Текст книги "Подводя итоги"
Автор книги: Виктор Астафьев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Виктор Петрович Астафьев
Подводя итоги
Вышли мы все из народа,
Как нам вернуться в него?
Игорь Кобзев
Я начинал писать в очень сложное для нашей литературы, да и всей культуры, да и для всего общества, время. Начинал как типичный областной писатель. Обычно эти слова берут в кавычки, я этого не делаю совершенно сознательно. Мой путь в литературу не был тяжким, но и легким его назвать нельзя. Так называемое «становление писателя» происходило одновременно со становлением человека и гражданина. Это и всегда так было, но только в мирных условиях, в нормальных государствах все это происходило естественно, без судорог, переворотов в сознании и жизни, без искажения понятий в восприятии действительности, как показало время, для граждан наших, и в немалом количестве, обернувшееся неисправимым моральным уродством. Часть из них так и не решилась расстаться с привитыми им вроде оспы жизненными постулатами, с навязанной идеологией, понятиями чести, совести, принципов, точнее, беспринципности. Хорошо быть малым дитем, весело, беззаботно, и никакого с тебя спросу, за все отвечает дядя, который велел тебе петь и смеяться, «как дети, среди упорной борьбы и труда».
Но если ж ты решился в Отечестве нашем жить не по указке ротного старшины, любимой партии и очередного отца и учителя, если задался целью преодолеть в себе не только послушного раба, называемого советским гражданином, изжить прежде всего свое гражданское невежество, робость перед своим начальством, не гнуться послушно перед повседневной и повсеместной ложью и остервенело рвущим живое мясо карательным сословием, ты обязан был подняться над всем этим, нравственно превзойти быдло, претендующее направлять жизнь и ставить тебя по команде смирно.
Я знавал и знаю людей, которые и в лютых сталинских лагерях были независимы, свободны духом, их не могли подавить самые оголтелые держиморды и садисты, дело кончалось тем, что они заставляли нашу карательную систему пойти на попятную и даже заискивать перед «политическими». Маявшийся в Кучинской политзоне, неподалеку от города Чусового, о котором речь впереди, Василь Стус, замечательный украинский поэт, великий, бесстрашный гражданин земли своей истерзанной, лагерному холую и живодеру говорил: «Ты гестаповец! Ты фашист! Ты вечный жандарм!» – Они, эти воспитатели, добили, домордовали в конце концов человека по фамилии Стус, запрятали его в уральской земле под столбиком № 9. Но они не в силах были убить мятежного гражданина и поэта Василия Стуса – это выше всех их истребительных сил. Были и такие среди «политических», которые на удар плетью, на издевательства и матерщину смиренно говорили: «Господь тебя прости!» И ничто так не бесило лагерное отродье, как это гордое смиренье человека, не желающего опуститься до злобного зверя.
Надо было преодолевать в себе неуча, надо было не по капельке, а по бисеринке выдавливать из себя привычку к крови, к смерти, приобретенную на войне, следовало из одноклеточного существа превратиться в нормального человека, потом уж откликаться на творческий позыв, существовавший с детства. Я говорил и писал уже не раз, что писателем рождаются, а вот членом Союза писателей становятся, иногда очень быстро, ловко, успешно и хлебно.
В самый раз, пожалуй, немножко рассказать о себе. Много писать не требуется, потому как в творчестве моем биография отображена довольно полно и подробно, прежде всего в самой моей «толстой книге» – «Последний поклон». Только не надо воспринимать ее чисто биографической книгой. Как и во всяком сочинении, есть в ней и домысел, и вымысел, авторская фантазия, реальные персонажи сосуществуют иногда с никогда на свете не жившими, возникшими из моего воображения. Я понимаю, что вобью в удручение некоторых моих доверчивых читателей, коих воспитала наша упрощенческая критическая да убогая общественная мысль: коли есть прототип и все «списано с жизни», значит, книжка правдивая и автор – человек хороший, но коли прототипа нет, то шарлатан он, не писатель, и надо у него проверить документы.
