Текст книги "Погребение"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Виктор Улин
Погребение
Безымянников летел на похороны.
Бронетранспортер стлался по разъеденной воронками дороге. Свистел ветер, яростно обдувая угловатую броню и торчащий вперед дулом пулемет. А за откинутой крышкой люка неслась назад пустыня – белая, сплошь занесенная неласковым снегом, который сверкал под солнцем, как мыльная пена. И не осталось в мире ничего, кроме этого стремительного, прямого и безостановочного движения к нерадостной цели.
Но где-то за спиной две неизвестно откуда взявшиеся девки – судя по характерным тягучим интонациям, обычные гостиничные проститутки – делились впечатлениями о поездке на отдых. Их голоса вспыхивали перед глазами словно строчки трассирующих пуль.
Они раздражали Безымянникова. Мешали сосредоточиться. Бронетранспортер летел вперед сам по себе, но он напряженно думал, сидя на своем качающемся месте – и посторонние звуки сбивали его, не давая сложиться в единую фигуру зазубренным, как осколки мыслям.
И он не выдержал. Вслепую протянул правую руку за автоматом. Чтоб сунуть дуло назад между спинок и выпустить, не целясь, короткую очередь наугад. Но рука схватила пустоту – оружия на привычном месте не оказалось.
Безымянников встряхнул головой. И наконец понял: автомата нет и не может быть. Потому что он не в бронетранспортере. И вообще не там, а давно уже здесь. Летит в обычном пассажирском самолете, который подрагивает и вибрирует, проходя воздушные ямы. И за бортом не странная снежная пустыня, а оставшиеся внизу облака.
К нему вернулось нормальное восприятие. Но девки остались. И голоса их: нахрапистые и непотребные, выдающие совсем дешевых шлюх – по-прежнему стучали в спинку его кресла. Безымянников молча стиснул зубы. Попытался ничего не слышать – уйти в себя и отключить слух.
Он сидел, некрасиво сгорбившись и уронив голову. И, не находя иного занятия, зацепил пальцем сетку, прикрепленную снизу к спинке переднего кресла. Резинка тянулась, и ровные квадраты клеток деформировались, образуя причудливые геометрические узоры.
Безымянников тупо разглядывал их, силясь пробиться сквозь сумятицу, царящую в чугунной от недосыпания голове.
Он думал о том, насколько все дико: уже происшедшее, равно как и происходящее сейчас. Дико, что он, тридцатипятилетний, дважды раненный и неизвестно сколько раз прощавшийся с жизнью, пережил своего, не до конца разменявшего шестой десяток, невоевавшего отца. Пережил и летит сейчас на отцовские похороны – хотя там был твердо уверен, что случится обратное. Где – «там»?… Ощущая внутри себя какой-то бессознательный запрет, Безымянников даже мысленно не произносил названия пустыни, высосавшей из него жизнь. Просто там – в проклятой, проклятой богом и людьми чужой стороне…
Дико… Безымянников криво усмехнулся, отпустил сетку – она щелкнула и обвисла бесформенно, как простреленное тело. Нет – наверное, дико именно то, что ситуация кажется ненормальной. Ведь так заведено природой. Потомство должно переживать предков, иначе остановится и заглохнет сама жизнь. Просто бытие его современников, все больше наполняясь ложью, деформировалось до такой степени, что признало обыденным явление, когда родители переживают детей. И что в самом-то деле неестественным оказалось бы, свершись все так, как думалось Безымянникову тогда: если бы отец его пережил.
Если бы отец пережил… А ведь он был жив всего три дня назад.
Пытаясь успокоиться, Безымянников сунул руку за пазуху, пощупал плоскую фляжку. Она была пластмассовой, и ему удалось без проблем пройти с нею магнитные ворота в аэропорту. И теперь он ощущал, как прямо против сердца тихо плещется нагретый телом коньяк. В последнее время Безымянников без него обходился с трудом.
