Текст книги "Незабудки "
Автор книги: Виктор Улин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Как ни странно, жестокий деспот отец принес мне пользу.
Точнее, дал мне знание, в сравнении с которым блекли те науки и предметы, что пытались вдолбить в мою голову школьные учителя.
Они восхваляли достижения гуманизма прошлых веков, торжество идеалов человечности над темным началом и так далее.
Жизнь с отцом убедила меня, что в основе всего лежит сила.
Не высокие материи, не духовные порывы, не всякая прочая идеалистическая шелуха. А просто насилие над более слабым – и бесконечное терпение с другой стороны.
Ведь когда отец бил меня, я не пытался дать ему сдачи, зная, что он сильнее меня.
Думая позже о тех детских открытиях, я пришел к выводу, что и вообще вся система человеческих отношений построена лишь на подчинении одной силы другой, более сильной.
Всегда связанном с насилием и унижением.
Еще не будучи пенсионером, отец, приходя домой со службы, куражился над нами.
Как я понимаю теперь, таким образом он вымещал на нас все, что весь день терпел от своего начальника.
В других семья нисходящая цепочка силы бывала очень длинной.
Отцы моих сверстников морально истязали своих жен, то есть их матерей.
Матери били и ругали детей.
А те, не имея иной возможности самоутвердиться, мучили кошек или собак…
Таким образом пирамида доходила до основания.
В моем случае все происходило иначе.
Моя милая, кроткая мама была неспособна унижать кого бы то ни было.
А я, в отличие от сверстников, не мог просто так пнуть кошку. Тем более – собаку.
Я обожаю собак. И когда мне представится возможность, обязательно заведу себе друга. Причем не какого-нибудь блудливого пуделя и не глупую таксу. У меня будет только немецкая овчарка – большая, серая и умная, напоминающая скорее дикого волка, нежели домашнее животное.
Признаюсь честно, я вообще люблю животных больше, чем людей.
Ведь они никогда не делали мне ничего плохого.
А люди столь жестоки, мелочны и ничтожны, что не заслуживают не только любви, но даже простого уважения…
…Впрочем, я опять начал мыслить отрывками. Вернусь к отцу.
Который срывал на нас злобу, накопленную за день на службы. Но если смотреть глубже, становилось ясным, что начальника отца унижал свой собственный начальник, а того – еще более вышестоящий начальник. Самого высокого – какой-нибудь министр, министра еще кто-нибудь.
И лишь тот, кто сидел на вершине власти, имел самую сильную силу и мог безнаказанно унижать всех остальных.
Над ним не имелось больше никого. Кроме бога, которого не существует, поскольку он выдуман лживыми и лицемерными людьми – в пару к дьяволу, для оправдания собственных пороков.
Поэтому смысл жизни заключается в том, чтобы оказаться на верху пирамиды. Сделаться носителем высшей необоримой силы – чтобы иметь возможность спокойно жить, не опасаясь унижения.
Но я не собирался взбираться на вершину пирамиды.
Мне не нужна была власть – ни промежуточная, ни абсолютная.
Я хотел быть просто свободным художником и жить в мире своих иллюзий, покинув реальных людей.
Потому что я понимал: если мир тебя не удовлетворяет, то существуют два пути.
Переделать его или уйти.
Более реальным мне виделся второй вариант.
11Мысля себя свободным художником, я не отдавал себе отчета, кем именно хочу быть.
Судьба одарила меня талантами просто без меры.
Я был с детства глубоко склонен к искусству.
К искусству вообще; я имел способности в любой его области.
Я сочинял стихи, играл на пианино, рисовал и писал красками.
Я мог стать поэтом, музыкантом, композитором, художником, архитектором.
Всех этих наклонностей во мне имелось больше, чем достаточно, поэтому я долго не мог определиться на пути.
Нашел себя я постепенно и каким-то естественным образом.
Писание стихов мне быстро наскучило.
Сочиняли многие до меня, причем перебрали практически все темы; теперь уже трудно было найти свежие слова для образов.
А они роились, перебивая друг друга. Я грезил чем-то властным, хоть и не вполне понятным самому.
Я чувствовал какие-то картины и настроения, толпящиеся в моей голове – но не доставало словарного запаса изложить это на бумаге так, чтобы мог понять кто-то другой.