Но, люди добрые, живи человечество по законам соцреализма и сообразуйся с рецептами его, оно ж никогда бы не получило бессмертных произведений Гомера, «Дон-Кихота», «Путешествий Гулливера», не говоря уже о незабвенном «Бароне Мюнхгаузене», «Шахерезаде», Дантовом «Аде» и бессмертных произведениях совершенно ошеломляющего своим бесовством, несравненного выдумщика, архи-гениального русского сочинителя Гоголя.
Родился я, если считать расстояние вверх по Енисею, в восемнадцати верстах от Красноярска, в селе Овсянка, которое чуть постарше самого краевого центра, 1-го мая 1924 года. Прадед мой имел мельницу и огромное безалаберное потомство, среди которого мой папа, Петр Павлович Астафьев, был старшим внуком своего деда Якова Максимовича Мазова – так именовали моего прадеда, который, придя в село, долгое время жил на окраине, в мазанной глиной избушке-полуземлянке, а может, и за то, что примазался к селу.
Сам Яков Максимович, по рассказам, слышанным мною от односельчан, якобы явился в Сибирь поводырем слепой бабки из Архангельской губернии, Каргопольского уезда. Я и в самом деле видел на архангельской губернской карте хутор под названием Астафьев, ныне исчезнувший, как и все «неперспективное» по Руси, запущенной и горькой. Может быть, прадед мой происходил оттудова? Этого я не знаю, но что фамилия Астафьевых прибыла в Сибирь из Архангельской губернии – подтверждает пятитомное издание «Освоение Арктики». Там есть справка о том, что у одного архангельского купца служил приказчик по фамилии Астафьев, и ходил он с артелью за соболем в Сибирь и однажды, будучи на реке Вилюй, решил здесь остаться, повести свое дело и попросил свою долю у хозяина, и тот, судя по всему, не дал, потому как купец Астафьев не только закрепился в Сибири, но повел дело широко, толково. Так что фамилия наша наибольшее распространение получила из глубин Сибири, да и закрепилась на ее необъятных просторах. Глядя на Читинский мемориал погибших в Отечественную войну сибиряков, я насчитал сорок семь однофамильцев.
Прадед же мой, Яков Максимович, похоронив бабку свою, еще юношей пошел по богатым верхнеенисейским селам и нанимался в работники на водяные мельницы. Был он, судя по всему, человеком мозговитым, с архангельской сметкой, пить горькую не обучился, а вот мельничное ремесло перенял. Накопив денег и спрятав их в драную меховую шапку, которую, сказывали, он везде и как попало бросал – чтобы не был заподозрен «капитал» и лихие люди не позарились бы на него, прадед свою первую мельницу построил на речке Бадалык, за Красноярском. Но в связи с вырубкой лесов речка эта сделалась маловодна, летами начала и вовсе пересыхать, смоловши мешок зерна, мельник накапливал воду, чтобы снова оживить мельничные мощности. В конце концов речку Бадалык и хозяйство на ней прадед оставил и начал искать место для нового строения. Сунулся за Енисей, в село Торгашино – там уже работает мельница, побывал в селе Базаиха – там мельница совсем уж большая и мощная бурно шумит, и люди или сам уж Господь подсказали Якову Максимовичу пешком перевалить горный перевал. Что он и сделал, сразу же оказавшись на берегу дивно-красивой, многоводной, таежной речки Слизневки, которая в ту пору будто бы звалась Селезневкой, но крепко подгулявшие топографы, иль картографы, спьяну название речки переврали, поименовав ее именем, совсем для речки не подходящим, красоту ее унижающим названием.