Он вполне осознанно чувствовал, что жизнь его кончилась – кончилась там, в пустыне, под смрадным чужим солнцем; и сейчас продолжается не жизнь, а качение по инерции. Да и можно ли вообще нормально жить после всего: крови, грязи, зверства, изуродованных человеческих тел, никому не нужного страшного насилия и еще более ужасного насилия над насилием – что было привычным целых восемь лет?!.. Можно ли?… Ему казалось, что нельзя.
К тому же, он просто не знал, как устроить жизнь; ведь он не умел делать ничего путного, абсолютно ничего – только убивать и защищаться. А это здесь оказалось совершенно не нужным.
Впрочем, другие как-то жили. Наверное, они оказались более стойкими. Сейчас – или тогда, в свое время, замкнув себя наглухо и не впустив внутрь ледяную всесжигающую жестокость, не дали душе омертветь? Или они точно такие же, только делают вид, будто жизнь течет нормально? Безымянникову казалось: сам он сможет жить лишь в случае, если сумеет все забыть.
Путь к забвению был один.
Он подумал, что прямо сейчас можно отстегнуть ремень, пройти в хвост, запереться в алюминиевом садке туалета – и свинтить крышку. И сделать из фляги глоток. Или даже два… Чтобы блаженное тепло ожгло приятно и легко, и растопило кусок льда, который постоянно ворочался в груди, раня и калеча его изнутри.
Это было доступно. Фляжка податливо круглилась под ладонью. Туалет находился в нескольких шагах. И тогда… Безымянников с усилием заставил себя сидеть на месте. Он знал, что один первый глоток сорвет лавину. А этого нельзя было допускать – еще не пришло время. Все будет можно потом. Сейчас перед ним стояла цель, которую требовалось благополучно достигнуть. И выполнить сыновний долг.
Для себя лично: отцу-то это было уже все равно…
Словно трезвея от угарного сна, он думал о том, что пока все идет кубарем – эта поездка, как и сама его жизнь.
* * *
…Сестра позвонила вечером. Давя в горле слезы, без предисловий прокричала о смерти отца. Безымянников выслушал почти молча. Относительно твердым голосом отдал приказания: отца немедленно перенести с постели на что-то жесткое и крепко связать ему руки на груди, иначе потом будет трудно уложить в гроб. И лишь опустив трубку на аппарат, вдруг почувствовал тяжесть, придавившую его плечи.
Надо было лететь на похороны. Срываться с места тот же час. Как назло, начинались школьные каникулы, и самолеты уходили, заполненные под завязку. Он знал, что при той расторопности, какой обладает сестра, официально заверенная телеграмма придет в лучшем случае на следующий вечер. Но рейсы в тот город были каждый день. И, наверное, стоило-таки перемаяться, укротить себя на сутки – всего лишь на одни сутки! – чтоб лететь потом по брони, прямо и без проблем.
Однако Безымянников чувствовал, что внутри уже пляшет недоброе пламя. Он не мог ждать целых двадцать четыре часа. Вообще не минуты не в состоянии был бездействовать. Сходу наказал жене, чтобы завтра утром позвонила на работу. Торопливо оделся, не взяв ничего из вещей, сунул лишь необходимую флягу с коньяком. И, как безумный, рванулся в аэропорт.
Улететь, разумеется, не смог. Он бесновался там целую ночь, наливаясь холодной злобой на весь белый свет. Утром пробился на московский рейс, надеялся, что оттуда улетит скорее. Потом были почти двое суток в Москве, когда он, выбитый из жизни, мотался по чужому беззаботному городу, не в силах выпутаться из его объятий. Не смог даже сообразить, что из Москвы уже быстрее добираться поездом – хотя, возможно, и на поезд тоже не было билетов.
И наконец сейчас он летел к отцу – уже на третий день.
Похороны были назначены на сегодня: он звонил из Москвы домой и узнал у жены, которой сообщила сестра. Безымянников время от времени подносил к глазам часы, а потом слушал, идут ли они. И прикидывал, что должен успеть с запасом.
