Текст книги "Убийство с продолжением"
Автор книги: Виктор Юнак
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Получив, таким образом, хоть какую-то свободу в своих передвижениях, Достоевский стал зарабатывать уроками математики, обучая поначалу ленивую, капризную и малоспособную девчушку Мельчакову. Она далеко не всегда выполняла задания своего учителя, но Достоевский был настойчив и всегда добивался желательных результатов. Нередко свою строптивую ученицу он оделял конфетами. Занимался Достоевский с ученицей, не снимая шинели, которой прикрывал недостатки своего костюма. При этом на уроках Федор Михайлович сильно и долго кашлял.
В октябре 1856 года Федор Михайлович был произведен в офицеры – он получил чин прапорщика. С этого момента Достоевский уже официально входит в офицерскую среду. Командир седьмого батальона, подполковник Велихов, был большой оригинал. Начиная служить кантонистом, он дослужился до чина подполковника. Любил выпить и в обнимку с солдатами ходил по гостям. Был большой хлебосол и любил принимать гостей. Кончил Велихов плохо. Растратив казенные деньги, застрелился. Велихов выписывал газеты и журналы, но сам не любил читать их. Узнав, что ссыльный рядовой Достоевский образованный человек, он пригласил его к себе на квартиру для чтения вслух почты. Нередко Велихов оставлял Достоевского обедать у себя.
12
Виктор Алексеевич Мышкин вернулся в институт каким-то взбудораженным, что не могло остаться без внимания коллег. Но на все их вопросы профессор либо не отвечал вовсе, будто не слышал, что к нему обращаются, либо отвечал как-то рассеянно и невпопад. Все это дошло до директора института, и он пригласил Мышкина к себе.
– Я смотрю, тебе не во благо пошла поездка в Ниццу, Виктор? У тебя со здоровьем все в порядке? Может, путевку в санаторий тебе оформить? Поедешь, отдохнешь, подлечишься.
– Ты знаешь, Андрюша, когда практически на твоих глазах убивают человека, к которому ты шел, да еще и убивают за то, что именно тебя интересует, у любого нормального человека, я полагаю, реакция будет такая же, как и у меня. Я просто в шоке. К тому же, как ты уже знаешь, меня с моими коллегами по командировке едва ли не обвинили в этом самом убийстве… Со мной чуть нервный срыв не случился.
– Вот я и говорю, давай тебе путевку в санаторий оформим. Куда-нибудь в Подмосковье. Или на юг хочешь?
– Андрюша, дай мне немного прийти в себя, а потом уже и про санаторий подумать можно. К тому же мне нужно срочно составить отчет о командировке для этого Карамазова, черт бы его подрал.
– Это как же ты о своем благодетеле отзываешься? – засмеялся директор. – Теперь я представляю, как ты обо мне отзываешься в некоторых кругах.
– Андрюша, перестань, дорогой. Я понимаю, что ты шутишь, но поверь, мне сейчас не до шуток. С одной стороны, конечно, человек хотел сделать доброе дело – выкупить рукопись неизвестного романа Достоевского, к тому же он обещал на какое-то время дать мне с этой рукописью поработать. Но, с другой стороны, по его милости и помимо своей воли я на старости лет вляпался в некую криминальную историю.
– Знаешь, Витюша, как говорится, все, что бог ни делает, все к лучшему.
– Ты же знаешь, я не верю ни в какого бога, ни в какого черта.
– Ладно! Возвращайся к себе, займись делом. Это поможет тебе успокоиться. Надумаешь в санаторий поехать, зайди ко мне, я дам команду профкому.
Профессор Мышкин поднялся и, не прощаясь, вышел из кабинета. Директор смотрел ему вслед и участливо покачивал головой.
В кабинете к нему подошла его аспирантка, Анна Сугробова, двадцатисемилетняя красавица с белокурыми вьющимися волосами чуть ниже плеч, тонким острым носиком, такими же тонкими, алого цвета губами и красивыми дугообразными наполовину выщипанными бровями. Всю эту красоту ее лица слегка портили немного неудачные очки. Впрочем, Анна этим не заморачивалась – для нее важнее было удобство, а не красота.
Она тоже переживала за своего пожилого профессора, и прежде не отличавшегося крепким здоровьем, а теперь уж и подавно.
– Да не переживайте вы так, Виктор Алексеевич. Нам с вами еще монографию по неизвестному Достоевскому закончить нужно.