Могучий, самовитый, трудолюбием от Бога наделенный, прадед мой на своем хребту таскал бревна на мельницу, сам ее рубил, возводил, лелеял на радость селу Овсянка и, как оказалось, на горе себе и своей семье. Был он, как и все мельники, не без причуд, слыл колдуном, пугал собою визгливых девок и малых ребятишек. Жена Кольчи-младшего, моего дяди, Анна Константиновна, до се вспоминает, что, как раздастся вопль: «Мазов идет!» все малое население села с улиц разбегается, забираясь, кто за печь, кто на полати, кто под лавку. А он, поймавши дитя, возьмет да мукой его измажет, иль колючей бородой пошоркает, а когда и по голове погладит, конфетку даст. Господи, неужели такие простодушные времена бывали тут? Неужели на селе страшнее мельника и зверя не водилось? Даже и не верится!
Сам же я прадеда Мазова и прабабку Анну не помню, знаю, что прабабка похоронена на Усть-Мане, а прадед в Игарке, куда он угодил в ссылку, когда ему было уже за сотню лет. Могилы обоих в свалке тех лет потеряны и забыты.
Сын Якова Максимовича Мазова, человека на селе до сих пор почитаемого, непьющего, мой дед, Павел Яковлевич, дело отца продолжил совсем в другом направлении и виде. Все «недостатки» родителя аннулировал и восполнил их развеселым нравом. Папа мой приумножил разнообразие жизни. Обо всем этом рассказано к моих повестях, рассказах.
Что касается открылья родни матери – Потылицыных, то о них я, как ни странно, не знаю почти ничего. Фамилия Потылицыных в Сибири довольно распространенная. Недавно в газете «Красноярский рабочий», заступаясь за своего родича, известного в Красноярске общественного деятеля и бунтаря Александра Потылицына, которого за непокладистый характер и свободомыслие неокоммунисты, уподобляя себе, мешают с дерьмом, его родственница, живущая в Ленинграде – Санкт-Петербурге, сообщила, что кто-то из известного рода купцов Гадаловых, к которому принадлежат она и Александр, получил земельный надел в селе Овсянка, так, возможно, какой-то веточкой предки моей мамы прирастают к этому достославному древу исконных сибиряков.
Как бы там ни было, но благодаря мельнику Мазову я угодил в такую местность, что один поэт с Вологодчины, побывавший в моем селе, воскликнул: «Х-хэ, едрена мать! Здесь не хочешь, так все равно писателем станешь!». А великий чернобровый красавец-вождь, большой ценитель прекрасного, будучи гостем Сибири, когда его под ручки подняли на Слизневский утес, обозрев с высоты мои родные окрестности, значительно молвил: «Как у Швейцарии!». Ему, вождю-то, на этом бы возгласе и застопорить речь, остановиться, так нет ведь, заметил, что только вот трудно подниматься на утес, – и хозяева края немедленно велели свалить лес на утесе, сшибить вершину бульдозерами, построить лестницу и смотровую площадку из бетона. Ныне по той лестнице ребята, что поздоровее, едучи из ЗАГСа, таскают в беремени невест наверх, и гости всякие разные озревают Енисей – эту сибирскую «Швэйцарию» и даже не подозревают, что всеми эстетическими удобствами они обязаны знаменитому вождю и бывшей местной ухватистой и угодливой партийной верхушке.
Село Овсянка ныне не одно. Вокруг него несколько рабочих поселков, тучи дач и дачек. Там, где когда-то петляла к мельнице и на пашни вела едва заметная травянистая дорога, ныне пролегают железная дорога и асфальтированная автострада, проложенная в еще недавно дружественную братскую страну Туву, где нынче стреляют, бьют и режут всех, кто смеет ступить на эту так из первобытной, пещерной стадии развития и не вышедшую землю и тревожить ее коренной, все еще полудикий народ.