Жена по телефону не преминула укорить его за глупость и упрямство. Он ничего не ответил, сознавая ее стопроцентную правоту. Действительно, поступил он глупо, не так надо было лететь на похороны отца, не так! Стоило, конечно, надеть форму и все награды. И взять ветеранское удостоверение. Оно – вкупе с майорскими погонами, двумя Красным Звездами, Боевым Красным Знаменем и медалью «За отвагу» – позволило бы улететь в ту же ночь прямым рейсом.
Но Безымянников давно спрятал в самый нижний ящик стола свою книжечку «Участника боевых действий». Ордена сложил в красную коробочку и тоже засунул поглубже в шкаф. И не надевал их даже по праздникам.
Нет, он не намеревался, подобно некоторым, отказываться от наград и бросать их в позорную кучу. Напротив: Безымянников знал, что швырять ордена может лишь тот, кто заслужил их дружбой со штабным писарем. А для него каждый боевой орден как превратившийся в металл сгусток крови. Своей и товарищей; крови своих солдат, с привычной для России щедростью пролитой на чужую землю в бессмысленной и никому не нужной войне.
Да. Безымянников не считал свои ордена обесцененными. Хотя сам уже после нескольких недель там понял полную безысходность начатой войны. Но он никогда не был бунтарем и правдоискателем. Он был просто военным. Давал присягу и остался ей верен. Исполнял свой долг перед солдатами. Именно так понимал он сам смысл своего нахождения там. Не он начал войну и не его стараниями суждено было ей закончиться. Но раз уж он выбрал такую профессию, и раз родная страна принудила его к кровопролитию, то он чувствовал обязанность воевать хорошо. Чтоб нести меньше потерь и сберечь главное богатство, попавшее в его офицерские руки: присылаемых из Союза мальчишек. Не жалеть себя с одной целью: помочь им продержаться положенные семьсот тридцать дней ада и по возможности отправить невредимыми домой.
И еще была твердая, как бронебойная головка, уверенность, спасавшая и потом в самые тягостные минуты. Он знал, что не совершил там ничего, что замарало бы честь русского офицера.
«Я вас туда не посылал!» Сколь часто слышал он эту фразу в последние годы – в военкоматах, собесах, профкомах, отделах кадров… Их правда. Они – эти люди, спавшие в своих домах все бесконечных восемь лет, проведенные им в кровавом песке – лично они его никуда не посылали.
Но всякий раз услышав такое, Безымянников чувствовал, как окружающее подергивается розовой пленкой. И он боялся, что не выдержит – схватит что-нибудь, первым попавшее под руку, и пойдет крушить столы, стулья, окна и шкафы, умные лица перед телефонами и портреты, висящие над ними…
И он отказался от льгот. Жил как все, скрывая свое прошлое. Нигде – даже в школе, куда удалось в прошлом году пристроиться учителем труда – не показывал он своих орденов. Таил их даже от сына. Хотя тому было уже девять лет, и он мог кое-что понять. Безымянников попросту опасался, что сын станет хвастаться героем-отцом, и будет жестоко бит сверстниками. В этом Безымянников не сомневался, читая газеты. Он предчувствовал, что скоро начнется открытая травля тех, кто воевал там, исполняя ошибочный приказ – который, как выяснили теперь журналисты, можно было игнорировать. И он отложил разговор с сыном на долгий срок. До тех времен, когда все окажется на своих местах. Когда уйдет в небытие вранье о той войне – как прошлое, так и нынешнее. И останется правда. Простая и горячая, словно стреляная гильза.
Он верил, что такие времена придут; иначе просто незачем было продолжать жизнь. Прямой военный человек, он даже на секунду не мог представить себе, что пришедшие времена могут оказаться еще худшими…
Сейчас мысли его возвращались к отцу. Безымянников пытался представить его неживым, но вместо этого почему-то приходил на память один день собственной жизни. Самый первый бой – в восьмидесятом году, когда Москва чествовала олимпийских героев.