Впрочем, меня мало волновал «кто-то другой». Мне было в общем глубоко наплевать на всех.
Люди казались мне настолько мелкими и предсказуемыми, что я считал ниже своего достоинства создавать что-то для них. Стихи я пытался сложить для себя. И всегда получалось, что невнятный и сумбурный мысленный хаос оказывался гораздо богаче и приносил удовольствия куда больше, нежели облеченный в сухие стручки фраз.
Правда, мои сверстники не мучились сознанием собственного несовершенства и писали стихи взапой.
Но они отличались от меня так же, как позолоченное серебро от натурального золота.
Художественное настроение в них было наносным и преходящим. И не служащим опорой жизни.
И писали они о всяческой ерунде вроде любви к девчонкам. Эта тема была для меня закрыта, поскольку я просто не представлял, что это такое.
Возможно, я мог писать героические оды или даже трагедии из всемирной истории; прошлое волновало меня, вызывая неясное томление духа. Но обдумывать сюжеты, раскладывать мысли героев по полочкам, потом излагать это на бумаге было слишком скучным и нудным занятием. Мне оно быстро надоедало.
Единственное, что я мог бы описывать бесконечно – это красоты природы, и пейзажи. То есть самостоятельную жизнь предметов.
Но все это и с гораздо большим удовольствием я умел иным способом. Мне не требовалось слов для описания того, что можно нарисовать.
Главным талантом я определил в себе талант художника. И мама разделяла мое мнение.
Я знал, что именно на этом пути смогу выйти к славе.
Потому что слава была мне все-таки нужна.
Не власть, не унижение подчиненного – а просто слава, безразлично возвышающая над быдлом, презираемым мной по-прежнему.
Она и больше ничего.
Слава в чистом виде; денежное приложение к ней меня мало интересовало.
Нет, конечно, я не был равнодушен к деньгам. Я любил вкусно поесть и красиво одеться. Но ничто из этого, воспринимаемого окружающими как моя главная черта, по сути не составляло истинного смысла моей жизни.
В общем я был готов питаться сухарями и ходить в рубище, если бы этого потребовалось на пути к подлинной вершине.
Именно о мировой славе грезил я, сидя в поезде, везущем меня в столицу, где должна была начаться новая жизнь.
Я все еще жевал мамины булочки, но перед глазами уже плыли выставки, вернисажи, целые галереи моих полотен. И мое имя, упоминаемое в каталогах всех музеев мира.
Мой талант художника был слишком велик, им чтобы пренебрегать. И я не сомневался, что он выведет к славе.
И кроме того, откуда-то я уже знал, что поклонение художественным произведениям – высшая форма подчинения человеческого разума и даже воли.
Эстетическая власть над толпой тотальна, то есть гораздо более мощна, нежели власть политики, денег и чего угодно еще.
Причем, как я понимал своим рано созревшим умом, под эстетической властью можно подразумевать и художника и писателя, и еще более – артиста публичных выступлений.
Какого-нибудь музыкального кумира. При одном появлении которого публика будет реветь, как ни перед кем из управляющих ею королей, премьер-министров, президентов.
Если бы политики не были такими тупорылыми уродами, какими они оказываются во всех странах, а умели владеть рычагом тотальной эстетической власти – они достигали бы своих целей словами. Без тюрем, армии и репрессий.
Но это составляло мое личное мнение; я не собирался открывать кому бы то ни было свой секрет. И тем более становиться политиком.
Да, у меня при всех моих способностях – а я плюс ко всем талантам, умел еще и говорить, нешуточно зажигая слушателей – никогда не возникало мысли использовать это в какой-то общественной карьере.
Я презирал политиков, поскольку видел в них безликую массу проституирующих импотентов.
Я считал, что в политику идут самые никчемные люди. Которые не имеют никаких талантов, не способны к творчеству и даже не имеют силы ограбить банк.
Все это меня не интересовало.
Ведь я уже был художником.
Политиком может стать любой.
А художником лишь тот, кому подарена искра божья.
12Слово «искра божья» я употребляю по инерции, следуя укоренившемуся просторечию и не вкладывая абсолютно никакого смысла.
Да, абсолютно никакого.
Тот же смысл я мог бы передать и словами «уголек дьявола» или «коготок сатаны».
Дело в том, что я был атеистом.
