Текст книги "Быть русскими – наша судьба"
Автор книги: Виктор Тростников
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Двадцатые годы не дали веских подтверждений этой теории. Если по сравнению с периодом разрухи товарная масса в стране как‑то выросла, то это в основном за счёт НЭПа и индивидуального крестьянского хозяйства. Его и надо было в первую очередь уничтожить, чтобы социалистический эксперимент был чистым. Так началась тяжелейшая война большевиков с русским крестьянством, потребовавшая, по признанию Сталина, большего напряжения, чем война Гражданская. Впрочем, по сути дела, это и была вторая гражданская война, принёсшая больше жертв, чем первая.
Но теория совершенствования общественных формаций не являлась первопричиной этой кровавой эпопеи. Надо копнуть глубже. Маркс сам признался, что он не оригинален и опирается на три источника: французский социализм, английскую политэкономию и немецкую классическую философию. Как отец лжи, дьявол, ничего не способен придумать сам и всё ворует у Бога, бессовестно извращая и переворачивая с ног на голову, так и его лжепророки постоянно прибегают к плагиату. Марксова схема скачкообразно повышающих своё качество формаций есть простая «калька» с гегелевской схемы развития Абсолютной Идеи, которая проходит несколько стадий по диалектическому принципу отрицания отрицания и останавливается на конституционной монархии и философии Гегеля. Подобно этому «исторический материализм» кончается коммунизмом.
Не поразительно ли это? В одном из тихих университетских городов Германии скрипит пером учёнейший профессор. Его писания сложны, его терминология требует расшифровки, его рассуждения высокоабстрактны. Вроде бы это не более как интеллектуальная гимнастика. Но вот другой немец, живущий на пятьдесят лет позже, излагает эти же мысли на языке материальных понятий; в совсем другой стране, в России, их подхватывают и с их помощью осуществляют грандиозную резню, жертвы которой достигают десятков миллионов. Значит, материальным миром управляют абстракции? Значит, в кошмарах нашей революции виновен, в конечном счёте, Георг Фридрих Гегель?
Нет, и он не первопричина. Ведь мы с вами уже выяснили, что у его философии была лежащая ещё глубже подоплёка: желание людей «стать как боги». Так что начало всех наших бед лежит не в сфере мысли, а в сфере воли. Поскольку воля, в сущности, есть то же, что свобода, глубже её уже ничего нет – на ней причинно‑следственная цепочка заканчивается. Если бы у свободного или вольного выбора была какая‑то причина, он не был бы вольным, а являлся бы этой причиной обусловленным.
Волевое побуждение занять в картине мира место Бога возникло, как мы уже говорили, у западноевропейцев около XV века (повторение сюжета с Адамом и Евой и со строителями Вавилонской башни) и оформилось сначала в Ренессанс, а потом в Реформацию, породившую последовательно протестантскую и постпротестантскую цивилизации, причём последняя отмежёвывается от Христа уже открыто. А что сказать о русских? Был же в истории такой момент, когда мы захотели стать как боги?
Это – ключевой для нас вопрос. И сегодня, окидывая всё происходившее с нами в последние 500 лет ретроспективным взглядом, мы можем уверенно утверждать: внутреннего побуждения к антропоцентризму у русского человека никогда не было, и его отношения с Богом всегда выражались евангельской формулой «Да будет воля Твоя». То, что мы вытворяли в своём революционном угаре, было не отходом от Христа, а поисками Его там, где Его не было, принятием за Него лже‑Христа. Это была болезнь не воли, а ума. Мы оставались покорными высшей воле, не заменяя её своей собственной, – воле «объективных законов социального развития». Мы клали свои жизни не ради себя, а «ради други своя» – ради неведомых потомков, которые будут жить при коммунизме, так напоминающем Царство Божье, уготованное праведникам.
