355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Драгунский » Сегодня и ежедневно » Текст книги (страница 2)
Сегодня и ежедневно
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:16

Текст книги "Сегодня и ежедневно"


Автор книги: Виктор Драгунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

– А что, – крикнул я, – почему же он на нее не наорал? Что она, не такая, как все, что ли? В чем тут дело-то?

– Краси-ивая! – тоже крикнул мальчишка. – Красивая, будь здоров, закачаешься!

Он выскочил из-под душа, вода перестала шуметь в его кабине, и было слышно, как он зашлепал к своей скамье.

– Хорошо помылся, – сказал он, кряхтя, – да... А буфетчица наша, тетя Тая, красивая, прямо хоть в кино сниматься, а вы неужели никогда не видели ее?

– Не приходилось, – сказал я.

– Ну, тогда вы рухнете, – пообещал он.

Ах, симпатяга.

Я сказал:

– Ты сам в нее небось влюбился.

Он помолчал. Потом тяжело вздохнул.

– Ну что вы, дядя Коля. Куда я ей нужен – молодой еще. Я еще не влюбляюсь. А так вообще наши артисты многие по ней страдают. Вон Лыбарзин, жонглер, всю газировку у нее выдул, раз двадцать на дню в буфет бегает. Так и вьется, так и вьется. Да на кой он ей нужен, черт лысый, за ней майор на машине приезжает. Машина "Волга" у него, голубой экземпляр в экспортном исполнении...

Вот как. Интересное кино. Голубая "Волга". Лыбарзин. Таинственный майор.

– А скоро уж будут машины без колес? Вечемобили? – спросил мальчишка.

– Скоро, – сказал я. – Когда ты будешь вот такой, как я, будешь разъезжать на своем собственном вечемобиле.

Он рассмеялся, и опять я вспомнил про антоновские яблоки. Потом он сказал:

– Ну, всего вам хорошего, дядя Коля. Я пошел.

– Будь здоров.

Он вышел. Я остался один. Так. Голубая, значит, у вас "Волга", майор, в экспортном исполнении. И вы на этой роскошной машине заезжаете за Таисией Михайловной. Какая прелесть. Я прибавил горячей воды и стоял так, не шевелясь, и вода шумела в моих ушах, лилась, текла по плечам, по груди и спине, журчала, скворчала, плескала, пенилась и гулко барабанила по голове, и я полоскал ею горло, а на вкус она была пресная, не хватало в ней чего-то на вкус, перцу, что ли, или соли, но, в общем, это была благословенная вода, и стоять так можно было до конца света, до второго пришествия, потому что эта вода смывала что-то с самой души и уносила в океан, только Лыбарзина она не смывала и майора тоже, нет, не смывала. Да, замечательные новости сообщило мне это ужасное дитя кулис.

Я закрыл кран и стал растираться сухим полотенцем. Потом накинул халат и прошел к себе, надел свежую рубашку, достал из чемодана постельное белье и застлал им маленький диванчик, стоящий в углу гардеробной. Никто не знает, когда еще наша милая дирекция удосужится предоставить мне номер в гостинице, так что, пока суд да дело, я смогу отлично выспаться и здесь. Покончив с постелью, я сел на стул и посидел немножко, просто так. Ничего не делал, сидел просто так, и когда сидел, прекрасно понимал, что это я не отдыхаю, нет, просто я оттягиваю все, что должно случиться. А это уже не дело. Мало я получал оплеух, что ли? И мнимых и самых настоящих? Мне не пристало увертываться. Я вышел в коридор, снова спустился вниз и, пройдя мимо инспекторской, через зрительское фойе, вошел в буфет.

4

Здесь было пусто и тихо, несколько официанток, негромко переговариваясь, убирали посуду и снимали скатерти. Тая стояла на своем месте и наливала какому-то парню шипящую воду из бутылки. Когда я подошел, она несколько секунд смотрела на меня, словно не узнавая, и вода пролилась мимо стакана. Розовая и шипящая, она растекалась по светлому мрамору. Я постоял так, ничего не говоря, потом взял бутылку из Тайных рук и поставил ее. Она нахмурила брови и, пристально глядя на меня, сказала каким-то странным и недоверчивым голосом:

– Почему синий?

Я сказал:

– А что? Разве некрасиво?

Она все еще смотрела на меня недоверчиво и словно изучая, словно ища каких-то особых примет, некогда бывших и известных ей одной.