Выше моего родного села, совсем рядом – знаменитая Красноярская гидростанция, будто бетонный протез всунутая в зев реки. Енисей ниже плотины едва трепыхается, его затянуло тиной, острова на нем сделались полуостровами, шивера открылись, косы заросли дурным чернолесьем, берега заселены случайным людом, леса по горам пожжены, растения от холодных испарений вымирают, горные хребты нещадно обрубаются, овсянские пашни и заимки давно захвачены дачниками, энергетиками, строителями. Ни одного роскошного лесного и горного уголка, ни одной реликтовой полянки, по коим я в детстве бегал босиком, не осталось, все загорожено под сооружения, похожие на собачьи конуры, вокруг которых вскопаны грядки под нехитрую овощь, под картошку. Есть, конечно, сооружения, излаженные под иностранные виллы и под когда-то спаленные возбужденным революционным пролетариатом помещичьи усадьбы, – здесь обретаются престижные современные воры, у которых обезьянья подражательность и показушная наглость превыше всяких правил и немудрящего разума.
Более всего мне жалко, что исчезли и исчезают из наших мест звери, птицы, – уж не услышишь извещающего о начале лета кряканья коростеля, не призывает из желтых нив спать перепелка, потому как нет в нашей местности и хлебов-то – их дешевле и легче сделалось доставлять из-за океана; не звенит над пробуждающейся землей жаворонок, почти не стало зяблика, щегла, овсянки, редки чечетка-мухоловка, синица, воробей и тот поредел.
Но больше всего мне жаль вырождающиеся, угасающие, задохнувшиеся разливы сибирских цветов. Еще в молодости я называл Сибирь страной цветов. Еще в молодости в чужих краях снилась мне родная земля залитой цветами, да ведь еще и совсем недавно, в детстве, я слышал и запомнил притчу о сибирских цветах. Пользуясь случаем, повторю ее.
Будто бы вскоре после сотворения мира, когда Земля уже была заселена людьми, скотами, птицами, засажена деревьями, Создатель задумался и понял, что не хватает этой, славно задуманной планете какого-то очень важного компонента для того, чтоб сделалась она совсем прекрасной, и поскольку Бог нам достался мудрый, то скоро Он и догадался: травы и цветов! И принялся Господь засевать Землю цветами и травами. Но земной мир сотворялся так долго и работы у Создателя было так много, что Он к этой поре уже притомился и не ходил поверху пешком, а летал на самолете и из мешка горстями разбрасывал семена.
Свой рабочий день Господь, как и все трудовое население Земли, им содеянное, начинал в семь-восемь часов утра и работал, в отличие от свободных советских тружеников, дотемна. Но Земля-то очень уж большая, а Сеятель на всех один. Вот, значит, все Америки Он засеял, Европу обработал и за Россию принялся. Летал Он, летал, сеял Он, сеял, поначалу экономно и без спешки бросая семена, вот уж пора приспела и пообедать, а Он еще и до Уральского хребта не добрался, и семян в мешке все еще много. Начал Создатель нервничать, торопиться и маленько подхалтуривать, тем более, что архангелы – спецы по сельскому хозяйству и радетели растениеводства, Ему подсказали, мол, под Вами пространства простираются, где со временем будут обретаться передовые советские трудящиеся – ба-альшие это будут халтурщики и лентяи, так, может, и греха-то никакого не будет, коли им некоторый исторический пример подать в перспективе, так сказать.
Господь своих советников уважал и над Уралом сеял уже как попало, там так поныне и растет: где густо, где пусто, точнее уже пусто – повытоптали, повыжгли, повырубали посеянное Богом добро неблагодарные чада Его.
За Уралом Бог заметно притомился – наступил уже конец нормальной даже для российских трудящихся рабочей смены. А края Земли все нет и нет. Сквозь пальцы устало трусил Господь семена меж березовых колков и перелесков. Вот и наросло тут, в Западной-то Сибири, травы море, а цветочков-то реденько: ромашка-поповничек, люпин, ну и первоцвет весенний, а вот глубеники и костяники – возом не перевозишь!