Убедительным доказательством того, что у русских не было порыва к настоящему антропоцентризму, служит то, что хозяином и распорядителем жизни у нас объявили не индивидуального человека, а коллективного. Мы пели «Нам нет преград ни в море, ни на суше», а вспомните, что заявлял Фихте: «Я смело поднимаю кверху голову, к грозным скалистым горам и к бушующему водопаду, и к гремящим, плавающим в огненном море облакам и говорю: я вечен, я противоборствую вашей мощи!» Употребление разных местоимений в нашей и европейской гордыне имеет принципиальное значение. Мы хотели поместить в центр мира всеобщее братство, коммуну, а братство не может быть истинным субъектом, ибо оно есть совокупность субъектов, значит, наш антропоцентризм был ненастоящим. «Трансцендентальный субъект» Канта, «Я» Фихте, гегелевский мыслитель, в лице которого Абсолютная Идея познаёт самоё себя, – это всё реальные субъекты, а коммуна – нечто философски неопределённое, надуманное, иеонтологичное. Но русскому сердцу она была мила, так как это – «мы», которому моё собственное «я» безоговорочно подчиняется и служит, поскольку оно выше меня. В нашем коллективном антропоцентризме присутствовал элемент любви, которая «не ищет своего» (Первое послание к Коринфянам 13, 5), и самопожертвования, а тогда какой же это антропоцентризм? Весьма странный.
Сказанное приводит нас к удивительному выводу. Вопреки распространённому убеждению, что западники у нас в конце концов одержали верх над почвенниками, вопреки тому факту, что наша революция была совершена такими ультразападниками, как марксисты, несмотря на традиционное для русской интеллигенции низкопоклонство перед Европой, а в последнее время и перед Америкой, несмотря на традиционное брюзжание второй половины советского периода «Там уж если лето, так лето, зима так зима, а у нас есть кое‑что, но не то», – мы, оказывается, всё время шли своим собственным путём в точном соответствии с «третьим законом культурно‑исторических типов» Данилевского: «Начала цивилизации какого‑либо культурно‑исторического типа не могут передаваться другому типу». Действительно, цивилизационным началом западного культурно‑исторического типа Нового времени было стремление «стать как боги», чтобы не иметь ничего высшего себя. Но оно нам не передалось, и наше богоборчество было, в сущности, богоискательством, и чувство благоговения перед священным словом не угасло в наших сердцах, хотя этим словом мог быть такой вздор, как «Капитал» или «Материализм и эмпириокритицизм». Значит, в полном соответствии с пожеланиями славянофилов Россия не сворачивала со своего исторического пути, а следовательно, русские оставались русскими. И Запад прекрасно это чувствовал, поэтому даже в такие моменты, когда мы усиленно под него мимикрировали и пытались выглядеть более европейцами, чем сами европейцы, они ни на минуту не обманывались этим и всё равно видели в нас «чужих». Это и предсказывал Данилевский, говоря, что «своими» для Европы мы никогда не станем.
Возникает вопрос: были ли русские люди «своими» для находящихся у власти большевиков‑марксистов? Отражал ли хотя бы какую‑то частицу действительности их любимый девиз «Партия и народ едины»?
Когда в партийное руководство входили в основном инородцы, кровной связи с русским народом у него, конечно, быть не могло. В семидесятых немецкий журнал «Шпигель» воспроизвёл групповой фотоснимок Политбюро начала двадцатых с замечательным комментарием: «Здесь только один русский – Иосиф Сталин». Это не так уж смешно, поскольку грузины образуют культурно‑исторический тип, близкий к нашему, ибо его ядром является та же самая православная вера. Истинная связь публичных фигур с простым народом, делающая эти фигуры выразителями его чаяний, имеет мистическую основу, а её ни у Троцкого, ни у Зиновьева, ни у Каменева не было, ибо их мистика была противоположна и враждебна русской мистике (все три фамилии – псевдонимы). Но когда обладавший гораздо более сильной политической волей «русский» Сталин оттеснил их от власти (после чего любил говаривать в кругу друзей: «Моисей вывел евреев из Египта, а я вывел их из Политбюро), – положение стало меняться.