И непонятно мне было, как она меня встречает, похоже, что совсем отвыкла, стоит чужая и прохладно вежливая, только интересуется, что с человеком сделалось, почему лицо у него не такое, как у всех, а голубое, изрытое, в пятнах. Она сказала, словно раздумывая, автоматически вытирая лужицу на мраморе своими расторопными руками:

– Почему некрасиво? Не знаю. Необыкновенно как-то, было лицо, а вдруг вот так. – Она наклонилась ко мне через прилавок: – Думаешь, сюрприз сделал? Как бы не так. Уже сообщили. Я давно тебя поджидаю.

Я сказал:

– Кто сообщил?

– Беспроволочный телеграф. Дружки твои, товарищи. Так что вот: я уже давно жду.

Она показала глазами на мое лицо:

– Как это получилось?

Я сказал:

– Развел фосфору для хлопушек. В кружке. Чересчур круто замесил, а в комнате жарко. Тесто-то и высохло. А в нем ложечка торчит, которой замешивал. Хозяйкин мальчик, пять лет, подходит и к ложечке тянется. Я его оттолкнул и инстинктивно сам за ложечку эту схватился. Ну все в дыму, ночь в Крыму, ничего не видно. Хорошо, что глаза не выжгло. Тебе нравится? Волнующий рассказ?

Она откинулась назад. Это правда, довольно верно подметил гражданин оберман там, в душе, – красивая она, статная, спину держит, как королева, и бровь какая надменная, и улыбка повелительная, да, надо признать – есть в ней, что там говорить, есть.

Она сказала:

– Даже не поздоровались...

– Не важно, – сказал я, – хорошо, что увиделись.

– Два года прошло, – сказала она, – интересно как все на земле, два уже года... Большой срок. – Она поглядела куда-то вдаль и бросила: – Вы в Ташкенте долго как сидели. Что так? Там, говорят, девушки интересные...

– И в Свердловске тоже интересные, – сказал я, – и в Вологде.

– Нет, в Ташкенте всех лучше, – упрямо сказала она, – там наездницы красивые...

И она снова приблизила ко мне свои глаза. В них кипела злость, как лава в кратере вулкана. Брови у нее сошлись на переносице.

Я улыбнулся.

– В Риге, вот где девушки, – сказал я миролюбиво. – Ну да и в Таллине тоже.

Она ничего не ответила мне и отвернулась. С другой стороны к буфету подходил Лыбарзин. Я стал к нему спиной и, отступив на шаг, спрятался за кофейным аппаратом.

Он весело сказал:

– Дайте, пожалуйста, сигарет с фильтром.

Я не оборачивался. Тая прошла мимо меня и взяла со стеклянной полочки пачку. Когда она вернулась на место, я услышал, как Лыбарзин тихим, заговорщицким голосом произнес:

– Как уберетесь, я провожу вас. Разрешите?

Она промолчала. Он еще более понизил голос:

– Может быть, зайдем куда-нибудь? Посидим часок где-нибудь в тепле и уюте. Разопьем бутылочку твиши...

– Что вы, – сказала Тая, – я не пью.

– Ну какое же это питье! – проворковал кавалер. – Просто отдохнем: сидишь, котлетку по-киевски жуешь, оркестр стиляжку дует, разве плохо?

– ЗдорОво, – сказал я, – как будто знакомый голос?

Лыбарзин узнал меня и заморгал глазами.

– Здравствуйте, – сказал он растерянно, – вы уже приехали?

– Нет еще, – сказал я, – это я тебе снюсь.

Он улыбнулся и затоптался на месте. Он не знал, что делать дальше. Я мешал ему, ему хотелось договориться с Таей, а тут свидетель, третий лишний, а Тая смотрит на нас независимо, со спокойным любопытством, кто знает, что она хочет сказать. Он переминался с ноги на ногу, и на него просто жалко было смотреть, неловко как-то. Но я вовсе не собирался помогать ему. Меня раздражал ее вид, будто она хотела сказать: "А что? А почему бы и нет? А тебе какое дело? Захочу и пойду с ним в ресторанчик кушать котлетку, ты мне не указ".

Меня от этого тошнило. И в эту минуту я твердо решил: пусть между нами все пошло к черту, мы все равно разойдемся, не прощу голубую "Волгу", никогда, но уж Лыбарзина-то между нами не будет, не из той он колоды, пусть кто угодно, но Лыбарзина не пущу в свою судьбу, не могу видеть подкрашенные бровки, потные руки, платочек на шейке, томные эти улыбочки. Если эта дура сама не понимает, я ей покажу сейчас. Держитесь, Крашеные Бровки!

