома – и не только нашего… На ней писала Виксан, умершая от передозировки… Хотя я до сих пор думаю, что это было самоубийство, которое так неудачно повторила Динка. На ней, на этой проклятой кириллице, был наш первый звездный альбом – «ЗАПРЕТНАЯ ЛЮБОВЬ». На ней же был и наш последний провальный альбом – «ЛЮБОВНИКИ В ЗАСНЕЖЕННОМ САДУ»…
Даже я пишу свои дневники на кириллице. Ничего другого я не умею.
И собак Пабло-Иманола я боюсь до смерти. Я не боюсь только испанских книг. Я могу часами всматриваться в тексты, в шрифты, не понимая ничего. Незнакомый язык успокаивает меня. Даже если он грозит мне смертью, я никогда не узнаю этого. Не пойму.
Это – лучше всего. Не понимать, что происходит. Не понимать, что происходит сейчас, а тупо копаться в ране прошлого, так и не позволяя ей затянуться… Вокруг этой раны постоянно роятся насекомые; и в библиотеке полно насекомых, они неумолчно гудят в стеклах, но чаще – умирают. И я нахожу их невесомые трупики между страницами. И в невымытых бокалах из-под вина и цветов. Эти бокалы с засохшими цветами на коротко обрезанных стеблях натыканы по всей библиотеке, – так же, как и оплывшие, покрытые пылью свечи.
Должно быть, все это осталось от русской жены Пабло-Иманола. Книги, засохшие цветы и два портрета. С русской женой произошла какая-то темная история, неизвестно даже, жива она сейчас или нет. Пабло-Иманол не любит распространяться об этом. Большую часть времени он молчит. Возможно, он о чем-то говорит с Динкой, но и Динка не любит об этом распространяться. Для меня у Пабло-Иманола существует всего лишь несколько безразличных и ритуальных слов: «Ола, Рената» [6]6
Привет (исп)
[Закрыть]… «Адьос, Рената» [7]7
Пока (исп.)
[Закрыть]…
Я для него не существую. Вернее, существую, но как довесок к Динке. К тому же я смахиваю на его русскую жену, такую же светловолосую, с глазами, поднятыми к вискам. Совсем немного, но смахиваю. Если смотреть на меня ничего не видящими глазами.
Что придурок Пабло-Иманол и делает: смотрит на меня невидящими глазами.
Я не колюсь, как Динка, я даже почти не пью «Риоху», – я, как мышь, целыми днями сижу в библиотеке, выползая на улицу лишь тогда, когда спадает жара. Ближе к вечеру. Или ночью. Весь день я стараюсь не встречаться ни с Динкой, ни с Пабло-Иманолом, благо, огромный запущенный дом придурка выступает моим союзником. Весь день я не выпускаю из рук испанские книги. Или пишу дневники. С дневниками нужно держать ухо востро: Динка находит их и рвет. Она находит дневники везде, куда бы я их ни спрятала, в самых потаенных, самых непредсказуемых местах. Мы слишком долго были вместе, и она научилась чувствовать меня. Она научилась быть мной.
– Пишешь летопись того, что больше не существует? – орет она мне, сладострастно разрывая клееные обложки. – Лживые басни про «Таис»? Как раз в духе этого козла Ленчика?!.. Он был бы тобой доволен, козел!!!
– Почему лживые?…
Моя защита немощна, как прикованный к постели паралитик, под Динкиным напором она трещит и рвется по швам. И из швов начинают вываливаться дохлые кузнечики, полуистлевшие стрекозиные крылья, мумифицированные куколки и прочая энтомологическая дрянь, которая нашла последний приют в библиотеке придурка Пабло-Иманола.
– Почему лживые, Диночка?..
– Почему?! Ты спрашиваешь у меня – почему? – Динкины губы совсем близко, уже не темно-вишневые, знаменитые губы, по которым сходила с ума не одна тысяча человек… Уже не темно-вишневые, а серые, слегка припорошенные струпьями.
– Я прошу тебя…
– Ты просишь или спрашиваешь? Они были близки… Они любили друг друга… Они трахали друг друга… Они спали в одной постели и трахали друг друга до изнеможения… Они сосались как ненормальные, прямо в объективы, потому что любили друг друга… И им было на все наплевать, на все, на все… Вранье!!! Мать твою, какое вранье!!!
– Успокойся… Прошу тебя, успокойся…
– Отчего же… Всем нравились девочки-лесби… Все ими просто бредили… Все хотели с ними переспать… Все хотели быть третьими… А потом девочки-лесби всем надоели… Всех достала их вечная любовь… Любовь должна умирать, только тогда она остается… Любовь должна убивать, только тогда она вызывает сочувствие… Господи-и-и…
Динка захлебывается в словах, и я не знаю – смеется она или плачет. И то и другое одинаково страшно и делает ее одинаково безумной.