Итак, имя произнесено. Теперь, конечно, нам не избежать вопроса о роли личности в истории. По этому поводу до сих пор идут споры между сторонниками трёх основных мнений: 1) в истории личность не играет никакой роли, ибо всё решают объективные законы социально‑экономического развития; 2) личные качества властителей, полководцев, политических деятелей и других людей, активно участвующих в жизни общества, определяют весь ход истории; 3) личности играют большую роль в истории, но только те, которые поняли требование объективной социально‑исторической необходимости и становятся исполнителями управляющих ею законов.
Православному же человеку нет надобности выбирать между этими точками зрения, ибо он убеждён, что история вершится на небесах – её ход направляется Творцом. Впрочем, этот взгляд, пожалуй, близок к третьему из перечисленных выше, только на место понятия «законов» надо поставить понятие «Божьей воли». История есть процесс Божественного Домостроительства, осуществляемый для чего‑то, то есть имеющий определённую цель. Достижению этой цели, которая полностью откроется людям, только когда история кончится, действительно содействуют избираемые Богом личности, но в большинстве случаев они делают это бессознательно, совершенно не понимая Вышнего замысла и даже замышляя нечто противоположное, что по великой мудрости Господа претворяется затем в то, что нужно. Огромную роль в истории играют, в частности, люди, стоящие у власти, и тут Вседержитель никаких случайностей допустить не может – они все под Его тайным контролем. В этом смысле и вправду всякая власть от Бога. Священное Писание особо заостряет на этом наше внимание – это одно из редких его утверждений, высказанных и самим Христом, и обоими первоверховными апостолами. Иисус (Пилату): «Ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше» (Иоанн 19, 11). Апостол Пётр: «Будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа» (Первое послание Петра 2, 13). Апостол Павел: «Нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены» (Послание к Римлянам 13, Г).
Таким образом, если Новозаветное Откровение для нас что‑то значит, мы должны считать совершенно бессмысленными разговоры о том, хороший Сталин или плохой и правильно или неправильно делал он то‑то и то‑то. Если всякая власть от Бога, то такая власть тем более – ведь после победы над Гитлером Сталин, подобно Александру Благословенному, победившему Наполеона, стал «властелином полумира». А на рубеже двадцатых и тридцатых годов XX века он становился полновластным хозяином в Советском Союзе, и любое его решение обретало историческое значение. От того, куда он повернёт руль, зависело теперь будущее страны. И вопрос о связи партии с народом упраздняется, и на его место встаёт вопрос о связи с народом товарища Сталина.
Эта связь у него была, несомненно, гораздо более сильной, чем у «ленинской гвардии», состоявшей главным образом из представителей культурно‑исторических типов, чуждых нашему. Он правильно уловил один из аспектов тех упований, которые народ всё ещё возлагал в то время на власть, и откликнулся на него. Народ верил, что жертвы, принесённые им в период революции и Гражданской войны, были не напрасны, и, более того, готов был приносить и новые жертвы, и совершать новые героические усилия, чтобы великая цель, путь к которой открыла революция, была достигнута. И очень нуждался в слове, которое направляло бы его к этой цели. Таким обожествляемым им словом продолжало быть слово лже‑Христа Маркса, но не могли же массы окормляться им только по книгам – им было необходимо слышать его живое звучание, и озвучивать его должен был человек, обладающий высоким авторитетом. Короче говоря, народу нужны были не вожди, а вождь, который, в полном соответствии с этимологией этого слова, будет вести свой народ. И, повинуясь этому не осознанному до конца даже самим народом и передавшемуся ему как бы телепатически запросу, Сталин сделался таким вождём. И Бог содействовал ему в этом, открывая перед ним зелёную улицу: сперва послал Зиновьева и Каменева, чтобы свалить Троцкого, потом Бухарина, чтобы свалить Зиновьева и Каменева, потом Кирова, чтобы свалить Бухарина, и, наконец, Николаева, который застрелил стремительно набиравшего популярность Кирова.