Он вспоминал тот бесконечный, полный крови день. Себя самого – еще необстрелянного, подобного солдату-первогодку, распластанного под густой сетью свинца. И мгновенные думы, что вспыхивали в промежутки между посвистом самых близких пуль. В тот день он, еще лейтенант, прощался с жизнью, искренне и всерьез. Был уверен, что не доживет до заката. Мысль о смерти пришла со всей простотой внешней неизбежности. И он скорбел об одном: что не оставил в Союзе наследника. Что канет во тьму, оборванный чужой пулей, Безымянниковский род. И эта скорбь мучительно грызла его изнутри, принуждая бояться смерти.
После первого ранения, которое случилось гораздо позже, чем думалось, Безымянников получил краткосрочный отпуск – к жене, оставшейся в том самом городе, откуда его направили туда. Ему казалось, что он едет прощаться. И действительно, при расставании он по-настоящему с нею простился, дал наказ помнить о жизни и не засиживаться во вдовах навек… А через несколько месяцев получил письмо: у них родился сын! Сын… Безымянников долго катал на губах это незнакомо сладкое слово. По логике вещей, ощутив на себе такой груз, он должен был больше опасаться за себя. Но получилось наоборот. Страх смерти ушел: теперь он уже не боялся, что прервется род. Хотя и по-прежнему был уверен, что живым с войны не вернется.
* * *
Однако судьба распорядилась иначе. Он вернулся к жене и подрастающему сыну. И даже пережил своего отца И теперь летел на его похороны.
На погребение, – уточнил он, вспомнив слово, мелькавшее в газетах. – Звучит более весомо. Погребение – предание земле. А предание – от слова «предать». И от того же, кстати – предательство.
Погребение – предание – предательство.
Три слова, сцепленные частями между собой.
В детстве была игра, – подумал Безымянников. – Взять слово и, меняя по одной букве, превратить в совсем другое. Здесь тоже нечто подобное. Каждое отличается от соседних своей частью. Но первое и третье говорят о разном. Получается цепочка: от погребения через предание – к предательству.
Погребение – предательство?! Что-то воспаленное и злое опять шевельнулось в мыслях. Да, предательство. Потому что погребение – не обязательно в землю. Иногда это просто предание забвению. Вычеркивание из жизни. Расчистка площади под новое строительство.
Безымянников почувствовал, как кулаки его сами собой сжимаются. Он встряхнулся, пытаясь не впадать в состояние быстро краснеющей злобы. Поерзал, поудобнее устраивая в щели между креслами свою раненую ногу.
Девки за спиной продолжали свой тягучий разговор. Безымянников натянул на голову капюшон куртки и попытался расслабиться. Лучше всего было бы, конечно, уснуть.
Но напряжение последних дней не отпускало. Он чувствовал, как его жестоко колотит изнутри. И главной была не скорбь по отцу. Нет, конечно, скорбь грызла его сама по себе. Но на первом месте стояла злоба.
Тяжелая, свинцовая, разрывная злоба. Она вспыхнула красным светом еще два дня назад, когда он только услышал испорченный шумом переговорного пункта рассказ сестры. О смерти отца, вернее о случайности ее. Злоба мутила, не стихая, наливаясь за эти дни перестоявшейся ненавистью. И он летел сейчас не только хоронить отца – все равно хлопоты должна была уже завершить сестра – но еще и мстить за его смерть.
Мстить расчетливо, по горячим следам – жестоко и беспощадно. Пойти куда надо. Он еще не знал точно, куда именно – это предстояло узнать, и казалось делом несложным. Выяснить фамилию того недоумка, который приехал к отцу на «скорой» и удалился через пять минут, поставив диагноз «желудочные колики» и прописав активированный уголь. Хотя беспричинная боль в животе всегда опасна как признак надвигающегося инфаркта – это знал даже Безымянников, поскольку именно так умер там их первый, достаточно пожилой командир полка. И смерть пришла через четыре дня, когда инфаркт завладел отцом настолько, что его уже нельзя было трогать. Когда оказалось уже поздно везти в кардиологию, в реанимацию, еще куда-нибудь где его могли спасти. И оставалось только ждать, пока он умрет…
Чувствуя, как глаза застилает мутно-красной пеленой, а свободная от телефонной трубки рука царапает бок в поисках кобуры, Безымянников отрывисто спросил у сестры, записала ли она фамилию врача. Та ответила, что нет, не до того, все глупости и все равно отца не воскресишь.