Атеистом полным и убежденным, до мозга костей.
Не просто не задумывающимся о боге или не считающим его существование важным для себя.
Я был активно неверующим.
Я считал, что никакого бога не должно быть. Поскольку просто не мог представить себе, что мною – мною, умным и начитанным, обладающим массой талантов и видящим мир иначе, нежели простые люди – что таким мною может управлять какая-то медузоподобная сверхъестественная сила.
Хотя мама моя была по-простому набожна, ходила в церковь и верила в бога – но даже она не смогла внушить мне веру.
Едва подросши и оглянувшись вокруг, я убедился, что бога нет.
О каком боге могла идти речь, если я, маленький и безгрешный – пока безгрешный – был вынужден с раннего детства терпеть упреки отца, волочить его пьяного из пивной и так далее… И исправно подставлять зад под его ремень.
Все это не укладывалось в рамки. Представлялось вопиюще несправедливым, уничтожая саму возможность поверить в «доброго боженьку» на небесах, который следил бы сверху за беззакониями на земле.
Должен был следить, чтобы люди не обижали друг друга. Но я не имел защиты даже от своего живодера отца.
А если же бог в самом деле существовал, все видел, но не шевелил пальцем для моего спасения, считая эти унижения обязательными для меня – то тогда на черта и к каким псам мне требовался такой бог!
Если богу было плевать на меня, то в равной степени и мне было плевать на бога.
Я не говорил о своем неверии маме. Это слишком бы ее огорчило, а она во мне души не чаяла. И веру в бога считала одним из атрибутов нормального порядочного человека.
Но с сестрой мы как-то раз заговорили на неудобную для меня тему. Она пыталась внушить прописные истины о высшем добре, и так далее.
Наш спор дошел до такой степени, что я демонстративно плюнул в небо, чтобы показать свое пренебрежение к выдуманному людьми богу.
Сказав перед этим:
– Если бог накажет меня, то я в него поверю. А если нет, значит его либо не существует, либо он бесхребетен, как поросячий хвост. И мне он просто не нужен.
Сестра даже не успела ничего возразить – я плюнул вверх и тут же отскочил в сторону.
Разумеется, никакого бога в природе не обнаружилось.
Потому что мой богохульственный плевок спокойно возвратился на землю. Не отклонившись на обратном пути и не поразив меня. Зато едва не попав в мою набожную сестру.
Ей это ничего не доказало.
И меня ни в чем не утвердило: я и так был убежденным безбожником.
Просто больше мы не стали спорить на религиозные темы.
Позже, уже в отроческом состоянии, я стал читать библию – эту книгу, в которой верующие видели и великую тайну и ответы на все вопросы бытия.
Я читал ее как обычную книгу. Не видя божественных загадок, внимал лишь бесконечным кровавым разборкам доисторических народов.
Я изучал библию исправнее, чем послушник в монахи, однако чтение возымело полностью обратное действие.
Если окружающие твердили о божьих заповедях, христианской морали и прочей нравственной шелухе, то я нашел там свод ханжеских законов, нарушавшихся на каждом шагу.
Единственную мораль, которую я вынес, прочитав священную книгу европейских народов, стал вывод об отсутствии всякой морали.
Добродетель, преподносимая богом, отличалась однобокостью. Богоизбранному народу было положено выполнять заповеди по отношению к единоверцам. А ко всем другим сам бог велел вероломство и коварство.
Чего стоила одна история с Самсоном!
Хотя с общечеловеческой точки зрения филистимляне были ни чем не хуже иудеев, с ними воевавших.
Тоже имели по две руки и две ноги и тоже хотели жить.
Но бог покровительствовал иудеям, объявив остальных вне закона.
Вообще по мере чтения библии во мне возрастала неприязнь к евреям: за что спрашивается, этот народ был так возвеличен? Настолько, что по сю пору евреи живут лучше всех остальных? Чем они отличались от других?
Ничем абсолютно.
И если несуществующий бог объявил евреев высшей нацией – то с тем же успехом может объявить свой народ избранным любой человек.
Потому что если бога нет – а его в самом деле нет – то его роль способен принять каждый из нас.
А еще позже я понял, что официальная христианская религия служила одной из цепей, накинутых обществом на человека. Для удержания его в рамках. Поскольку человеком взнузданным и загнанным в стойло управлять легче, нежели ни во что не верящим.