Став столь необходимым народу вождём, Сталин должен был решить, куда его вести. И тут второй раз проявилась его способность схватывать на лету национальные чаяния. Он понял, что русские уже не ждут мировой революции и хотят устраивать свою собственную жизнь. Но отказаться от светлого будущего было абсолютно невозможно – ведь только ради него и делалась революция. Одно положение марксизма приходило в противоречие с другим. Сталин верно решил, что догмат о социалистическом рае важнее догмата о мировой революции, и пошёл на беспрецедентно смелый шаг: провозгласил возможность построения социализма в одной, отдельно взятой стране, Маркс перевернулся бы в гробу, узнав, что Россия собирается идти к коммунизму в одиночку в капиталистическом окружении, возмутились бы этим и «старые большевики», хранившие как зеницу ока чистоту единственно верного учения, но поведение Маркса в его могиле Сталина уже не интересовало, а старых большевиков он почти всех уничтожил. Что же касается народа, то он принял это отступление от теории совершенно спокойно (поскольку недостаточно хорошо её знал) и даже с одобрением, ибо построение сильного национального государства отвечало его желаниям и импонировало его патриотическому чувству.
Конечно, в семидесятилетней борьбе русских людей с околдовавшим их лжесловом это была лишь промежуточная победа, но, вероятно, самая важная, вроде Сталинградской. Ведь марксизм учит, что трудящиеся не имеют отечества, он по самой своей сути интернационален. Заявить, что трудящиеся имеют отечество и должны его укреплять, '– значило изречь хулу на сам дух марксизма, а для ленинцев этот дух был святыней. После того как Сталин поставил на интернационализме крест (хотя так называемый Коммунистический интернационал теплился в Москве до 1943 года) и призвал народ строить национальное государство, Россия пошла совершенно не туда, куда звала её марксистско‑ленинская теория. Такой поворот мог сделать только человек, обладающий огромной властью и чрезвычайно решительный. Примером такого человека был Наполеон. Что же касается Сталина, то решительным он отнюдь не был. Австрийский социалист Фишер, много лет живший в Москве, в своей книге «Жизнь и смерть Иосифа Сталина» отмечает как характерную черту Сталина его крайнюю осторожность, умение скрывать свои намерения и плести многоходовые закулисные интриги. Похоже, Фишер говорит правду: к вершине власти Сталин подобрался тихой сапой и, только прочно взяв её в свои руки, стал вести себя увереннее. Однако в идеологической сфере его природная осторожность продолжала давать себя знать – он так до конца своей жизни и не смог открыто отречься от марксизма и объявить себя императором. Масштаб личности у него был всё‑таки не тот, что у Наполеона. Впрочем, утверждать, что эта половинчатость вождя сыграла роковую для России роль, мы не вправе: долго остававшееся нашей официальной целью строительство коммунизма всё‑таки вдохновляло значительную часть народа на перенесение лишений и на трудовые подвиги. Вспомним ещё раз, что вся власть – и решительная, и нерешительная –. от Бога.
Историческим рубежом, после которого, думая, что строим коммунизм, мы начали строить империю, был 1930 год. Его ознаменовали два события, которые можно считать символическими. Во‑первых, увидев крах своей мечты «жить без Россий, без Латвий единым человечьим общежитием», в котором на первый крик «товарищ!» оборачивается земля, застрелился вдохновенный певец революции Маяковский. Он понял, что его творчество давно уже идёт не в том направлении, в каком пошла Россия, но он слитком далеко зашёл по этому ложному пути и увяз в таком болоте фальшивого пафоса, из которого уже не выбраться. Он устал от постоянного искусственного взбадривания самого себя, становилось всё бессмысленнее «наступать на горло собственной песне» ради того, чтобы оставаться «горланом и главарём». Последней истерической попыткой убедить себя и других в том, что его громадный талант не пошёл псу под хвост, была поэма «Во весь голос». Но, несмотря на блистательную поэтическую отделку, она была воспринята читателями как очередная «агитка», а на итоговую выставку его творчества, устроенную в том же 1930 году, когда вышла в свет поэма, никто не ходил. «Я хочу быть понят своей страной, а не буду понят – что ж. По родной стране я пройду стороной, как проходит косой дождь» – в этих строках он угадал своё будущее. И сразу после закрытия выставки великий заблудший поэт застрелился. Как положено, были похороны. Хоронили на них не только Маяковского, но и отвергнутый русским народом интернационализм и бредовую мечту о мировой революции.