Он и сам знал, что отца не вернешь. Но летел мстить, твердо зная, что убийцу необходимо уничтожить. Привязать к дереву и расстрелять из ротного пулемета… Этого, к сожалению, нельзя… Но можно извести его как врача. Требовать суда, добиться, чтоб негодяя выгнали с работы, отобрав диплом. Раздавить, расплющить и растереть – хотя бы потому, что иначе тот убьет еще многих.
Месть гнала его вперед. Он знал, что обязан исполнить за невоевавшего отца священный закон войны: умирая – убивать!
Да, закон войны. Безымянников давно уже смирился с тем, что продолжает мерить все ее меркой. Он сложил руки перед судьбой своего поколения, зная, что смолоду искривленное дерево никогда уже не выпрямится. И война немым проклятием будет тяготеть над ним всю оставшуюся жизнь, даже если удастся кое-что забыть.
Всю оставшуюся жизнь… – злобно повторял Безымянников, проваливаясь наконец в неровный сон.
* * *
После приземления он долго не поднимался с кресла. Ожидал, чтобы успели отойти подальше другие пассажиры. Он опасался увидеть слишком близко от себя тех двух поганых проституток и не выдержать, совершить что-либо, могущее нарушить и без того судорожный ход событий.
Ему некуда было позвонить о прибытии: отец и оставшаяся незамужней, бестолковая его сестра два года назад переехали на другую квартиру из-за капитального ремонта, и телефона там все еще не имелось. Безымянников быстро миновал холл и, не связанный багажом, сразу вышел на привокзальную площадь.
Площадь блестела, густо залитая грязью, и напоминала огромную – на четыре конфорки – сковороду, с которой только что выгребли гуляш, оставив мутную подливу вперемешку с какими-то подгорелыми ошметьями. Грязь была везде: на тротуаре, на мостовой, и на хилом газоне, на бортах машин и автобусов, и, кажется, даже в самом промозглом воздухе. Все в этом большом и неуютном городе было наполнено гадостной, осенне-весенней жидкой слякотью. Низкое небо слоилось тоннами дождевого свинца, словно над городом барражировала гроза, копя мощь, но не имея сил разродиться. Из грязной земли торчали ободранные, голые черные деревья – там, когда затихали самолеты, мерзко перекликалось воронье. И душу выворачивало наизнанку от тягостного предчувствия какой-то еще большей безысходности.
Безымянников не любил этот город. За вязкую грязь, зимой и летом покрывающую тротуары. За суету и фальшивую важность всего происходящего. Не любил, сколько помнил себя, хотя родился и вырос под этим тяжелым небом. И когда перед распределением в военном училище выяснилось, что на весь курс выделено три городских места, куда претендуют четыре полковничьих и один генеральский сын, он почувствовал непонятное облегчение. Привинтил две звездочки на погоны и с ясной душой отбыл в далекий уральский гарнизон, Жил некоторое время в офицерском общежитии – подумать только, в том провинциальном городишке войсковая часть имела неплохо устроенный быт, так что не нужно было снимать чужие углы! Потом женился – отнюдь не из-за жилплощади, а просто на хорошей девушке. И лишь судьба сделала так, что у девушки оказалось жилье. И он почувствовал, как душа его быстро и крепко прирастает этому маленькому спокойному городку.
И когда уже потом, вернувшись оттуда и выйдя на пенсию, имея возможность перебраться с семьей к отцу, он этим не воспользовался. Ему не хотелось возвращаться в родной город. Потому, что там жило слишком много старых друзей и он был бы не свободен от прошлого. И Безымянников решил навсегда остаться там, где начал и закончил офицерскую службу – и жена, кажется, его поняла…
…Аэропортовский экспресс лениво вырулил на скользкое от грязи шоссе и поехал в город. Безымянников сидел у окна, привалившись к стеклу седым виском. Оно было грязным и едва пропускало очертания внешнего мира.