Я сказал:

– Ты что как быстро укатил тогда?

– Вызвали, – сказал он с достоинством, – в Пензу, для укрепления программы.

– А читал, – сказал я, – статья в "Пензенском рабочем". Что это они так на тебя навалились? Может, ты и вправду частенько сыплешь, но за что же в безвкусице обвинять? "Пошлая манера", "заигрывание с публикой"? Это слишком!

Он покраснел.

– Враги у всех есть, дядя Коля, – он скорбно поджал губки.

Ах вот что, ты пострадал, значит, от тайных интриг своих коварных соперников.

– Козни, знаете, зависть...

– Да, конечно, – сказал я, – все-таки ты чересчур поспешно уехал... Проститься надо было.

– Спешка, дядя Коля, реклама, реквизит, билеты, все один, дядя Коля, все сам, знаете наши порядки.

– Ну, все-таки хорошо, что встретились, – сказал я добродушно.

Он подумал, что пронесло, и засуетился.

– Конечно, хорошо, все-таки старые товарищи. Таисия Михайловна, нет ли у вас винца хоть какого-нибудь? Мы бы выпили со свиданьицем/

Но нет, не пронесло. Он ошибался.

– Не надо вина, – сказал я, – денег нет.

– Запрещено, – сказала Тая, – давно не торгуем.

Я сказал:

– Нет, Лыбарзин, нет, нет. Денег нету.

Он сказал с широким жестом:

– А у меня есть. Я заплачу...

Я сказал:

– Нет, так не пойдет. Я сам за себя всегда плачу. Но раз у тебя есть деньги, отдай мне сто рублей, что брал в Ташкенте.

Это было хуже, чем нокаут. Я даже пожалел его, ни к чему это было, не в моем характере, это во мне тот, другой нокаут работал, который я получил в душе. Лыбарзин сказал упавшим голосом;

– В получку отдам, дядя Коля, ладно? Сейчас у меня нету такой суммы...

Тая стояла с каменным лицом. Она и бровью не повела. Так, только глянула на меня мельком. А я успел увидеть, что там, на дне ее глаз, где раньше клокотала лава, теперь прыгает смех. Она опустила ресницы.

Я сказал:

– Жаль. Ну, на нет и суда нет. До получки я, конечно, дотяну, не помру с голода. А выпить для встречи надо бы. Коньяку, что ли... Налей-ка, Тая.

Она испуганно посмотрела на меня и хотела было сказать, что нету, запрещено и еще что-нибудь, но я смотрел на нее строго, прямо в глаза, и она вдруг поняла что-то, и, смутилась, и наклонилась куда-то под стойку, и достала бутылку армянского "три звездочки", единственного, который я пью, и налила две рюмки.

Я сказал:

– И себе, Тая, налей. В честь моего приезда. Ничего.

Она не ответила ни слова. Взяла маленькую и налила себе.

Лыбарзин обиженно надул губки:

– Ну как же это, Таисия Михайловна? Ведь я же просил, а вы отказали. Запрещено!.. Для меня запрещено, а для Николая Иваныча...

Тая сказала ему ласково и увещевательно, как маленькому:

– Нельзя вам равняться...

У него разбежались глаза. Я такого никогда не видел. Один зрачок в левом углу глаза, а другой – в правом. Феерия-пантомима.

Он пробормотал:

– Не буду я пить.

Но я сделал вид, что не расслышал.

– Ну, – сказал я, – за здоровье Таисьи Михайловны! – И выпил.

Сразу за мной выпила и Тая. Лыбарзин выпил третьим. Тая нарезала ломтиками крупное желтое яблоко.

Издали кто-то махнул мне рукой. Это был Панаргин, помощник Вани Русакова. Высокий и медлительный, он подошел ко мне и быстро сунул для рукопожатия шершавую руку. Небрежно кивнул Лыбарзину. Тае отдельно. Лицо у него было в крупных, сползающих книзу морщинах, выражение глаз, красных и воспаленных, тревожное.

– Выпьешь? – сказал я.

– Не до того, – прогудел Панаргин, и так как мне было хорошо известно, что ему всегда было именно до того, я спросил его:

– Что с тобой?

– Плохие дела, брат, – сказал Панаргин мрачно.