Во‑вторых, неожиданно для всей левой интеллигенции на конкурсе проекта Дворца Советов, в котором участвовали все мэтры конструктивизма, победили никому доселе не известные Иофан, Гельфрейх и Щуко, предложившие придать главному храму Советского Союза пирамидальную форму, испокон веков символизирующую единовластие. А в постройках гражданского и культурного назначения с этой поры стал господствовать ампир (от фр. «империя»), и величайший знаток классических ордеров Иван Жолтовский, сидевший почти с самой революции без работы, сделался необычайно востребованным архитектором.
Что за империю начал возводить Сталин, внутренне переродившийся из марксиста в государственника? Какой видел он её в своих самых смелых мечтах?
Пытаясь разгадать суть той загадочной идеологии, которая управляла жизнью Советского Союза в тридцатых и далее, некоторые аналитики определили её как «национал‑большевизм». Это название, явно возникшее по аналогии с гитлеровским нацонал‑социализмом, неверно как в первом слове, так и во втором. В отличие от Гитлера Сталин не был националистом, и в этом смысле его империя была гораздо ближе к классическому образцу, чем Третий рейх. Подлинная империя, какими были Рим, царская Россия и османская Турция, является единым отечеством многих народностей, которые все в ней равноправны и равно опекаемы и защищаемы. Привилегированное положение даёт в ней не этническая принадлежность, а гражданская. Государство, в котором есть «нации второго сорта», не может быть не только империей, но и просто нормальным жизнеспособным государством. Таким социально‑политическим уродом и был гитлеровский рейх, потому он и просуществовал всего двенадцать лет. В сталинском же государстве отношение ко всем малым народам было повышенно внимательным, так что русские иногда по этому поводу иронизировали (впрочем, беззлобно). Другое дело, что Сталин прекрасно понимал государствообразующую роль русского народа и для укрепления этой основы своей империи культивировал не только «советский», но и русский патриотизм. Ещё более абсурдна вторая часть термина «национал‑большевизм». Как можно отнести её к человеку, который перестрелял всех самых верных марксистов‑ленинцев, изгладив из истории даже их имена (кто их помнил, в тридцатых боялся даже произносить), и провозгласил вопиюще противоречащий единственно верному учению тезис «В ходе построения социализма классовая борьба не затухает, а обостряется»?
Другое определение сталинского режима более правильно, а именно – «тоталитаризм». Тоталитарное государство с жёсткой вертикалью власти, проходящей через сословия, описано у Платона в качестве идеала общественного жизнеустроения, и, похоже, именно этим идеалом руководствовался Сталин. От вольницы и неразберихи непрерывно митингующих двадцатых он шарахнулся в другую крайность – к железной дисциплине и строгой централизации управления страной.
Чтобы сделать государство сильным, необходимы были две вещи: оснастить его самой современной техникой и мощными средствами производства и установить полный контроль над сельским хозяйством, чтобы никакие случайности не могли мешать снабжению страны продовольствием. И Сталин призвал партию и народ к мобилизации усилий на этих направлениях. В 1927 году XV съезд ВКП(б) объявил главной задачей партии в деревне коллективизацию, а в 1929‑м она начала реально осуществляться в массовом порядке. И в том же 1929 году был взят курс на индустриализацию, этапами которой стали пятилетки.
Глава 10Метафизика сталинских репрессий

Фазиль Искандер произнёс однажды фразу, несколько корявую по форме, но очень верную по содержанию: «Человек – это идеологичное животное». Этим он хотел сказать, что для человека совершенно необходимо верить в какую‑то идею, в абстракцию, которая, казалось бы, никак не может быть связана с его физическим существованием, но без которой это существование становится жизнью без руля и ветрил. Далёкий от православия, этот талантливый писатель путём наблюдений открыл для себя истину, которую мог бы давно прочитать в Евангелии: «Дух животворит, плоть не пользует нимало» (Иоанн 6, 63).