Мышкин улыбнулся. Анна уже давно нашла способ, как успокаивать своего научного руководителя. Этим она ему нравилась еще больше. Она оказалась девушкой не только умной, но и с чисто женскими хитрецой и лукавством. Даже жена, как догадывался Виктор Алексеевич, стала тайно ревновать его к этой аспирантке. Но это уже было бы слишком. Понятно, что у некоторых мужчин его возраста вместе с сединой в бороде появляется и бес в ребре, но Мышкин не из таковских. Он живет со своей Аллой почти сорок лет и не собирается ничего менять в своей семейной жизни.
– Ты вот что, Анечка, напрягись, порыскай еще раз в архивах, в письмах Федора Михайловича; если нужно будет, оформлю тебе командировку в Пушкинский дом. Нужно найти какие-то ниточки к роману, предположительно, «Каторжники».
– Так уже вроде бы все наследие Достоевского изучено вдоль и поперек.
– Значит, не все, коли вдруг обнаруживаются неизвестные доселе рукописи, – недовольно произнес профессор Мышкин.
– Хорошо, Виктор Алексеевич. Я постараюсь.
– Постарайся, пожалуйста. Тогда мы сможем это отразить и в твоей диссертации. Это станет настоящей литературной бомбой!
13
Пребывание в Семипалатинске надоело писателю до смерти; жизнь в нем болезненно мучила его. Даже сами занятия литературой сделались для него не отдыхом, не облегчением, а мукой. Во всем этом Достоевский винил обстановку и слишком частые болезни. С этим нужно было что-то делать, и в мае 1857 года он взял двухмесячный отпуск и уехал в казачий поселок Озёрки, в 16 верстах от Семипалатинска, на живописном берегу седого красавца Иртыша.
Степная ширь, речная прохлада, спокойная, размеренная жизнь казаков, не обремененных в ту пору и в тех краях никакими боевыми действиями, должно было благотворно сказаться на здоровье Федора Михайловича.
Он снял комнату в доме вдовы скончавшегося года четыре назад подъесаула Желнина. Чтобы как-то прокормить и себя, и двух девчушек – семи и восьми лет, Клавдия Георгиевна пошла учительствовать в начальное училище. Ее дом порекомендовала знавшая ее знакомая Достоевского в Семипалатинске, она же и записку для Желниной передала с Достоевским. Клавдия Георгиевна отказывать офицеру не стала – какой-никакой, а дополнительный заработок за сданную комнату никогда не помешает. Впрочем, сдала недорого, войдя в положение бывшего ссыльного, – всего за десять рублей в месяц да плюс 50 копеек за питание в день.
Это была среднего роста, ладно скроенная, полноватая, чернобровая и черноволосая казачка лет тридцати. Пухлые губы, большие, черные же глаза и чуть грубоватый нос дополняли картину.
Достоевский привез с собой, помимо небольшого чемодана с вещами, дорожную палисандровую шкатулку для бумаг, подаренную ему дорогим другом, Чоканом Валихановым, с которым Достоевский познакомился в первые же дни пребывания в Семипалатинске. Это был не простой ящик – он имел двойное, потайное дно. Именно в нем Достоевский и хранил многие свои, написанные в Семипалатинске, тексты, а также письма и некоторые вещи.
Общий язык с хозяйкой дома общительный Достоевский нашел сразу, порою даже помогал ей по хозяйству да объяснял хозяйкиным дочкам какие-то непонятные вопросы по обучению грамоте – мать, занятая учительством, не всегда имела желание возиться с уроками еще и дома. А сама Желнина не обращала внимания на злопыхательства соседок – мол, завела себе женишка из каторжных.
– Давно плети казацкой не пробовала, – сплевывая сквозь зубы, говорили казаки.
Достоевский обживал свое временное жилище не без удовольствия. Он отдыхал здесь душой и телом. Некрашеные, кое-где подгнившие, а где и дырявые стены он решил заклеить бумагой. Но где взять бумагу в таком количестве в этой глуши? В ход пошли его черновые рукописи – получилось даже забавно. Желнина, помогая постояльцу в оклейке стен, иногда останавливалась, читая. Несколько раз спрашивала:
– И вам не жалко своего труда?
– Это черновики, беловой вариант в моей шкатулке ждет своего часа для публикации.