И я стал не просто неверующим. Я активно возненавидел христианство как носитель лживой морали. Я ненавидел сам дух церквей, прогнившие заповеди, идиотское поклонение распятому мертвецу.
Поняв, что подносимая единственно верной христианская мораль является ложной, я пришел к замечательному выводу: никакой морали нет вообще.
Ее выдумали попы, политики, учителя и прочие уроды, чье занятие заключается в подавлении свободных личностей – чтобы легче погонять стадо идиотов.
А я не был идиотом.
Я был единственным на земле человеком, к тому же наделенным исключительными способностями.
Все это привело к возникновению странного, но стойкого убеждения.
Морально то, что приносит пользу конкретно мне.
А остальное лежит за рамками моих собственных интересов.
Христианство было мне противно.
Куда ближе казалась древняя языческая религия греков и римлян – собственно говоря, не религия даже, а некая мифологическая картина мира. Простая, в меру жестокая и в меру распущенная, но оставлявшая человеку некий зазор свободы.
Возможно, начни я проповедовать свои антихристианские теории, меня бы побили камнями. Или наборот – найдя благодарных слушателей, я бы повел за собой новую секту безбожников.
Но меня не интересовала ораторская деятельность.
Потому что я был художником.
13Хотя констатируя свои выдающиеся таланты, я не могу не отметить, что и слово было мне тоже подвластно.
Причем абсолютно любое. Не обязательно художественное.
Это обнаружилось уже в ранних классах школы.
Я умел говорить и убеждать своих слушателей.
Если мне удавалось завладеть вниманием сверстников, я мог внушить им что угодно.
Например, заставить ненадолго поверить, будто солнце вращается вокруг земли, а не наоборот.
Я рано понял, что если говорить достаточно убедительно, то люди верят любой чепухе.
Более того, разглагольствуя перед одноклассниками, я иногда ощущал, что верю сам в свою проповедь.
И наконец осознал самую важную вещь: чтобы тебе верили, ты должен именно сам верить в свои слова. По крайней мере, пока говоришь. Иначе слушатели оспорят даже азбучные истины.
А чем убедительнее врать, тем ошеломительнее окажется результат.
Впрочем, все это меня мало волновало.
Умение влиять на слушателей важно для никчемного пьяницы актера или продажного политика.
Я не собирался становиться ни тем, ни другим.
Я избрал путь художника. И единственное, что мне требовалось – уйти в мир творческих иллюзий, из которого я вынырнул бы обратно, лишь преображенный славой и известностью.
Просто я всегда был интересен сам себе и разные маленькие открытия, касающиеся меня самого, никогда не казались безразличными.
14Учился я в общем неровно. Хотя при своих способностях без труда мог быть круглым отличником.
Но я никогда не тратил энергию попусту. Я ее экономил.
Если честно, я учил лишь то, что мне нравилось. И прежде всего, что могло пригодиться в будущем как художнику. Предметы, которые представлялись мне в этом смысле неважными или просто не привлекали меня, я полностью саботировал.
Причем не от лености или тупости, как считали учителя.
Мне было жаль тратить время жизни на всякую чепуху.
Странное дело.
Я родился в конце прошлого века, но учился в начале нынешнего. Рубеж двух столетий – граница, искусственно возведенная поперек русла непрерывного времени – на самом деле означал перелом в умах человечества.
Я чувствовал, что в моем веке мысли, поступки и устремления людей сильно изменились по сравнению с прошлым.
Но система школьного образования продолжала оставаться прежней.
Избыточной, косной и тупой.
Это становилось ясным, стоило посмотреть со стороны.
Зачем нужны парню, который хочет изучать музыку, геометрия, физика или химия? Что он будет помнить из этого? Ничего! Но зато сколько времени потратит на изучение дребедени, попусту забивая себе голову.
Или иностранные языки… Еще одна точка моей борьбы с учителями. Кому-то, наделенному талантами стоило выучить их и два, и пять и десять. Но зачем учить два языка всем?.. Достаточно одного, если знать его хорошо. Тем более, если человек имеет другие способности, которые позволят поднять личность иными путями.
Учителя – эти тупицы и обезьяны, привыкшие муштровать нас по законам прошлого века, не могли меня понять.