Конечно же, это так, и лучшее доказательство тому дают убеждённые материалисты и закоренелые прагматики. Ведь они живут не материей и не практической пользой, а именно убеждением, что материя первична и из всего надо извлекать практическую пользу. Это убеждение даёт им силы, греет их душу, указывает направление, по которому надо идти. Наш главный материалист Ленин демонстрировал свою «идеологичность» с необыкновенной силой: он просто горел идеей о том, что материя первична, “ эта идея была для него гораздо важнее самой материи. Кстати, он сам проговорился об этом. В своём знаменитом «определении материи» из «Материализма и эмпириокритицизма» он даёт такую формулу: «Материя есть философская категория для обозначения…» Стоп! Для нас совершенно не важно, что он говорит дальше, мы уже узнали, что материя есть философская категория, а поскольку всякая философская категория есть идея, ибо она невещественна, значит… материя есть идея! Против чего так страстно воевал, к тому сам и пришёл – К чистому идеализму. Такими же идеалистами были, разумеется, и все наши пламенные борцы за освобождение трудящихся от эксплуатации – ими двигала не любовь к трудящимся, от которых они, как правило, были «страшно далеки», а сама идея борьбы.
Другое подтверждение того, что животворить может только дух, даёт нынешняя постпротестантская цивилизация Запада. На первый взгляд она абсолютно материалистична и прагматична, кроме денег и потребления её вроде бы ничто не интересует. Подними там на копейку налог, и тут же падёт правительство. Но вот парадокс: почему же официальные представители этой цивилизации так интересуются планетой Марс, что готовы тратить триллионы на её исследование, посылая туда зонды и экспедиции? Что им Марс, что они Марсу? Ведь в практическом отношении посылка туда космических летательных аппаратов абсолютно бесполезна, а значит, и бессмысленна. Даже если на поверхности Марса валяются алмазы, их доставка оттуда обойдётся в тысячу раз дороже, чем добыча на земле. Но громадные деньги, взятые у налогоплательщиков, тратятся на эти аппараты и будут тратиться, и налогоплательщики, считающие каждый цент, почему‑то не возражают против этого. Почему? Разгадка проста. Триллионы тратятся для того, чтобы найти на Марсе жизнь. Это – единственная цель всех экспедиций, и на её достижение сверхпрактичному Западу не жаль никаких денег. Так что же ему дороже денег? Доказать себе самому, что жизнь возникает сама собой всюду, где есть для этого подходящие условия, то есть порождается самой материей, которая таким образом получается животворящей, следовательно, люди спокойно могут жить, целиком погрузившись в материю, без всякого духа, без всякой идеи. Но платят‑то эти люди не за материю – наоборот, они отрывают эти деньги от потребления материальных благ, – а за торжество идеи о самодостаточности материи! И тем самым, как Ленин, выдают себя, оказываясь идеалистами.