Достоевскому здесь писалось легко, Желнина запретила дочкам входить в комнату к квартиранту, когда он работал. А у Федора Михайловича в голове уже созрел план нового романа о житье-бытье, мытарствах и заботах каторжников. Первую фазу работы над произведением он называл «выдумыванием плана». Но в данном случае выдумывать ничего не нужно было – всему этому он был личным свидетелем. Но не только страдания – любовь тоже будет в романе не на последнем месте. Куда ж без нее! А потом, когда героев из каторжников переведут в солдатчину, нравственные страдания еще более усилятся, дойдет даже до тайной дуэли, в которой один из героев погибнет, а другой снова отправится на каторгу, и неизвестно, кому из них стало лучше. А героиня, любившая обоих, в конце концов сошла с ума…
Так незаметно для Достоевского промчался первый месяц его отпуска в Озёрках. В один из дней, точнее, в одну из ночей, когда он засиделся едва не до рассвета, он почувствовал себя плохо, начинались судороги, голова стала запрокидываться назад, напряглись мышцы всего тела – первые признаки падучей болезни. Понимая, что одному с припадком не справиться, он хотел было позвать хозяйку, но, едва встал на ноги, тут же свалился на пол, зацепив трехногий табурет и глухо застонав. Шум разбудил хозяйку. Она открыла глаза, соображая, что это мог быть за шум, затем встала, не зажигая свечки, как была, в ночной сорочке и с чепцом на голове, подошла к комнате постояльца, негромко позвала:
– Федор Михайлович, что-то случилось?
Ответом ей было молчание.
Она позвала чуть громче, оглянувшись на спящих девочек, – не разбудила ли? Но дочки спали, а Достоевский снова не ответил. Тогда она, осторожно ступая, раздвинула ситцевую ширму, отделявшую комнату писателя, и, сделав пару шагов в темноте, споткнулась о лежавшее тело. Ойкнув от неожиданности, она поняла, что произошло. Быстро вернулась в свою комнату, нашла свечу в подсвечнике, чиркнула спичкой. Неровное, дрожащее пламя слегка притушило мрак. Женщина вернулась в комнату Достоевского, склонилась над ним, а у него уже изо рта пошла пена. Желнина поняла, в чем дело, поставила свечу на пол, метнулась к печи, вытащила из котла деревянную ложку, с огромным усилием разжала ему рот. Он весь дрожал, глухо стеная и покрывшись потом.
Когда приступ стал отступать и Достоевскому стало немного легче, Желнина перетащила его и уложила на широкую скамью, служившую кроватью. Села рядом, поглаживая волосы, утирая капельки пота. Она вглядывалась в лицо Достоевского, и в полумраке ей вдруг показалось, что оно похоже на лицо ее покойного мужа. От такого наваждения ей самой едва не стало плохо, она вздрогнула, и в этот момент Достоевский открыл глаза. Он был все еще слаб и бледен, но смог выдавить из себя слова благодарности:
– Задал я вам хлопот, Клавдия Георгиевна. Это все проклятая каторга, она мне здоровье подорвала.
– Так на то она и каторга, чтобы людей гробить, – тихо ответила Желнина, даже забыв, что ее рука все еще лежит на его волосах.
Опомнившись, она хотела было убрать руку, но Достоевский успел предвосхитить ее движение, приблизил ее ладонь к своим губам и поцеловал. Пальцы ее руки задрожали, она глянула на Достоевского, и взгляды их встретились. Ее неотвратимо влекло к нему – после смерти мужа у нее ни с кем близости не было. Да и Достоевский ничуть не менее лет был лишен женской ласки.
– Вам бы соснуть, Федор Михайлович, – неуверенно произнесла Желнина. – Слабость у вас. Да и мне бы не мешало поспать. Вон, уже светает, а мне рано вставать.
Сказав это, она все же сама не спешила уходить. А он ее не торопил. Так они и застыли в своих позах, пока не услышали, как зашевелилась на своем сундуке одна из девочек. К тому же и Достоевского вдруг охватил приступ кашля. Он уткнулся в подушки, Желнина поднялась, но Достоевский свободной рукой попросил ее не уходить.
– Не беспокойтесь, бога ради, это не чахотка, это эмфизема легких, – откашлявшись, произнес он. – А она не заразная.
– Кумыс вам нужно попить, от всяких болячек вылечит.