Тем временем самолет летел, летел, и совсем уж завечерело, и все трудовые люди спали на Земле, птицы петь перестали, скоты траву сонно жевали, у Создателя глаза начали слипаться, в зевоту Его сонную потянуло. И тогда Он рассердился, загремел на все небо: «Мне сверхурочные не платят!» и бухнул все семя, какое в мешке осталось, вниз. И подхватило то семя ветром, и разнесло по всей Сибири, по Байкалу, по Забайкалью, аж до самого моря-океана донесло, и здесь, по берегам его, да и по всей Сибири такое ли сияние Божьего цвета с весны началось, так ли радостно осветилась Земля-матушка!
«Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..» – восплакал в одном из своих лучших стихотворений поэт Николай Рубцов. А мне вот ни в храме, ни возле храма столь не больно, как на природе, дитю ее кровному, мне жалко цветы, жалко деревья, пташек, зверушек, – всю бессловесную Божью тварь жалко – она-то, она-то, Господом нам в помощь и на содержание наше созданная, за что страдает, почему мучается и сказать не может, и наплевать нам в глаза не способна, отплачивать, правда, начинает. Жесток и беспощаден будет ее приговор нам, разорителям, насильникам, грабителям.
Все люди нашей планеты – есть дети Земли и, надо прямо сказать, дети неблагодарные, порой уже думается, что эта прекрасная планета предназначалась для совсем другого, более разумного и благодарного существа. Родной наш дом изранен, болен, необихожен, небо над ним загрязнено, порвано, большинство рек и морей превращены в сточные канавы, в зловонные, опасные бассейны. Человеку уже не хватает питьевой воды и кислорода. Лысеет Земля потому, что повсеместно срубаются леса и часто на ту самую бумагу, на которой мы многословно и в общем-то бесполезно защищаем природу-мать. Земля, рожающая нам хлеб, плоды и топливо, истощается повсеместно, и ее истощение восполняется добавками химического свойства, опасными для самой Земли и для здоровья людей, питающихся урожаями, на ней произрастающими.
Человечество подошло к опасной черте самоуничтожения и не всегда и не везде осознает это. Увлечение политическими страстями, грандиозными проектами, сказками о прогрессе, который спасет мир и нас с вами, – это очень опасные заблуждения, отвлекающие людей от главных сегодняшних забот, потому что если население Земли не примет срочных мер для ее лечения и спасения, не понадобятся ни самые передовые реформы, ни декларации, ни умные решения, да и сам прогресс, дымящие и смердящие трубы его, большей частью работающие на войну и разрушительные машины, – остановятся и угаснут вместе с нами.
Где граница вмешательства человека в природу? Где та черта, за которой находится жизненное равновесие, определяющий предел перед гибельной пропастью? Большинство из нас этого не знает, а редкие тревожные голоса, нас предупреждающие и вразумляющие, тонут в политической трескотне, во всеобщем гаме людском, в грохоте гудков и моторов.
Россия – огромная страна, и беды ее огромны. Но больная Европа, по которой текут реки, превращенные в помойки, – Сена, По, Шпрее, Эльба, и другие земли с мертвой водой, отравленной почвой, мутным небом, загрязненным воздухом, взывают к нам: спасите нас и себя спасете!
На эту вот болезненную тему я начал писать по-существу сразу, как попала мне под хвост литературная вожжа, не оставляю сию тему и поныне, хотя и понял всю тщетность посредством слова образумить людей и остановить разорение земли.