Итак, общества различаются не тем, что одни живут идеей, а другие материей, а тем, какими идеями они живут. А идеи бывают самые разные, и почти всякое общество в своём движении по реке времени в какой‑то момент меняет свою идею, и этот момент часто бывает весьма болезненным. До революции Россия жила идеей Христа Спасителя, после революции перешла на идею лже‑Христа, посулившего рай на земле. Но когда Сталин начал в отдельно взятой России строить мощное государство, призванное догнать и перегнать Европу и Америку, эта идея стала тускнеть, так как её потеснила идея самоотверженного труда во имя укрепления социалистического отечества. И эта новая, ставшая теперь доминирующей идея была, конечно, более приземлённой, чем прежняя, и, следовательно, в меньшей степени могла играть роль религии. А религия русским людям всё ещё была необходима, и обязательно вселенская, а не местная. Спросят: а как же жил русский народ при царях, когда тоже высоко почитался труд во имя отечества? Жил очень полнокровно, ибо помимо потребности служить отечеству имел настоящую Христову веру и ни в каких суррогатах религии не нуждался. Теперь эта вера была отнята тенденциозной интерпретацией науки, и выяснилось, что, в отличие от идеи мировой революции, идея простого укрепления государства не может стать заменителем религии. К этой идее надо было присоединять что‑то более возвышенное. Сталин понимал это и сильно нервничал, не зная, что в новых условиях дать народу для удовлетворения его духовных запросов. И как раз в этот момент Русская Православная Церковь дала ему шанс. Видя, что дело поворачивается к патриотизму и утопическая идея соединения пролетариев всех стран вызывает всё меньше искреннего энтузиазма, она устами своего предстоятеля митрополита Сергия (Сграгородского) возвестила в знаменитой Декларации 1927 года, что радости и горести народа – её радости и горести и она всегда будет с ним. О том, сколько дров наломали большевики в своём атеистическом угаре, митрополит деликатно не упоминал, надеясь, что и власти не станут ворошить прошлое, и ждал, как отреагируют они на этот примирительный шаг. Суть Декларации, вызвавшей взрыв негодования радикально антибольшевистской части русской эмиграции, предельно проста. Церковь протягивала властям руку: давайте вместе выходить из двусмысленной ситуации. Подтекст тут был такой: отбросьте утопию, прекратите гонения на верующих, сделайте снова православие духовной основой русской жизни, и государство возродится во всём своём величии.
Через пятнадцать лет после начала войны Церковь снова протянула вождю руку, и тогда он её принял. А в 1927 году отверг – не хватило духу отречься от марксизма, о котором он с таким пиететом писал в четвёртой главе «Краткого курса истории ВКП(б)». И это имело роковые последствия.
Чтобы быть путеводной для общества идеей, нематериальное начало должно обладать в глазах этого общества бытийностъю, то есть реальным объективным существованием в духовном пространстве. Но и этого мало. По‑настоящему управлять жизнью людей может только та незримая инстанция, которая входит в зримую действительность закономерно и неотвратимо, представляя собой один из главных элементов миропорядка. Коммунизм Маркса – Ленина имитировал именно такую неотвратимость, поэтому стал суррогатной религией. А вот идея «догнать и перегнать» этими свойствами не обладала. Это была апелляция психологического порядка, к ней надо было непременно добавить что‑то более онтологичное. Христа Сталин отверг и, блуждая впотьмах, нащупал другое нематериальное начало, за которое ухватился, как утопающий за соломинку. Оно было и объективным, и закономерным, и неотвратимым, и составляло важнейшую часть бытия, а следовательно, обладало бытийностью. Это начало – смерть. Она неотделима от жизни, она её вечная спутница, родная сестра; жизнь и смерть – двойняшки, которые ходят всюду парой, и разница между ними состоит лишь в том, что перед одной из них стоит знак минус. Но это значит, что у смерти степень бытийности точно та же, что и у жизни, а жизнь – это само бытие. И если партия после многих лет атеистической пропаганды постеснялась вернуться к животворному началу – ко Христу – и тем самым лишила себя доступа к животворящей силе, то почему бы ей не обратиться к силе, творящей смерть, – ведь она бытийна точно в той же мере. А тому, кто имеет власть, обрести доступ к этой силе совсем нетрудно. Так что для придания бытийности любым начинаниям партии можно обойтись и без Христа, раз уж отношения с Ним не сложились.
Вряд ли искавший способа поднять авторитет партии Сталин пришёл к своей политике репрессий путём именно таких философских размышлений. Её подсказала ему не логика, а интуиция. Впрочем, большого ума для этого было не нужно, сами обстоятельства толкали его в этом направлении. У властителя, пожелавшего оставаться атеистом, просто не было другого выхода. И тот выход, который избрал Сталин, был нисколько не оригинальным, более того, он был весьма банальным и применялся в истории бесчисленное число раз.