Достоевский знал свой диагноз и понимал, что вскоре умрет – если не от припадка падучей, то от необратимых изменений в легких. Впрочем, это знание не мешало ему до последних дней оставаться заядлым курильщиком. При этом, как и множество курильщиков в России той эпохи, курил папиросы «Жукова». Но часто и это ему было не по карману, и он тогда примешивал самую простую махорку. Он сам набивал папиросы и только в последние полгода частично перешел на сигары – в рассуждении, что они вызывают не столь сильный кашель. Он умер в результате разрыва легочной артерии – как следствия эмфиземы: означенное в свидетельстве о смерти было зафиксировано: «от болезни легочного кровотечения».
Желнина на следующий день принесла в дом крынку кумыса, купленную на базаре у приезжих киргизов. Дочки было обрадовались, но она остудила их порыв:
– Федор Михайлович болеет. Кумыс для него.
Девочки, понурившись, отошли, но Достоевский, услышавший это, вышел из своей комнаты.
– Что же вы делаете, Клавдия Георгиевна? Меня, здорового мужика, к тому же чужого вам, молоком хотите поить, а малым деткам отказываете. Я тогда тоже не буду пить.
Девочки исподлобья глянули сначала на писателя, затем на мать. Та вздохнула, взяла три кружки и каждому налила поровну.
– Пейте, горюшки мои.
Кумыс и в самом деле принес облегчение. Кашель почти прекратился, Достоевский с еще большим рвением брался за перо. Писал больше по ночам, когда установившаяся в степном поселке жара спадала и становилось легче дышать. Однажды Желнина не выдержала, вошла к постояльцу, скрестила руки на груди и облокотилась спиной о печку.
– Загоните вы себя, Федор Михайлович, не жалеете.
– А у меня времени не так много осталось, чтобы жалеть себя, Клавдия Георгиевна. А хочется успеть рассказать миру как можно больше.
– Вам бы на воздухе побольше ночью, а не в полутемной хате.
И вдруг Достоевский отложил перо, повернул голову к хозяйке и улыбнулся.
– Ежели только с вами прогуляться, Клавдия Георгиевна.
Желнина сначала смутилась, а затем согласно кивнула:
– Так уж и пойдемте!
Они вышли из дома. Черное, ночное небо без единого облачка, и только звезды да неполная луна серебрились на всю степь, заливая удивительным светом ее бескрайние просторы. То с одной стороны, то с другой заливались оркестры цикад и сверчков, будто соревнуясь, кто из них громче да ловчее играет. Сухой, даже в эти ночные часы теплый ветер дул в сторону Иртыша. И Достоевский с Желниной, словно подгоняемые этим ветром, двинулись к берегу реки.
– Простите, ежели задам неудобный для вас вопрос, – робко спросила женщина.
– Чего уж, спрашивайте. Мне в тюрьме и в каторге столько неудобных вопросов задавали, а еще ранее на следствии, что я уж путаюсь: кои из вопросов для меня удобны, а кои нет.
– Так я вот как раз про каторгу-то и хотела вас спросить, Федор Михайлович. Не страшно было вам, дворянину, оказаться среди преступников?
Достоевский некоторое время шел вперед, затем, не глядя на спутницу, сказал:
– Знаете, находясь в каторге, я, к удивлению своему, иногда встречал в людях, покрытых отвратительной корой преступлений, черты самого утонченного развития душевного. Думаешь, что это зверь рядом с тобою, а не человек, и вдруг приходит случайно минута, в которую душа его невольным порывом открывается наружу, и вы видите в ней такое богатство, чувство, сердце, такое яркое понимание и собственного, и чужого страдания, что у вас как бы глаза открываются, и в первую минуту даже не верится тому, что вы сами увидели и услышали. Все это у меня складывается на бумаге. Надеюсь, когда-нибудь опубликуют.
– А что вы сейчас пишете? – спросила Желнина, зябко кутаясь в кофту. Дневная жара сменилась ночной прохладой.
– Я много чего пишу. Что-то у меня уже готово, что-то написано начерно, а кое-что лишь в голове зреет, как вот эти самые записки, о коих я вам только что поведал… Красиво здесь, – вдруг переменил он тему. – Вроде бы и степь, а есть в ней что-то замечательное. Она расстилается непрерывной живой скатертью тысячи на полторы верст.
Они остановились, огляделись вокруг. Где-то вдалеке несмело вспыхивали предрассветные зарницы, и в том неярком свете чуть приметными точками чернелись кочевые юрты киргизов. Не было ни души, кроме них двоих.