Он почувствовал, как его охватывает пронзительная тоска. Впрочем нет – тоска тлела давно. Но сейчас, в этом автобусе, который расплескивал грязную жижу на пути в придавленный небом город, она жгла, причиняя совершенно физическую боль. От нее имелось единственное средство. Которое, все еще нетронутое, плескалось во фляге.
И чем дальше он ехал, тем острее понимал, что для спасения должен напиться. Вдрызг, до рвоты, до озверения, до тумана в глазах. Напиться – и рыдать, и проклинать, рвать на себе волосы и биться головой об стенку… Ибо лишь так можно было унять черную злобу, что бушевала в нем, сжигая остатки сил.
Одной фляжки для этого не хватало. Она подарит лишь короткий вздох. Для полного облегчения требовалось еще. Безымянников нахмурился. После похорон на поминках, конечно, должна быть водка. Только будет ли?… Он слишком хорошо знал свою сестру и непьющих отцовских друзей, чтобы надеяться, что у них окажется больше семидесяти граммов на человека.
Поэтому, когда автобус остановился у городского аэровокзала, Безымянников не поехал сразу к сестре. Он сверился с часами – было около двух. Вынос тела назначался на четыре, и он прикинул, что время есть.
И решил пройтись по центру, чтоб купить водки самому.
Едва он вышел, как внутри шевельнулось нехорошее предчувствие. Он подумал, что совершает непоправимую ошибку. Но при этом оставалась уверенность, что ошибка принесет меньше вреда, чем если бы он отправился к сестре, не позаботившись о выпивке. В том, что будет плохо и так и сяк, сомнений не имелось.
Он не был в городе давно. Пожалуй, еще с довоенных времен. Но все-таки сохранил ориентацию. И пошел туда, где, по воспоминаниям, можно было разжиться водкой.
Безымянников знал, что во всей великой стране водка сейчас в дефиците. В их городе ее не было до тех пор, пока не ввели талоны – и параллельно открыли коммерческие магазины, где она стоила в четыре раза дороже. Они с женой имели право купить каждый месяц четыре бутылки водки и две вина. Безымянников брал коньяк, который не пользовался спросом из-за более высокой, чем у водки, цены; иногда ему удавалось обменять и винные талоны. Пяти бутылок коньяка в месяц ему в общем-то хватало. Во всяком случае, пока.
Он не знал, какая система действует здесь. Но рассчитывал, что дело должно обстоять лучше, чем в провинции.
Однако он шел от квартала к кварталу – и ничего не находил. Большинства прежних винных магазинов не существовало. В уцелевших на голых стеллажах пузырилась минеральная вода.
Да и вообще город разительно изменился. Стал как-то ниже и грязнее. Или виной были слишком яркие магазинные вывески? Или пустые витрины, за которыми, судя по всему, было нечего продавать? Правда, по пути попалось несколько магазинов, где для украшения стояли свежие цветы в дорогих вазах и обнаженные женщины, вырезанные из картона в полный рост, где сквозь окна было видно, что внутри всего полно. Магазины были коммерческими, и ему, вместе с зарплатой и пенсией, туда не стоило даже заходить.
Безымянников испытывал злобное желание проутюжить этот город на бронетранспортере. По главному проспекту, по осевой линии, стреляя сизым дымом. Нестись, видя мир сквозь смотровую щель. И громить все налево и направо. Бить зеркальные витрины, крушить черепа, давить и насиловать всех этих, выставленных напоказ продажных женщин…
Ярость клокотала у горла, грозясь плеснуть наружу.
Он понял, что здесь ничего не найдет, решил отказаться от своих намерений и ехать к сестре.
Около метро он все-таки не удержался. Спустился в платный туалет, отдал деньги мордатому холую, сидевшему под вывеской «Участники ВОВ – бесплатно!». Вошел в подземный зал, заперся в самой дальней кабинке. Ненавидя себя, вытащил из-за пазуху теплую флягу. Медленно отвернул крышку. Еще медленнее поднес горлышко к губам.