Первый же свой рассказ я написал в 1951 году, в уральском городе Чусовом, куда приехал на жительство в 1945 году, после демобилизации из армии. Жена моя родом чусовлянка и тоже была на войне. Познакомились мы с ней в нестроевой части, куда я был направлен после госпиталя. Несколько лет я был рабочим на разных предприятиях, даже в горячий цех вагонного депо залез – чтобы побольше зарабатывать, так как жилось нам очень трудно и скудно. Делать тяжелую работу, да еще в горячем цехе, мне было противопоказано, но кто же с этим тогда считался?! К тому же я одновременно учился в школе рабочей молодежи, переутомился, изнурился и заболел. Меня тут же выбросили из горячего цеха, сердобольные врачи рекомендовали идти на легкую работу. Но город-то, Чусовой-то, состоит из тяжелой индустрии, здесь металл плавят, и никакой легкой работы мне никто не припас. Чтобы не уморить себя и семейство с голоду, я подрабатывал на разгрузке вагонов и, разгружая все подряд, в том числе и мясные туши, угодил работать на местный колбасный заводик разнорабочим, мыл и подавал мясо на столы обвальщиц. Обвальщики мяса – это те люди, которые отделяют мясо от костей и сухожилий. Кто-то ушел в отпуск или заболел, или заворовался и угодил в тюрьму, – меня из цеха перевели в вахтеры. Наконец-то я угодил на легкую работу. Несмотря на все жестокие будни и превратности жизни – бесквартирье, бесхлебье, нищенское существование, я никогда не переставал читать и, узнавши, что при местной газете «Чусовской рабочий» начинает действовать литературный кружок, пошел на первое же занятие.
На этом занятии литкружка читал рассказ бывший работник политотдела наших достославных лагерей. Рассказ назывался «Встреча». В нем встречали летчика после победы, и так встречали, что хоть бери и перескакивай из жизни в этот рассказ. Никто врать его, конечно, и в ту пору не заставлял. Но человек так привык ко лжи, что жить без нее не мог. Вот и сочинительствовал.
Страшно я разозлился, зазвенело в моей контуженной голове, и сперва я решил больше на это сборище под названием «Литературный кружок» не ходить, потому как уже устал от повседневной лжи, обмана и вероломства. Но ночью, поуспокоившись в маленькой, теплой вахтерской комнатке, я подумал, что есть один единственный способ борьбы с кривдой – это правда, да вот бороться было нечем. Ручка, чернила есть для борьбы, а бумаги нету. Тогда я решился почти на подсудную крайность: открыл довольно затрепанный и засаленный журнал дежурств, едва заполненный наполовину, и поставил на чистой странице любимое мною до сих пор слово: «Рассказ».
Я написал его за ночь и, вырвав плотные страницы из корочек, на следующем занятии кружка, то есть через неделю, прочел рассказ вслух. Рассказ был воспринят положительно, и его решили печатать в газете «Чусовской рабочий» как можно скорее. Поразобрав каракули, нанесенные на бумаге полуграмотным, да к тому же и контуженным человеком, маленько его подредактировав, – «Чего там редактировать? Там же сплошная правда!» – я еще вернусь к этой самой «правде», потолкую о ней и о понимании ее в нашем любезном отечестве – рассказ начали печатать. А пока, забегая вперед, скажу, что однажды безмерно мною любимый, совсем недавно умерший, новеллист Юрий Нагибин, с которым мы состояли членами редколлегии в ту пору в очень хорошем журнале «Наш современник», – уверял меня на полном серьезе, что писателями мы сделались исключительно по причине фронтовой контузии. «Понимаешь, – говорил он, – отыскал я пару своих рассказов, напечатанных в журнале „Огонек“ еще до войны, – ну ни проблеска там, ни бисериночки. А вот вдарило по голове, что-то в ней оборвалось, повернулось ли – и открылся талант! А иначе откуда бы ему взяться? У меня отец, мать и вся родня во многих коленах совершенно далеки от этих самых сочинительств…»
О-ох, послушать нашего брата, да на встречах с дорогими читателями, да позаписать бы все, нами сказанное-высказанное – было бы еще похлеще «Барона Мюнхгаузена»!
Да, а рассказ-то с продолжением печатают в «Чусовском рабочем»! Фамилия моя сверху, ниже – название, мною собственноручно написанное, «Гражданский человек». Я гоголем по обвальному цеху хожу, хотя с резинового фартука сукровица течет, порезанные костями руки кровоточат, солью и селитрой их разъедает так, что от боли штаны у меня мокрые, но я пою на весь завод: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!» И бабы-трудяги мне дружно подтягивают.