– Успокойся… Я прошу тебя, успокойся, Диночка…
– Ты дура! Ты просто идиотка!… Ры-ысенок, мать твою!… Ну что ты цепляешься за прошлое?! Его нет… Его больше нет… Забей на него! Забей, слышишь!…
– Но ведь ты сама говорила… Что мы вернемся… Что мы еще…
Динка никогда не дает мне закончить фразу. Вот теперь она действительно смеется. И я боюсь этого смеха, я никак не могу к нему привыкнуть.
– Я?! Я говорила такое?! Я?!… Да лучше подохнуть здесь, на грязных простынях в грязной Испании, чем вернуться… Мы никогда не вернемся, никогда!…
– Вернемся…
– Кем? – спрашивает Динка, и у меня нет ответа на этот вопрос. – Кем мы вернемся, кем?… Черт, да мы даже уехать отсюда не можем…
Не можем, тут Динка права. Еще в вонючем клоповнике «Del Mar» у нас украли паспорта и кредитки; денег на них было немного, но, во всяком случае, тогда мы были избавлены от жалких подачек Пабло-Иманола. Тогда он только-только нарисовался на нашем с Динкой горизонте, парень под тридцать, в джинсах и черной майке, с такой же черной татуировкой на левой стороне шеи. Татуировка сливалась со щетиной, Пабло-Иманол сливался с общей массой, оттягивающейся в «Pipa Club» под джаз и бильярд. Во всяком случае – для меня. Динка – та сразу на него запала. На то, как он катает шары и как его лиственная татуировка отдается этому – вся, без остатка. «Пипа» была единственным местом, где мы с Динкой изредка появлялись, – когда становилось совсем уж невмоготу от бесконечного телевизора в номере. Ее показал нам Ленчик: на второй или третий вечер после нашего приезда в Барселону. Тогда все было не так уж плохо, если не считать Динкиной рассеянной, впавшей в анабиоз ярости – по поводу неудавшейся попытки суицида. Ленчик поселил нас в «Gran Derby», на тихой, далекой от потрясений Лорето, и номер был просто роскошным: с кондиционером, баром, сейфом, где Динка хранила свои прокладки, и спутниковым телевидением.. Вечером того же дня, когда уехал Ленчик, Динка подцепила себе своего первого испанца, красавчика Эйсебио. Тут же, в «Пипе». Я сама видела, как она положила руку ему на зиппер через две минуты после знакомства, отчаянно пьяная Динка. Зиппер отреагировал так живо, что я сразу же решила: до гостиницы они не доберутся ни при каком раскладе, трахнутся где-нибудь поблизости, в первом же попавшемся укромном месте. Они и вправду сразу исчезли. Исчезать следом за ними у меня не было никакого желания, вот разве что бильярд… Я совсем не умею играть в бильярд, так до сих пор и не научилась, но мне нравится, как шары стукаются друг о друга. Один из немногих звуков, который мне нравится. Один из немногих звуков, который все еще проникает в мое сознание, оглушенное сперва шквальной славой, а потом – такой же шквальной пустотой. Мне нравится звук сталкивающихся шаров, ночной звук, мне нравятся ночные звуки. В ту ночь, оставшись без Динки, уйдя из «Пипы», я долго бродила по ночной Барселоне; в другое время я бы сразу же влюбилась в этот город. В любое другое, только не сейчас… У меня больше не осталось сил – ни влюбляться, ни любить…
Я вернулась в номер под утро, уже зная, что застану в нем.
Динку и испанца И финальные аккорды их страсти.
Так оно и получилось. Динка выползла из спальни через полчаса после моего прихода: измочаленная, голая, потная, с не выветрившимся запахом случайной страсти, на шее у нее красовались засосы, – ночной красавчик постарался на славу.
– Все в порядке? – спросила я.
– Более чем, – ответила она. – Чико просто великолепен. Не хочешь попробовать?…
– Нет.
– Ну и дура. У тебя есть сигареты? У нас кончились…
– Нет, но… Хочешь, я схожу?
Она уселась против меня, бесстыдно раздвинув колени. Господи, как же я знала ее тело! Как же я изучила его за те два года, в течение которых мы не расставались ни на день. Я знала родинку на животе слева, – в форме оливки; крошечный парам на бедре, проколотый пупок с маленькой сережкой: сережку она выцыганила у Виксан. За неделю до выхода нашего последнего, провального альбома, «Любовники в зимнем саду». Это была та самая серьга, которая все два года одиноко болталась в Виксановой левой брови…
– Ну что ты на меня уставилась?