– Говори скорей.

– Лялька болеет, а Русакова нет.

– Где же он?

– Завтра объявится. Черт его дернул лететь самолетом. Теперь припухает в Целинограде. У них там не взлетная погода...

– Что с Лялькой?

– Болеет, ну... не знаю... Вид плохой, стонет. Пойдем посмотрим!

Я сказал:

– Пошли.

– Будь друг, – обрадовался Панаргин, – сделай милость. Ум хорошо, а два – сам знаешь. Стонет, не ест, беда на мою голову.

– Бежим, – сказал я, выгрызая зернышки из яблока. – Тая, заверни мне булочек десяток.

Она кивнула.

– Я не за себя, – сказал Панаргин, – ты не думай. Ляльку жалко. Ведь это какая артистка! Безотказная. Разве она слон? Золото она, а не слон! Лучше любого человека.

– Не канючь, – сказал я. – Сейчас поглядим. Пойдем. – Я обернулся к Тае. Она протянула мне пакет. Там лежали плюшки. – За мной, – сказал я Тае, – ладно?

– Не беспокойся, – сказала она.

Лыбарзин делал вид, что плохо понимает, о чем мы говорим с Панаргиным. Ему не хотелось идти с нами и возиться с какой-то больной слонихой. У него, вероятно, были кое-какие денежки в кармане, и он томился возле Таи. В нем еще жила надежда на бутылочку твиши, на тепло, и на уют, и на оркестр, который "дует стиляжку".

Я сказал:

– Я сегодня у тебя ночую, Тая.

И пошел на конюшню.

5

Да, конечно, слониха была больна, Панаргин не ошибся. Она стояла в дальнем углу конюшни, недалеко от дежурной лампочки, прикованная тяжелой цепью к чугунной тумбе, глаза ее были печально прикрыты, длинный безжизненный хобот уныло опущен до самого пола. Она была похожа на огромный серый холм, покрытый редкими травинками волос, на африканскую хижину, стоящую на четырех безобразных подпорках-столбах. Тяжелая ее голова и огромные уши, похожие на шевелящиеся пальмовые листья, несоразмерно маленький хвост, складки грубой шершавой и на ощупь сухой кожи – все это выглядело усталым, обвислым и хворым. Я подошел к ней спереди, прямо со лба, держа в руке открытый пакет со свежими булочками, и протянул его ей. Я был рад ее видеть. Я сказал ей негромко:

– Лялька.

Она чуть шевельнула ушами и медленно переступила передними ногами, потом открыла свой человеческий, грустный глаз. Давненько мы не виделись с ней, давненько, что и говорить, и вполне можно было позабыть меня, выкинуть из головы и сердца, но тогда, когда мы виделись, мы крепко дружили, встречались каждый день, и сейчас Лялька меня узнала мгновенно. Я это увидел в ее глазах. Она не стала приплясывать от радости и трубить "ура" во весь свой мощный хобот, видно, ей не до того было, сил было мало. Просто по глазам ее я увидел, что она меня узнала, и глаза ее пожаловались мне, они искали сочувствия у старого друга. Она два раза похлопала ресницами и покачала головой, словно сказала: "Вот как привелось свидеться... Скверные, брат, дела".

И все-таки она сделала над собой усилие и, немного приподняв хобот, тихонько и длительно дунула мне в лицо.

– Узнала, – сказал Панаргин голосом, полным нежности. – Ну что за животное такое, девочка ты моя...

– Да, – сказал я, – узнала, милая.

И я вынул из пакета плюшку и протянул ее Ляльке.

– Лялька, – сказал я, – Лялька, на булку.

Она снова подняла свой слабый хобот. Дыхание у нее было горячее. Я держал сладкую пахучую булку на раскрытой ладони. Но Лялька нерешительно посопела и отказалась. Хобот ее равнодушно, немощно и на этот раз окончательно повис над полом. Я прислонил пакет с булками к тумбе.

– Что такое, – сказал я, – еду не берет. Температура, по-моему.

– Ну, да, – сказал Панаргин, – простыла, наверно. Здесь сквозняки, черти бы их побрали, устроили ход на задний двор, а дверь не затворяют, дует прямо по ногам, ее и прохватило. Она же хрупкая. Не понимают, думают, раз слон, так он вроде паровоза, все нипочем, и дождь и ветер, а она хрупкая.

– Кашляет?

– Да нет, не слышно, а дышит трудно.

– И давно она так?