Бабы – обвальщицы, шпиговщицы, кишечницы и коптильщицы – все, все знают, что я получу много денег, куплю себе новую шапку, костюм, может, и на штиблеты сойдется, что выйду я в богатые и с ними, с бабами, ревматизмом от постоянного мокра искореженными, от мясного изобилия впадающими в лютость, тут же переходящую в сентиментальность и плаксивость, здороваться перестану и узнавать их не захочу.
Вдруг обвал, трагедия, полный срыв коммерческих и творческих планов рассказ мой на середине печатанья остановили по причине его полного безнравственного содержания.
А, батюшки мои! Что же это за зверь такой – безнравственность-то! Сама заведующая отделом агитации и пропаганды Чусовского горкома, запротестовавшая против рассказа и совращения чусовских трудящихся посредством печатного партийного органа, прижила от заезжего прощелыги-лектора ребеночка – и ничего, трудится, мораль направляет. В соседнем с нею кабинете долго руководил городом и районом зараженный сифилисом начальник по фамилии Ставров, валил на свой идейный стол девчонок и баб, начиная от секретуток и кончая уборщицами, с почестями препровожденный на пенсию, с искривленными заразой костями, желтый, хромой, полуразложившийся, бродил по городу, талдычил, что повредил позвоночник на войне.
Какой же чудовищной силы и мощи фугас я запустил, что пошатнул здоровую мораль передового советского сообщества?! Мне тут же любезно, отечески и объяснили какой: наша любимая партия всегда нас воспитывала любезно, отечески, коли не воспитываешься, – в железы тебя, в руды лагерные, тем более и везти-то недалеко, значит, и ненакладно, всего несколько остановок, – город со всех сторон обложен каторжными лагерями, воспитательными заведениями всех мастей и разрядов с длинными номерами, знаками и значками и непонятными грифами.
Рассказ «Гражданский человек», которым я решил напрочь смести всякую ложь с советской земли, совершенно бесхитростен, открыт, прямолинеен и даже патриотичен, в чем легко убедиться, найдя его в первом же томе под названием «Сибиряк». Он и сейчас-то, после капитальной переработки и доработки опытной рукой, – не ахти что, а тогда был и вовсе наивненький, блекленький, но в нем было и притягательное свойство – я все списывал с «натуры», в том числе и главного героя – моего сотоварища по фронту. Все-все: имя, фамилия, название фронтовых и тыловых деревень, количество детей и т. д. – все было точно, доподлинно, все должно было противостоять вселенской неправде. Лишь в одном месте дал я маху – перепутал название деревни главного героя, поименовав ее Каменушкой. Тогда как она оказалась Шумихой, и детей перепутал – было у моего героя их трое, я написал – двое парней и девочка, а оказалось наоборот.
Но этот мах был вовсе не роковым махом, мах я допустил в том месте, где решил пошутить вместе с героем насчет нашего сословия, да и выломал нечаянно дверь с надписью: «Советская мораль – самая лучшая в мире мораль». Словом, из рассказа соокопники узнают про главного героя, что был он лучшим трактористом в колхозе, такой неразворотливый, скромный, незаметный – и лучший! Как же это может быть?
Как видите, все в лучших традициях соцреализма шло до одного рокового места. Оч-чень это интересное явление – «лучшая в мире мораль». Многие совлитераторы, еще не умея писать, уже владели лукавыми приемами соцреализма и могли, как утята, – только-только вылупившись из яйца, хорошо плавать. Как читающий человек, владел ими уже и я, а тут возьми мой герой и брякни: «Мало сейчас нашего брата, стало быть, мужиков, в деревне осталось, вот и стали мы все для баб хороши».