– Я схожу за сигаретами, если хочешь…
– Не хочу. Ты мне надоела. Это вечное твое «чего изволите»… Даже если бы тебя насиловал взвод солдат – даже тогда ты бы блеяла «чего изволите»… Скажешь, нет? Ты ведь всегда и со всем соглашаешься…
– Я схожу за сигаретами…
– Не надо…
– Лучше сходить за сигаретами, чем смотреть на подобное бесстыдство, – не знаю, почему я ляпнула именно это, но получилось довольно бессильно. Бессильно и беззубо. И жалко.
Динка расхохоталась злым, отрывистым смехом.
– Из какого монастыря выдвинулась, послушница? И тебе ли говорить о бесстыдстве после двух лет, которые мы провели в одной постели, а?
– Господи, какая чушь…
Она приготовилась ударить меня наотмашь какой-нибудь из своих убийственных, уничижительных фраз, она знала много таких фраз. Но именно в этот момент из спальни выполз испанец. Голый, как и Динка. Он был неплох, совсем неплох, красавчик Эйсебио. Смуглый, хорошо сложенный, с аккуратными кольцами волос в паху, дорожкой поднимающихся вверх. Я даже поймала себя на том, что мне хочется прогуляться по этой дорожке, ч-черт… Эйсебио улыбнулся мне, ему и в голову не пришло прикрыться – хотя бы рукой. Звериная, первобытная красота и стыд несовместимы, и ничего с этим поделать невозможно.
* * *
…Я вернулась только вечером, так и не принеся сигарет. Весь день я прошаталась по Рамбле, я и здесь оказалась банальной: куда же еще податься залетной русской птице, как не на Рамблу, кишащую туристами? На Рамбле меня встретили другие птицы, Рамбла кишела птичьими лотками и открытыми кафешками, и крошечными цветочными рынками. Ей и дела не было до меня. И до моих измотанных жарой мыслей об Эйсебио. Вернее, о пахе Эйсебио. Впервые я видела мужской пах живьем, и это благополучно доковыляв до преклонных восемнадцати! Раньше я об этом и не думала, все два года я старательно выполняла условия нашего с Ленчиком контракта: никаких мужчин, мальчиков, парней. Никто не должен видеть нас в двусмысленном мужском обществе, исключение составляют лишь люди, занятые в проекте: от административной своры до голубенькой подтанцовки. Любой намек на адюльтер с какими-нибудь левыми яйцами может разрушить лесбийский имидж «Таис», а ничто так не карается потерей популярности, как отход от имиджа. И я была пай-девочкой, я ни разу не отошла от придуманного Ленчиком образа, и парней я себе не позволяла… Мне и в голову не приходило позволить. Хотя стоило мне пошевельнуть мизинцем… на секунду сомкнуть ресницы… накрутить на палец прядь волос… и мне в ноги тотчас же кинулась бы целая свора обезумевших фанатов. И не пятнадцатилетних прыщавых тинейджеров, хотя и такого добра было навалом, а взрослых, хорошо упакованных мужиков. С портмоне, которые легко могли бы вместить в себя бюджеты краев, областей и дотационных республик… А впрочем, плевать… Плевать. Я и сейчас могу подцепить себе кого-нибудь, прямо сейчас, не сходя с места, посреди Рамблы… У театра «Полиорама»… А лучше – у церкви Вифлеемской богоматери. Да, у церкви будет лучше всего… А еще лучше – заняться любовью где-нибудь на алтаре, мы ведь всегда были скандальным дуэтом… Всегда. Вот интересно, Господь наш всемогущий вуайерист или нет?… А подцепить себе темпераментного мачо, который походя лишит меня девственности, не мешало бы. И привести в гостиницу, и, на глазах у Динки, стянуть с него штаны.
Черт… Я никогда этого не сделаю.
Никогда.
Я никогда не сделаю того, что делает Динка. Два года не прошли даром, я все еще вишу на гвоздях, которые вбил в меня Ленчик, я все еще не могу выпрыгнуть из роли. Я – полная Динкина противоположность. Она – активное начало, я – пассивное; она – задириста, я – неясна. Она – иронична, я – меланхолична. Она – откровенна и бесстыдна, я – целомудренна. Она – сильная, я – слабая. Она нравится молодым парням с упругой подтянутой мошонкой, сексистам-экстремалам и застенчивым начинающим лесби. Я нравлюсь парням постарше с упругими подтянутыми мозгами, сторонникам традиционного секса и лесби со стажем. Мы обе нравимся доморощенным Гумбертам, толстым кошелькам и журналистам…