Теплый коньячный дух ласково щекотал ноздри, обещая мгновенное утешение. Можно было коснуться фляги губами. И зажмуриться, и поглощать огненную жидкость. Вбирать ее в себя, ощущая, как жгучими струйками течет она по горлу и проливается в самую душу, мгновенно изменяя окружающий мир…
Нет. Безымянников задержал руку на весу. Нельзя. Раз ничего иного достать не удалось, значит этот запас нужно беречь на потом. Он спрятал коньяк обратно, вышел из туалета и отправился на метро.
Цель была уже близка. Автобус катил по широкому, ведущему к городской окраине проспекту. И где-то уже недалеко, как выяснилось, лежала нужная ему улица. Безымянников ехал на задней площадке, тупо глядя по сторонам. И вздрогнул, увидев большой универсам.
Словно искушая его, автобус остановился. Безымянников успел подумать, что опять делает не то. Ведь до сестры еще нужно проехать, а потом искать ее дом среди слякоти, между грязных, похожих одна на другую девятиэтажек. И вообще…
Проклиная себя, он выпрыгнул из автобуса и поспешил к магазину.
Винный отдел был выдворен из общих залов на черное крыльцо, за серую облупленную стену, окаймляющую хозяйственный двор. Вдоль стены тянулась очередь. Пристроившись в хвост, Безымянников узнал, что водка есть. У него полегчало на сердце. И он уже стал прикидывать, сколько следует купить.
Очередь двигалась воробьиным шагом; к дверям то и дело протискивались какие-то субъекты и ныряли в отдел, несмотря на возмущенную брань первых рядов. И чем дольше топтался Безымянников, тем быстрее меркла в нем дешевая радость.
Он угрюмо смотрел вокруг себя. Разглядывал грязную, с обвалившимися пластами штукатурки, закопченную и загаженную кирпичную стену. Под ногами чавкала все та же, шоколадного цвета грязь, остро воняющая мочой и блевотиной. В ней блестели бутылочные стекла, матово сияли водочные крышки. Вдоль грязной стены переминались грязные люди. В смрадной изорванной одежде, небритые и покрытые синяками, распространяющие вокруг себя тошнотворный запах немытых тел. И на всех лицах – если только можно было поименовать лицами эти испитые морды – лежала одинаковая печать единственного оставшегося интереса.
А ведь и я могу допиться до такого состояния, – с внезапным ужасом осознал Безымянников. – Если буду продолжать в прежнем темпе…
Он отчаянно покачал головой.
С этим надо кончать! Пусть жизнь спущена под откос – ради жены и сына. ради того, чтобы действительно не сгинул во тьме Безымянниковский род – надо кончать! Так, может, стоило сделать это прямо сейчас? Выйти из очереди и ехать к сестре?
Нет. На такой подвиг у него не было сил.
Сегодня напьюсь, – твердо решил Безымянников. – В последний раз. А потом придется завязывать. Непременно и бесповоротно.
Очередь, хоть и медленно, но все-таки втягивалась в черную, как гнилозубый рот, с грязной фанерой вместо выбитых стекол, дверь винного отдела. Возле нее топтались какие-то человеческие огрызки с синюшными харями. А над ними на заплеванном крыльце возвышался парень в черном халате и надвинутой кепке с длинным козырьком – который, как видно, регулировал впуск.
А у нас в городе, пока не ввели талонов, у винных магазинов дежурила конная милиция, – вспомнилось Безымянникову.
Он уже поднялся на первую ступеньку. И видел, как серебрятся над прилавком ряды водочных бутылок.
– Визитку! – внезапно преградил путь черный халат.
– Что-что?… Какую… – не сразу осознал Безымянников.
– Обыкновенную, как у всех. Пропил, что ли? – парень грубо пихнул его в сторону. – Иди, не загораживай тогда.