«Ка-ак?! – возмутились поборники нравственной чистоты в Чусовском горкоме, – наших, советских женщин называть бабами? Делаются, к тому же, грязные намеки на их неразборчивую похотливость, тогда как они у нас…»
Ну, а дальше вы все знаете, как это бывало и бывает еще, какие слова говорятся и оргвыводы делаются. Редактор газеты, Григорий Иванович Пепеляев, отнес все это громоверженье в область юмора, да и народ наш, опять же народ, передовой, советский, самый замороченный, но сознательный, давай звонить, писать в редакцию и даже приходить и спрашивать – отчего рассказ молодого автора не печатается, в «верха» жаловаться народ грозился. Может, насчет «верхов» и народа Григорий Иванович и приврал, стараясь приободрить молодую творческую поросль, – в ту пору гибкость редактору и чутье требовались отчаянные, чтобы уцелеть на должности и газету вести на приличном уровне. И печатанье художественного произведения в местной прессе тогда было редкостью. Редактор, сделав вид, что общественность-таки его додавила, рассказ печатать закончил. Пока этот сыр-бор шел да разгорался, одна малосильная работница газеты ушла в декретный отпуск, оттуда угодила на «комсомольскую линию», меня пригласили на ее место, тут я узнал, что весь двухполосный номер газеты имеет гонорар аж семьдесят рублей, по новому курсу – семь, и мне не только на костюм и на шапку, даже на портянки вознаграждения за рассказ не хватит.
Но не бывает дыма без огня, как и огня без дыма, – слух о скандальном рассказе докатился аж до областного города Молотова (ныне это снова Пермь), достиг отделения Союза писателей и оттуда поступила просьба: выслать газеты с рассказом и как можно скорее. Не успел я обсидеться в «Чусовском рабочем», проморгаться как следует, бац! – мой рассказ появляется в областной газете «Звезда», правда, в сокращенном виде. Я еще и дух не перевел, эйфорию не перечувствовал, как рассказ уже полностью звучит по областному радио, играют-читают в нем артисты, да еще и под музыку, под симфоническую. И когда пришло письмо – извещение о том, что рассказ будет напечатан в альманахе «Прикамье», – во мне уже никаких сил не осталось, один лишь восторг чувств бушевал во мне и с этим восторгом я накатал несколько рассказов подряд. Но мой творческий порыв был охлажден в той же редакции газеты «Чусовской рабочий», на занятиях того же боевого литкружка, – исчезли из моей творческой продукции вульгарные и грубые слова, вроде «баб», все персонажи у меня говорили изысканно, поступали правильно, главное – идейно и выдержанно.
А так как я еще от фронта не отошел и имел грамотешку в шесть групп, в Игарке еще с трудом законченных, то сами понимаете, как эта самая «изысканность» выглядела в моем исполнении. Что-то меня образумило, задержало в «творческом развитии», скорей всего беспросветная нужда и газетная поденщина, и где-то и как-то я и сам усек: мне сейчас надо больше не писать и печататься, а «поработать над собой», потом уж и сочинять продолжать.
Вот на этом пока мой юмор и кончается. Начинается серьезный рассказ о серьезных вещах, о становлении литератора в провинции, в беспросветной от тупости российской жизни, тогда еще и в надсаженной военным временем России, вовсе оглохшей от голода, горя, незаживших еще ран, но начинающей трудно пробуждаться, переходить на мирные рельсы, привыкать к нормальному человеческому существованию.
Было бы чрезвычайно интересно услышать и прочесть об истории создания областных отделений Союза писателей в России и национальных республиках. Собственно, этого и ждали писатели, собравшиеся на последний съезд Союза писателей СССР и на один из предпоследних, еще руководимых литвождем Бондаревым, съездов писателей РСФСР, которые проходили как полупьяные колхозные собрания пятидесятых годов, превращаясь в ор, в бестолковую митинговщину, где не творческие дела, а политиканствующая литговорильня захлестывала нехитрый творческий разум, занятый, в основном, выяснением: «Кто за кого?» и еще «вопросами консолидации», которая, опять же по рецептам соцреализма, создавалась и помогала многим и многим членам Союза писателей, прежде всего в республиках, безбедно существовать и «княжить у себя дома», издавая толстенные тома в Москве, на русском языке, и жить по-княжески за счет труда переводчиков.