– Да с утра. И завтракала лениво. Я обратил внимание – плохо ест.

Я зашел сбоку и стал обходить Ляльку постепенно, вдоль туловища, и прикладывал ухо к наморщенной и шуршащей Лялькиной коже. Где-то, далеко внутри, как будто за стеной соседней комнаты, мне услышались низкие однообразные звуки, словно кто-то от нечего делать водил смычком по басовой струне контрабаса.

– Бронхит, по-моему, – сказал я.

– Только бы не воспаление легких, боже упаси.

– По-моему, надо кальцекса ей дать.

– Ей встряска нужна и согреть надо, что ей кальцекс, вот уж верно, как говорится, слону дробинка...

Вот так стоять и канючить он мог бы еще до утра, потому что Иван Русаков привык до всего добираться собственными руками, и глаз у него был острый, хозяйский, но его помощники были людьми нерешительными, несамостоятельными, – воспитал на свою голову. А теперь вот слонихе худо, а этот долговязый бедолага маялся и робел, как мальчишка.

– Тащи ведро, – сказал я твердо и повелительно, – и посылай за красным вином, не найдут – пусть возьмут портвейну бутылки четыре. Водки вели принести.

– Во-во! И сахарку кило три! Сейчас, сейчас мы ее вылечим. Не может быть – вылечим!

Он очень обрадовался тому, что кто-то взял на себя обязанности решать и командовать, ему теперь нужно было только подчиняться и возможно лучше исполнить распоряжение. Это было ему по душе. Он сразу почувствовал уверенность и выказал рвение.

– Генка! – крикнул Панаргин, и сейчас же перед ним вырос ушастый униформист:

– Что, дядя Толик?

Панаргин быстро сунул ему несколько мятых бумажек.

– Беги в гастроном, возьми четыре бутылки красного или портвейну и водки захвати пол-литра. Да единым духом, пока не закрыли!

– Банкетик! – сказал Генка сочувственно. – Беленького, пожалуй, маловато... А чем закусывать будете?

– Я тебе дам банкетик, – сказал Панаргин и несильно стукнул Генку по затылку. – Своих не узнаешь, беги мигом, тебе говорят. Пять минут на все дело! Ну!

Генка убежал, а я взял ведро со стены и сказал Панаргину:

– Сходи, брат, в аптечку, и что есть кальцексу и аспирину – тащи сюда. Хуже не будет. Экспериментальная медицина.

Он зашагал наверх, его циркульные ноги перемахивали через четыре ступеньки сразу. А я подхватил ведро, и прошел в туалетную, и нацедил горячей воды, так, чуть поменьше половины. Когда я вернулся к Ляльке, она приветственно шевельнула хоботом, и, честное слово, она выглядела куда веселее, чем раньше. В ее глазах была надежда и вера. Верно, я серьезно говорю, в Лялькиных глазах сверкнула вера в человека, в дружбу, она поняла, что еще не все потеряно, раз вокруг нее бегают и хлопочут люди. Я поставил ведро на пол и стал поджидать Генку и Панаргина. Хотелось мне помочь этой слонихе, очень хотелось. Я стоял так в полутемной и холодной конюшне, и думал об этой больной артистке, и вспомнил, как однажды во Львове Ваня Русаков репетировал со своими животными. Я сидел тогда в партере и смотрел его работу. Это было после какого-то длительного и хлопотного переезда, и животные нервничали. Но Русаков был человек железный, не давал никогда поблажки ни себе, ни животным, и поэтому сейчас на репетиции было много щелчков бича и всяческих нудных повторений, и понуканий, и принуждений. Была возня с реквизитом и со светом, под конец Русаков совсем охрип, и тут ему вывели медведя Остапа. Русаков стал репетировать с ним вальс, но у Остапа было нетанцевальное настроение, не до вальса ему было, и весь вид его был какой-то взъерошенный и озлобленный, он так и нарывался на скандал и в конце концов получил-таки по носу, но не смолчал, а быстро и ловко рванул Русакова за руку между большим и указательным пальцами, и кровь закапала дробными каплями. Собаки тут же кинулись на Остапа, но Русаков остановил их повелительным окриком, и Панаргин с рабочим загнали медведя в клетку. Русаков сел тогда со мной рядом, а молоденькая сестричка натуго перебинтовала ему порванную руку. Когда она ушла, Русаков посмотрел на меня и сказал с виноватой улыбкой:

– Можешь себе представить, Коля? Я устал.