Вот и Иртыш, тихим плеском несущий свои воды навстречу матушке Оби. С высокого берега открывалась широкая окрестность. Вода и степь – куда ни обратишь взор! А как чудно хороша была степь! В эту пору она вся еще была в цвету, благоухала, яркая зелень, испещренная цветами, как дивный ковер, расстилалась на необозримое пространство, пока палящие лучи солнца не коснулись ее, не иссушили ее!..
Достоевский дышал полной грудью, наслаждаясь свободой и в теле, и в мыслях. Он невольно стал сравнивать широкую, мутную, а порою и зловонную у залива Неву с полноводным и пустынным Иртышом, и, к его изумлению, Нева проигрывала этой сибирской реке. И поэтому берег Иртыша казался ему не только символом рая и свободы, но и символом воссоединения с миром божьим, преодоления разобщенности, разорванности с этим миром.
– Знаете, Клавдия Георгиевна, я вот что думаю – нету, увы, на земле нашей гармонии. Гармония в человеческом обществе вообще и гармония с прекрасной природой в частности – это недостижимая мечта, утерянный рай. Вы меня понимаете?
– Понимаю, – кивнула Желнина.
– Давайте присядем!
Достоевский расстелил прямо на траве свою летнюю шинель, помог сначала сесть Желниной, сразу поджавшей под себя ноги, затем сел сам, вытянув ноги перед собой и опершись руками о землю. Они некоторое время молчали, затем Федор Михайлович вновь заговорил:
– Вот гляжу я на Иртыш и думаю, что вода – как доисторический первобытный океан во многих мифах о сотворении мира – является источником всякой жизни, вышедшей из нее. Понимаете? Психологически вода является символом неосознанных, глубинных слоев личности, населенных таинственными существами. В качестве элементарного символа она двойственна: с одной стороны, оживляет и несет плодородие, с другой – таит угрозу потопления и гибели. В воды западных морей каждый вечер погружается солнце, чтобы ночью обогревать царство мертвых, вследствие чего вода также ассоциируется с потусторонним миром. Часто «подземные воды» связываются в сознании с первобытным хаосом; напротив, падающие с неба дождевые воды – с благодатным оживлением. В глубинно-психологической символике элементу «вода», которая хотя и жизненно необходима, но не питает, приписывается большое значение, как животворящей и сохраняющей жизнь. Это основополагающий символ всякой бессознательной энергии, однако представляющей опасность, если (например, во снах) наводнение превышает разумные границы. Напротив, символическая картина становится благоприятной и полезной, если вода остается на своем месте…
– Вы так поэтично это рассказываете. Я вот что подумала – вам бы стихи писать, Федор Михайлович.
– Стихи – не мое, – вздохнул Достоевский. – Полет мысли не тот… Меня все больше на оды верноподданнические тянет. То вам не интересно. Хотя. О позапрошлом годе одно написал про ангела. «Божий дар» называется. Могу продекламировать. Хотите?
– Хочу!
Достоевский на пару секунд замолчал, вспоминая, затем лег на спину – ему так было удобнее. Голос у него был мягкий, тихий, приятный, говорил он не торопясь, отчетливо.
– Крошку Ангела в сочельник
Бог на землю посылал:
«Как пойдешь ты через ельник, —
Он с улыбкою сказал, —
Елку срубишь и малютке
Самой доброй на земле,
Самой ласковой и чуткой
Дай, как память обо Мне».
И смутился Ангел-крошка:
«Но кому же мне отдать?
Как узнать, на ком из деток
Будет Божья благодать?»
«Сам увидишь», – Бог ответил.
И небесный гость пошел.
Месяц встал уж, путь был светел
И в огромный город вел.
Всюду праздничные речи,
Всюду счастье деток ждет…
Вскинув елочку на плечи,
Ангел с радостью идет…
Загляните в окна сами, —
Там большое торжество!
Елки светятся огнями,
Как бывает в Рождество.
И из дома в дом поспешно
Ангел стал переходить,
Чтоб узнать, кому он должен
Елку божью подарить.
И прекрасных и послушных
Много видел он детей.
Все при виде бОжьёй елки,
Всё забыв, тянулись к ней.
Кто кричит: «Я елки стою!»
Кто корит за то его:
«Не сравнишься ты со мною,
Я добрее твоего!»