Я сражался с ними как мог, отстаивая свое внутреннее пространство. И если говорить честно, в общем я выучил не больше десяти процентов того, что учили другие. Но зато знал, что мне нужно от жизни.
А они, корпя над теоремой Пифагора или французскими временами, так и остались школярами, старавшимися лишь для отметок.
Кто из нас окажется прав в своем взгляде на школу?
Это покажет жизнь: восемнадцать лет слишком короткий срок для выводов.
И, честно говоря, многие из моих бывших одноклассников уже имеют специальность.
Но какие это специальности? Неквалифицированные должности вроде официантов, секретарей и прочей мелкой сошки, об которую каждый проходящий вытирает ноги. Так им помогло образование.
А я, пусть и не достиг еще ничего конкретного, но видел высокую цель.
15Из всех школьных предметов я любил только историю.
Она казалась интересной.
Причем страдал я не обычным среди моих тупоголовых сверстников увлечением сильной исторической личностью: Наполеоном, Петром 1 или Фридрихом Великим.
В истории меня привлекала сама история.
Жестокая, непрекращающаяся борьба всех против всех.
Не имеющая закономерностей, не подчиняющаяся законам и плюющая на ханжескую мораль.
Борьба без правил.
Борьба, основанная на вероломстве, убийстве отцов сыновьями и мужей неверными женами. Всемирный хаос, сознанием которого я упивался.
Любопытно, что даже этот замечательный предмет в школе подавался так, будто в дохристианские эпохи истории не существовало вообще.
Но она была, я это знаю.
Я не сомневался, что вообще античность была куда лучше нынешних времен, поскольку не знала ни христианства, ни сифилиса.
Были древние греки с золотым руном, были нибелунги и дикие полчища монголов…
Изучая историю разных народов, я подмечал национальные особенности.
И пытался сопоставить себя с ними.
Мне казалось диким сравнивать судьбу каких-нибудь лакированных обезьян вроде эфиопов – которые, кажется, до сих пор живут, имея верблюдов вместо денег – и мою нацию.
Или Америка… Ее всегда пытались представить как идеал мировой демократии и наилучшего государственного устройства.
Однако я читал про американцев и понимал, что нет более тупых людей. Они никогда не смогут сражаться как герои. Даже как ничтожные ублюдки французы, на несколько десятков лет поднявшиеся на мировой уровень за счет гения Бонапарта.
Но триста спартанцев, сдерживавших натиск во много раз превосходящего врага…
Вот, например, строки античного гекзаметра, говорящие о подвиге воинов, выполнивших долг перед Родиной:
«Путник! Пойди и скажи нашим гражданам в Лакедемоне,
Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли!»
Это была История с большой буквы.
Однако больше всего меня привлекала история Древнего Рима. Эта империя стала моим любимым периодом человечества.
Мне нравилось в римлянах абсолютно все. И простота их государственного устройства. И вышколенная идеальность армии. Завоевавшей полмира и бывшей в состоянии завоевать его остаток, если бы придурки императоры побольше заботились о делах. А поменьше о своих удовольствиях, которые черпали в разврате.
Даже сама внешняя атрибутика, сами чеканные римские орлы завораживали меня.
Точно, мне стоило родиться в Древнем Риме.
Правда, там было совершенно неразвито изобразительное искусство.
Если не считать вечной, но имеющей ограниченные выразительные возможности энкаустики.
Но в Риме я нашел бы себе иное применение…
16Сколько себя помню при жизни отца, он все время талдычил, что я должен стать образованным человеком.
Что он понимал под этим словом, я представляю с трудом. Ведь сам он, «выбившись в люди», образования не получил. Разве что выучился читать, писать, считать и разбирать бумаги.
Меня он прочил в чиновники.
В кого прочила меня мама, я не осмелюсь предположить.
Она была настолько тиха, что идеалом для нее наверняка служил какой-нибудь библиотекарь.
Куда и как собирался отправить меня отец за образованием, я не знал.
Думаю, что прежде всего он бы пожелал, чтоб я закончил школу и получил аттестат.
Но в школе мои дела шли все хуже и хуже.
Чем больше я постигал самого себя и свое будущее в искусстве, тем труднее становилось насиловать волю, чтобы получать положительные отметки.
Учителя меня не любили.