Он сидел, откинув голову и закрыв глаза, строгий и подобранный, похожий на утомленного учителя средней школы. Черный костюм, белый воротничок и галстук особенно подчеркивали это сходство. Он откинул голову назад, стали видны капли тяжелого пота, они обсыпали его надбровья. Он сидел так молча уже несколько секунд, и я подумал, что он задремал, но он вдруг открыл совершенно ясные и трезвые глаза. Он сказал негромко:

– Главное – перевести дух. – И крикнул резко и звонко: – Ляльку!

И вот тут-то я увидел чудо.

Лялька вышла в манеж весело и охотно, даже торопясь, во всяком случае походка, ритм всех четырех ее движущихся ног напоминал пусть мешкотную, чуть-чуть неуклюжую, но все-таки резвую рысь. Добравшись до середины манежа, слониха остановилась и стала весело раскланиваться, приподняв хобот и улыбаясь своим треугольным войлочным ртом. Она поклонилась центральному входу с повисшей над ним площадкой оркестра, потом повернулась налево и, не переставая улыбаться, поклонилась левому сектору и, наконец, проделала то же самое, повернувшись направо. Я сначала думал, что это она так дурачится от нечего делать и что это еще не работа, но Русаков толкнул меня локтем и сказал:

– Смотри, смотри, что будет!

Его нельзя было узнать, он оживился, подался вперед, глаза его блестели, и усталость как будто исчезла с его худого лица.

А между тем Лялька, не обращая на нас никакого внимания, подняла свою толстенную ногу – сначала одну, а затем и другую, – поставила их обе на стоявшую в манеже деревянную тумбу. Потом очень спокойно и деловито, сосредоточенно посапывая, она взобралась на эту, такую крохотную по сравнению с ней самой площадку всеми четырьмя ногами. Здесь она аккуратно и педантично, одну за другой, проделала "стойку на трех точках", "на двух" и, наконец, рекордный трюк – "стойку на одной точке". После каждого трюка она приветливо трясла головой, кланялась, значит, как говорят в цирке, "продавала работу", и веселая, обаятельная улыбка все время не сходила с ее, так сказать, уст! Было удивительно видеть эти тонны мяса, мускулов и кожи в таких неестественных положениях, и особенно были странными моменты перехода с одного трюка на другой, когда она искала баланс и так безошибочно переносила центр тяжести своего огромного тела с одной ноги на другую. Поработав на тумбе, Лялька сошла наземь и пошла по первой пИсте манежа. Изящная в своей чудовищной громоздкости, она вдруг начала вертеться вокруг собственной оси. Это был вальс, чугунный слоновый вальс, грациозно отплясываемый громадным серым чудовищем. Мне казалось, что слониха напевает про себя бессмертную мелодию Штрауса, так легко и непринужденно она сама, без указаний дрессировщика, повторяла всю программу своего вечернего выступления. В цирке было тихо, униформисты застыли в форганге, свободные артисты набились в боковые проходы, контролеры и служащие, электрики и уборщицы, гримеры и пожарники – все, затаив дыхание, следили за веселой добродушной и добросовестной слонихой, так прилежно исполняющей на репетиции свой артистический долг.

Вдоволь повальсировав, Лялька три раза встала на "оф", то есть поднялась на свои стройные задние ноги в знак финального приветствия зрителям, и как будто неуклюже, но в сущности очень ловко развернувшись, двинулась на конюшню, всей своей мешковатой рысью изображая отчаянную спешку, цирковой темп, блеск, подъем и кураж. Это была великая артистка цирка, я проникся к ней любовью и уважением, и мы познакомились и подружились с ней. А сейчас я стоял в полутемной холодной конюшне подле моего больного друга и всем сердцем хотел ей помочь. Я постоял с ней еще минуты три, потом прибежал Генка и поставил передо мной, прямо на пол, несколько бутылок вина. Я открыл их и стал вливать в ведро. Вино смешивалось с горячей водой, пар поднимался кверху. Слониха почуяла этот запах и издалека протянула хобот к ведру. Сверху спустился Панаргин, он всыпал в ведро большую банку сахарного песку и из пригоршни прибавил таблеток тридцать кальцекса.

Я размешал все это гладкой палочкой, которую протянул мне Генка, и долил водки. Слониха все еще тянулась к ведру, я подошел к ней, поставил ведро, и она стала пить.

– Здоровье прекрасных дам! – сказал Генка.