«Нет, я елочки достойна
И достойнее других!»
Ангел слушает спокойно,
Озирая с грустью их.
Все кичатся друг пред другом,
Каждый хвалит сам себя,
На соперника с испугом
Или с завистью глядя.
И на улицу, понурясь,
Ангел вышел… «Боже мой!
Научи, кому бы мог я
Дар отдать бесценный Твой!»
И на улице встречает
Ангел крошку, – он стоит,
Елку божью озирает,
И восторгом взор горит.
«Елка! Елочка! – захлопал
Он в ладоши. – Жаль, что я
Этой елки не достоин
И она не для меня…
Но неси ее сестренке,
Что лежит у нас больна.
Сделай ей такую радость, —
Стоит елочки она!
Пусть не плачется напрасно!» —
Мальчик Ангелу шепнул.
И с улыбкой Ангел ясный
Елку крошке протянул.
И тогда каким-то чудом
С неба звезды сорвались
И, сверкая изумрудом,
В ветви елочки впились.
Елка искрится и блещет, —
Ей небесный символ дан;
И восторженно трепещет
Изумленный мальчуган…
И, любовь узнав такую,
Ангел, тронутый до слез,
Богу весточку благую,
Как бесценный дар, принёс.
Дочитав до конца, он замолчал и повернул голову к лежавшей рядом женщине (Желнина легла вслед за Достоевским и во все время замечательной декламации смотрела на те же звезды, в то же небо, что и сам писатель), а та, незаметно ни для себя самой, ни для него, положила голову ему на плечо и смотрела на него снизу вверх умным и преданным взглядом.
– Какие чудесные и добрые стихи. А вы говорите, что это не ваше.
И вдруг он почувствовал, как некая искра промелькнула между ними. Он обнял ее голову своими большими, но худыми ладонями, приблизил ее губы к своим и поцеловал, жарко и долго. Она опрокинулась на спину, и дальше уже они оба не стали удерживать своих порывов. И только ветер да месяц стали свидетелями этой нечаянной любви.
Через три дня, как раз в воскресенье, из Семипалатинска прискакал вестовой от командира 7-го батальона подполковника Велихова.
– Их благородие срочно требует вас к себе!
– У меня же отпуск, любезнейший.
– Велено вам прервать отпуск и немедля явиться в часть, – вестовой подал Достоевскому записку и стоял по стойке «смирно», пока Федор Михайлович знакомился с ее содержимым.
Желнина в это время читала только вышедший из-под пера писателя роман «Каторжники», первые две главы она буквально съела глазами за очень короткое время. Достоевскому важно было услышать мнение образованной женщины о своем новом труде, и он сам предложил Клавдии Георгиевне познакомиться с текстом. Поначалу ей сложно было привыкнуть к специфическому почерку Достоевского, но, освоившись, она стала читать быстро и с удовольствием, даже гордясь тем, что она является первым читателем этого романа.
Услышав незнакомый мужской голос во дворе, она отложила рукопись и выглянула в окно. Затем вышла во двор, Достоевский виновато повернулся к ней:
– Вот, Клавдия Георгиевна, командир срочно требует к себе. Нельзя не подчиниться.
– Что ж, прямо так сразу и поедете? Дайте хоть харчи на дорогу собрать.
– Да какая уж тут дорога – 16 верст. Одним махом долетим. Так что не беспокойтесь.
Достоевский вернулся в свою комнату, стал быстро собираться. Личных вещей у него было немного – все больше письма и рукописи. Их-то он и убрал в палисандровую шкатулку, включая и две первые главы «Каторжников», которые по прочтении вернула ему Желнина. В спешке он не проверил, вся ли рукопись у него. Сама же Желнина спохватилась лишь тогда, когда Достоевский с вестовым уже находились в предместьях Семипалатинска. И у нее учащеннее забилось сердце – значит, у него будет повод вернуться сюда и еще раз свидеться с ней.
Ожидания, однако, так и остались ожиданиями. Достоевский, казалось, забыл об этом романе, увлекшись другими темами. Да и женитьба на Марии Дмитриевне Исаевой и заботы о пасынке Паше полностью поглотили Федора Михайловича. И вскоре он даже забыл об Озёрках, а возможно, и о гостеприимной казачке Желниной.
Зато Желнина не смогла забыть своего бывшего постояльца – через пару месяцев она поняла, что понесла от него.