Эти старые обезьяны понимали, что я умнее их.
Не в смысле образованности, конечно.
Ведь я был ни в зуб ногой в их предметах.
Но глядя в ненавистные рожи, я точно знал, о чем они думают и что скажут в следующую секунду.
А они, тупо всматриваясь в мои большие голубые глаза, не могли ведать, что творится в моей душе. Как ни пытались, не могли проникнуть за перегородку, поставленную мною перед моим внутренним миром.
Кроме того…
Кроме того, несмотря на полное отсутствие каких-либо провокаций с моей стороны, они подспудно подозревали во мне опасную мощь публичного слова. И они наверняка боялись меня, зная эту мою способность. И постоянно ожидали от меня какой-нибудь гадости.
Словно я собирался подбить учеников на бунт.
Они не знали, что у меня даже в мыслях не было ничего подобного.
Потому что, во-первых, я был абсолютно равнодушен к своим ничтожным одноклассникам. Все они вместе, тупые и задавленные моралью своих семей, не стоили моего мизинца – чтобы поднимать их на какую-то войну, рисковать чем-то ради них.
А во-вторых, я не собирался жертвовать ничем ради искусства. Которое требовало всего времени жизни.
И тем не менее учителя ненавидели меня настолько, что часто я слышал за спиной откровенный шепот: вот, мол, идет этот малохольный. Именно в школе через паскудные слухи я узнал о родстве отца и мамы, которым учителя объясняли мои кажущиеся отклонения.
Конечно, слезы, блестевшие в глазах шестнадцатилетнего подростка при декламации каких-нибудь трогательных стихов казались им отклонением.
Слава сумасшедшего преследовала меня все годы в школе. Учителя тщательно подогревали ее, не давая угаснуть.
Я ненавидел их так же, как они меня.
И хотя отец толкал меня к образованию, моя школа сделала все, чтобы само слово стало для меня ругательным. А «образованных» людей я стал сторониться, как чумы. Потому что от их образованности не видел никакого толка. Они кичились ею, как родовые аристократы фамильной вмятиной на дегенеративном черепе – но реальной пользы от их знаний я не ощущал.
Встречались, конечно, и среди учителей люди не столь глупые. Которые не хотели сливаться с общей массой. Но и они не видели во мне истинной внутренней силы.
Например, умный – не могу этого не признать – и все равно и презиравший меня математик однажды выразился так:
– В тебе слишком много всяких талантов.
Говоря так, он хотел унизить меня, нарисовав безрадостную картину будущего. Он имел в виду, что я растрачу попусту те крупицы способностей, которые отпустила мне природа и которые я ошибочно принимаю за таланты.
И останусь ни с чем у разбитого корыта.
Я запомнил эти слова на всю жизнь. И я никогда не прощу их. Потому что несмотря на голубые глаза и внешнюю мягкость, я злопамятен, как слон.
Мои мучения в школе оборвались неожиданно.
Когда пришла пора выпускных экзаменов, неожиданно выяснилось, что текущие отметки мои столь плохи, что нет шансов получить нормальный аттестат.
Школа не хотела просто выгонять меня.
Меня отправили на медицинскую комиссию, где основное слово – как я стал понимать позже – говорил психиатр. Меня пытались объявить умалишенным и отправить в специальную школу для душевнобольных.
Я помню вкрадчивые опасные вопросы, которые мне задавали. Меня пытались вывести из себя, чтобы я открыл нечто действительно из ряда вон выходящее, после чего меня можно было отправить к сумасшедшим.
Но они не могли поймать меня, как воробья на мякине.
Потому что я был в разы нормальней, чем десять тысяч психиатров.
Но все-таки надо было что-то делать.
С помощью каких-то других врачей, к которым мама нашла подход косвенными путями, у меня нашли тяжелое легочное заболевание, потребовавшее полного покоя и не позволившее дальше учиться.
Так с честью для школы: они не сами меня выгнали, а я оказался больным; и с малыми потерями для себя: объявленный не сумасшедшим, а всего лишь туберкулезником – я закончил обязательное образование.
Но даже отец не мог бы упрекнуть меня в отсутствии тяги к знаниям.
Распрощавшись со школой, я готовился учиться на художника. Не думаю. что в Академии изящных искусств меня научили бы меньшему.