Ошеломленный, Безымянников молча сошел с крыльца. Ничего не понимая, уставился на тех, кто заходил в магазин. И заметил, что они действительно тыкали парню какие-то мятые картонки. Визитные карточки! – понял наконец он, вспомнив, как слышал по телевизору, что в больших городах ввели такую «временную меру». Значит, и тут тоже… Сестра сказать забыла?
Визитка?! – с тяжелой ненавистью думал Безымянников, стиснув кулаки в карманах куртки. – Туда на смерть пускали без визиток. И прописку не спрашивали. А здесь…
Оставшимся кусочком здравомыслия он сознавал, что из всего есть выход. Можно попробовать сунуть вместо визитки деньги. Или предложить их же кому-то из стоявших в очереди законных алкоголиков. Или…
Но злоба уже туманила глаза. И он ничего не соображал. Ничего, кроме того, что сделает сейчас нечто ужасное. Непоправимое и пускающее все дальнейшее наперекосяк.
Он все-таки выжал из себя остаток воли. Привстал на крыльцо. И, силясь улыбнуться, прохрипел чужим голосом:
– Слушай… Пусти без визитки, а? Мне на поминки водки надо.
Черный халат не отреагировал, глядя поверх него. Зато один из мельтешивших недомерков зашелся мелким смешком и схватил Безымянникова за рукав.
– Ха-ха! Водки ему надо! – он осклабился, дохнул в лицо омерзительным сивушным перегаром. – Водки ему… счас я тебе водки налью. Сколько хочешь! Давай, подставляй стакан!
И полез расстегивать свою ширинку.
Автомат висел на плече. И первый патрон, как всегда, был заранее дослан в казенник. Безымянников рванул ремень, сорвал переводчик с предохранителя. И надавил спуск. Короткая очередь сухим пламенем метнулась из косо срезанного надульника. Пули с треском ударяли в ублюдка. И, прошив его насквозь, пригвождали куски гнилого мяса к грязной штукатурке.
То есть нет. Оружия опять не было. Безымянников это знал, но все-таки по привычке судорожно цапнул воздух. Потом резко выбросил здоровую ногу. И ткнул недоноска в пах, вложив в один зверский удар всю ненависть к окружающему миру. Тот сложился пополам, как перешибленный; ему, видимо, нужно было немного. Но Безымянникову этого не хватало. Выставив колено, он с наслаждением хрястнул снизу вверх – навстречу падающей, еще даже не окровавленной морде. А потом для верности добавил сцепленными руками по основанию черепа.
Незадачливый юморист рухнул в вонючую грязь под крыльцо.
Никто не шелохнулся. Безымянников обвел всех красным невидящим взглядом. Медленно повернулся. И зашагал прочь. Он чувствовал, как спину буравят десятки глаз. Но знал, что никто не бросится вслед. Не догонит, не начнет бить. Потому что отребье никогда не будет мстить тому, кто напал первым.
Злоба полыхала смертным жаром. И Безымянников понял, что сделает сейчас что-то гораздо более страшное, если сию секунду не зальет огонь. Он обогнул грязную стену. Ступил в заваленный гнилыми капустными листьями и еще какой-то склизкой вонючей гадостью двор. Спрятался за угол у мусорных баков и достал флягу.
Рывком отвинтил крышку. Лихорадочно припал к горлышку и торопливо, боясь собственного запрета, сделал длинный глоток. Потом еще один такой же. И наконец, уже презирая себя, но не имея сил остановиться, позволил два коротких.
Коньяк стремительно хлынул сразу по всем по жилам. Безымянников постоял немного с закрытыми глазами, чтобы хмель посильнее прохватил его легкое от голода тело. Потом пошел обратно на остановку.
Автобусы словно вымерли. Безымянников переминался у столба, нервно посматривая на часы. И неожиданно вздрогнул, почувствовав прикосновение к локтю.
Он обернулся. Перед ним, размазывая по морде кровь, стоял вывалянный в грязи алкоголик. А рядом – милиционер в портупее. С кобурой, рацией и длинной черной дубинкой.