– Поможет, как думаешь? – спросил Панаргин. Его грызла тревога, он не мог сдержать себя. – Вот если бы помогло...

– Должно помочь, – сказал я. – Тебе бы помогло? Вот и ей поможет. Она не хуже тебя.

Слониха допила все до конца и благодарно закрыла глаза.

– Она лучше него, – сказал Генка, – сравнения нет, насколько она лучше. Вот глаза закрыла, благодарность, значит, имеет. А этот? Я ему вчера три клетки распозагаженные вычистил, а кто видал пол-литра? Вы, дядя Коля, видели?

– Нет, – сказал я, – я не видел.

– И я тоже не видел, – сказал Генка, – они все ловчат, чтоб попользоваться, скряги эти цирковые, полуначальники, а я не обязан задыхаться в медвежьем дерьме, мое дело – манеж...

– Настырный ты очень, – сказал Панаргин глухо, – скромности в тебе нет. Тут, видишь, какое несчастье, а он склоки свои затевает.

Я сказал:

– Ему полагается. Сам как сумеешь, а рабочему отдай. Давайте тащите сена сюда, да побольше.

– Будьсделано, – сказал Генка и обернулся к Панаргину: – Пошли, что ли. А пол-литра чтобы завтра мне предоставить после вечернего представления. Даешь клятву?

– Ладно, – сказал Панаргин. – Ты у кого хочешь выцыганишь. Ладно, завтра расчет.

– При свидетелях, – сказал Генка, – вот они, свидетели, – дядя Коля и Лялька! Обмани попробуй!

Панаргин скрылся, пошел за сеном. Генка двинулся за ним. Я придержал его за плечо.

– Она теперь поспит. Слышишь? Ей надо укрыться потеплее, потому сена тащи, чтобы его по грудь ей было. Понял?

Слониха стояла и шамкала старушечьим ртом.

– Конечно, понял, дядя Коля, – сказал Генка. – Неужели же нет?

– Ну, – сказал я и дал ему немного денег, – перебьешься как-нибудь?

– Ни за что не возьму, что вы, дядя Коля! – Генка стал отпихивать мою руку, его косые уши стали еще косее, видно, он не на шутку смутился.

– Слушай, – сказал я, – у меня много, понимаешь? Получка, суточные, гостиничные, целый карман. А у тебя, видно, туго. Возьми, будут – отдашь. И не валяй барышню, я сегодня злой...

Он взял.

– Спасибо, – сказал он, отвернувшись, – а то весь прохарчился...

Из-за угла вышел Борис, за ним, конечно, следовал Жек.

– Вот он где, – сказал Борис, – а мы, как дураки, дежурим у буфета.

– А буфет закрыт, – добавил Жек, – и все буквально разошлись... Куда столько сена? – спросил он у Панаргина. Тот волочил на своей спине целую горку.

– Куда надо, – сказал я.

Панаргин сбросил сено у Лялькиных ног и стал его разбрасывать равномерными охапками. Видно было и Генку, он тащил поменьше, но зато бегом. Я вынул булочки из пакета и положил их на пол возле ног слонихи.

– Последишь, Генка, – сказал я. – Ладно? Главное теперь – тепло.

– Без него найдется кому последить, – сказал Панаргин ворчливо, только и света в окошке, что профессор Гена...

Я стал набрасывать Ляльке на спину сено и увидел, что ей хочется спать. Медленно и тяжело согнула она ноги и, убедившись, что на полу мягко и ей будет удобно, повалилась на бок. Мы стали укрывать ее сеном.

– И попону можно, – сказал Борис, – делу не помешает.

Он обратился ко мне.

– Вот что, – сказал он, присев на корточки и тоже засыпая Ляльку сеном, – было совещание по случаю приезда знаменитого артиста на гастроли. Поступили разные предложения, но остановились вот на чем. Тут недалеко открылся ресторан, современная обстановка, первоклассная кухня. Так что можно организовать роскошный банкет на три персоны. В смысле поужинать. Ко мне, понимаешь, нельзя, поздно, всех перебуторим.

Он погладил Ляльку.

– Это мы тебя после в семейном кругу как следует почествуем, – добавил Борис, – а сейчас пойдем поедим, поговорим, мальчишеская встреча... Как? Или у тебя какие-нибудь личные дела? Интимные встречи? А?

– Вполне возможно, – сказал Жек, – он что, рыжий, что ли?