Но уточним терминологию. Мы прочно привыкли говорить о сталинских «репрессиях», но это неудачное слово. Репрессии, согласно определению, суть «карательные меры», «наказания». Они всегда применяются против какой‑то группы населения. То, что ввёл в нашу жизнь Сталин, следует именовать иначе – это был террор, ибо смерть была введена в наше общество не для того, чтобы покарать кого‑то за его проступки, а для того, чтобы все одинаково чувствовали постоянное присутствие рядом с собой этой грозной потусторонней силы, трепетали перед ней и, зная, что она находится в распоряжении товарища Сталина и его соратников, видели в них небожителей, посвящённых в тайны бытия, верховных жрецов, которые одни знают, куда вести свой народ. Старые люди ещё хорошо помнят это отношение к «вождям» как к сакральным фигурам, и глубинной причиной такого отношения, которую мы не осознавали, было то, что они имели полномочия в любой момент оборвать нить жизни любого человека. Сделавшись распорядителем меча террора, Сталин мистически поднялся на уровень громовержца Зевса, распоряжавшегося молнией, то есть став богом.
«Террор» в переводе с латыни означает «страх». Террор вводится не для того, чтобы кого‑то карать, а чтобы держать в страхе всё общество. Если в его применении будет хотя бы малейшая избирательность, весь его смысл теряется. В годы сталинского террора дамоклов меч висел равно над всеми, даже над членами Политбюро, кроме разве что самого Сталина. Но он боялся других вещей – заговоров, подсиживаний, отравления и тому подобного, так что в те уникальные времена вся страна пребывала в страхе. Академик Шафаревич пробовал выяснить, какие слои населения статистически более всего подвергались репрессиям, и так и не пришёл к какому‑либо выводу. Арестовывались и интеллигентные, и простые; и лояльные, и нелояльные; и потомки дворян, и потомки крестьян; и брюзжащие, и восхваляющие; и полезные государству, и вредные; и преданные партии, и от неё отмежёвывающиеся; и старые, и молодые; и больные, и здоровые; и мужчины, и женщины. Никакого, хотя бы приблизительного, критерия, по которому «брали», Шафаревичу найти не удалось. «Чёрный воронок» мог появиться ночью у любого подъезда, и все это знали. В том, чтобы это знали все и никто не чувствовал себя застрахованным, и заключается вся суть террора как средства управления людским сообществом, и это средство старо как мир. Просто раньше оно называлось иначе – не террором, а «человеческими жертвоприношениями». На них держалась, например, пышная цивилизация ацтеков в Мексике, где смерть буквально висела в воздухе, и её удар был настолько нелицеприятен, что однажды пал даже на дочь верховного правителя. Пожалуй, не было ни одного древнеязыческого общества, где бы не практиковались человеческие жертвоприношения. И они имели абсолютно ту же метафизическую подоплёку, что и сталинский террор. Он был не чем иным, как возрождением распространённой когда‑то по всему земному шару традиции выборочных жертвоприношений, где выбор делается произвольно, фактически по жребию. В тридцатых народ был убеждён, что чекисты арестовывают людей «по разнарядке», что им сверху спускается количественная установка: в этом году надо посадить столько‑то человек, набирайте это число как хотите. Очень похоже, что это действительно было так. Подтверждением тому служат известные случаи, когда намеченный к «взятию» человек, кем‑то предупреждённый, уезжал на некоторое время из города, и его не искали, а когда возвращался, его уже не трогали – видно, вместо него для выполнения «разнарядки» арестовали кого‑то другого. Главное – план был выполнен. Похожая история произошла с академиком Д.С. Лихачёвым, когда он сидел на Соловках: ночью в барак пришли отвести по списку десять человек на расстрел, а ему заранее шепнули об этом, и он спрятался в штабеле дров. Не мудрствуя лукаво чекисты забрали другого, поменяв фамилии в списке. Лихачёв говорил потом, что его всю жизнь преследовали угрызения совести, что за него погиб кто‑то ещё.




