– Пошли, – сказал я.

6

Это был красивый небольшой зал, обставленный в так называемом современном стиле, с креслами в виде ракушек, маленькими кривыми столиками на распяленных ножках, с пупырчатыми холодными стенами, как будто забросанными шлепками застывшего бетона, с неожиданно косо срезанными по фаске зеркалами, с мягко притушенным светом, с большим количеством пластика, хлорвинила и всех этих самоновейших материалов, употребленных и примененных здесь очень дельно и красиво.

Нас, конечно, сначала не хотели пускать, на дверях красовалось веселенькое: "Мест нет", но у Жека и здесь был знакомый. Гардеробщик. Жек его вызвал к двери, тот пришел и, увидев Жека, расплылся в большой и доброй улыбке, и нас с почетом пропустили, раздели, и гардеробщик проводил нас в зал, давая на ходу объяснения и сопровождая их широкими княжескими жестами.

Мы прошли мимо бара, потом свернули в какой-то коридор, миновали бильярдную, и, наконец, наш седоусый друг и покровитель сдал нас роскошно одетому метрдотелю. Метр провел нас к столику неподалеку от буфета и оказал нам уважение, поманив царственным пальцем молодую девушку в белой наколке.

– Обслужите, – сказал он руководящим голосом и, коротко поклонившись, покинул нас.

Народу действительно было много, все нещадно курили, и было здорово шумно и как-то колготно. Я никогда бы не подумал, что столько людей в этот вечер решили поужинать в ресторане, но, в общем, я был рад: со мной пришли мои товарищи, и я в Москве, и все прекрасно или могло бы быть совершенно прекрасно. Девушка в наколке держала в руке блокнот и нетерпеливо постукивала по переплету карандашиком.

Самый наш главный дамский угодник Жек обратил к ней свой доброжелательный взгляд и заказал еду. Она, конечно, не очень обрадовалась, что мы не спросили спиртного, но виду не показала и ушла.

Я огляделся. Стены ресторана были украшены разными картинками и надписями, их было немного, но они привлекали всеобщее внимание.

– Вот, – сказал Жек, – видишь, на стенах картинки и надписи. Это какие-то новости...

– Ерунда, – сказал Борис, – пройденный этап. Было, брат. Уже было.

– Художники какие-то чересчур левые, – сказал Жек, – это что, они и есть, абстракционисты эти самые?

– Не смеши народ, – ответил Борис.

Мы принялись рассматривать нарисованную прямо на стене девушку с восьмиугольными грудями.

Невдалеке висел прикнопленный рентгеновский снимок с краба. Под ним белел аккуратненький плакатик:

+–+

| ПЕТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ! |

+–+

Жек прочитал эту надпись вслух. Борис искренне рассмеялся.

– Значит, все-таки поют, – сказал он, явно симпатизируя незнакомым певцам, – раз воспрещается, значит, были случаи...

Да, не здесь надо было сидеть мне в этот вечер, совсем не здесь. Сердце мое томилось, разговор в душе жалил его нещадно, я даже не думал, что настолько это будет едко, но все-таки хотелось затянуть и насколько только можно отсрочить разговор с Таей, последний разговор, который разъединит нас уже навсегда. И потому я терпел, спокойно дожидался ужина, сидел себе в уголке этого занятного ресторана, сидел с друзьями, и вокруг было накурено и шумно, и что-то такое особенное носилось в воздухе, какой-то общий дух, дух дружелюбия, и совсем не было похоже на ресторан. Люди переходили от столика к столику со своими рюмками или стаканами, подсаживались друг к другу без особых книксенов и вступали в любую беседу с ходу, как будто давно уже знали, о чем идет спор. Столики стояли тесно, были слышны разговоры соседей, так же как соседи слышали наши. Рядом с нами сидел какой-то очень худой и сморщенный человек. Он дремал, склонив лысеющую голову. Лысел он странно – небольшими зонами, у него не было сколько-нибудь большой, заметной плеши, просто было похоже, как будто кто-то выдрал множество клоков из его прически. Он дремал среди смеха, шума и дыма, а за его столиком сидели какие-то люди, видимо, его друзья. Иногда он просыпался, и тогда его друзья наливали ему коньяку, он брал рюмку длинными и зыбкими пальцами и выпивал. Глаза его раскрывались, в них появлялось какое-то старинное и тонкое, мудрое озорство, и человек этот ни с того ни с сего вдруг произносил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю