412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Кин » По ту сторону (сборник) » Текст книги (страница 11)
По ту сторону (сборник)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:20

Текст книги "По ту сторону (сборник)"


Автор книги: Виктор Кин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Ну, вылазь, вылазь, – сказал он терпеливо.

Матвеев молчал. Он упёрся спиной в угол и выставил костыли немного вперёд. Это давало ему устойчивость. Тут было узко, около аршина от стены до стены; слева был дом, справа широкий каменный амбар аляповатой постройки. В проходе, впереди, полукругом стояли солдаты, держа винтовки на ремне; на стволах и гранях штыков отражался полосками лунный блеск. Прямо над головой Матвеева было окно, закрытое ставнем, сквозь щели жёлтый свет ложился тонкой сеткой на щербатую стену амбара. Там, за окном, кто-то играл на рояле гамму – играл упорно, настойчиво, точно заколачивая гвозди. Гамма ступеньками взбиралась вверх до тончайших нот и снова спускалась к рокочущим басам.

– Выходи, что ли. Возиться тут с тобой!

На мгновение у него мелькнула мысль выйти. "Скорей отделаюсь", – подумал он. Но все в нём запротестовало против этого – до конца, так до конца, – и он остался стоять. Наступило молчание, потом свет в проходе исчез. Поставив винтовку к стене, солдат сделал шаг вперёд, чтобы вытащить его наружу, как вытаскивают под нож упирающегося телка. Он приблизился, шаря по стенам руками, когда вдруг его остановил короткий удар по переносице. Прежде чем он успел удивиться, новый удар между горлом и челюстью, отдавшись во всем теле, запрокинул ему голову назад и боком бросил на снег, как вещь.

Он поднялся, дрожа от неожиданности, прислушиваясь к шуму крови в ушах. Он не понимал, что это такое, и слепо бросился вперёд, чтобы тяжестью тела подмять его под жестокие удары казённых сапог. Дальше этого он не видел ничего. Перед ним был калека, человек на костылях, лишённый защиты, – и он смел ещё отбиваться? Солдат размахнулся, ударил с плеча и попал куда-то, по уху или по груди, – раздался глухой звук.

Но ему дорого обошёлся этот удар. На него обрушился целый град быстрых, точных ударов, – по подбородку, по губам, по носу, – в них чувствовались верный глаз и тяжёлая рука. Они ошеломляли, не давали опомниться и закрывали человека как стеной. Это было уже искусство, перед которым была бессильна его неуклюжая деревенская возня с широкими вялыми размахами и бесцельной жестокостью.

Он кидался и снова отлетал назад, отброшенный этой безошибочной силой. Потом – пауза и новый удар, опять между челюстью и горлом. И, наконец, последний, страшный, усиленный отчаянием удар в живот, нанесённый мгновенным разрядом всех мускулов. Он проник сквозь шинель, сквозь ватную телогрейку, – не уберегло и мохнатое японское бельё, – подсёк колени и сломал человека пополам. Для него это оказалось на несколько градусов крепче, чем он мог вынести, и солдат вылез на улицу, уже не помня, с чего все началось.

Несколько наполненных недоумением минут слышно было, как бубнил дурак за окном свои бессмысленные гаммы, поднимаясь и опускаясь по клавишам, – сначала густое рычащее "до", потом вверх, вверх, к тонкой, как волос, ноте. Потом в угол бросились, толкаясь, сразу трое. Они спешили ради бескорыстного желания поколотить человека, – поколотить так, слегка, не до крови, – скорее игра, чем серьёзное избиение. Но с первых же секунд они увидели, что человек относится к этой игре горячо. В одно мгновение они получили своё – больше всего по лицу. Он рассыпал удары щедро, полной горстью, показывая своё блестящее мастерство, и держал всех троих на расстоянии вытянутой руки.

Бывает, что свершается изумительное, невозможное. Одна великолепная минута встаёт над всем и горит огнём, но потом снова наступает обычный порядок вещей, – так было всегда с того времени, как земля начала вертеться. Он бил их троих всех сразу, – он! – но его минута уже истекала. Это немыслимо, чтобы один человек на костылях мог устоять против троих хорошо накормленных мужчин. Хрустнул костыль, и кончилась великолепная матвеевская минута. Настало его время лежать на земле, а над ним возились трое солдат, обдирая каблуками стены и звеня подсумками.

– Трое вас там дураков, – сказал офицер, нетерпеливо прислушиваясь. – Тащите его сюда.

Это было легче сказать, чем сделать. Он упирался, вертелся, как бешеный, и не давался никак. Его можно было только бить, и они отводили душу, колотя от всего сердца, неторопливо и старательно, как выбивают из матраца пыль. Наконец они выволокли его наружу под руки, тяжело дыша и встряхивая на каждом шагу.

Он опять увидел ослепительную торжествующую луну и синий снег. Офицер, опустив глаза, разглядывал его ногу. Четвёртый солдат стоял, прислонившись к стене, ожесточённо плюясь; его лицо в лунном свете было бледно, как неживое. На земле валялись брошенные прокламации и вздрагивали на ветру, точно умирая.

– Можешь идти?

Они здорово отделали его. Что-то случилось с левой рукой, наверное, наступили каблуком, потому что пальцы распухли и сгибались с трудом. Но особенно досталось голове. Губы были разбиты, и текла кровь, на затылке глубоко оцарапали кожу. Он выплюнул кровь и сказал:

– Без костылей не могу. А один костыль сломан.

Он вдруг почувствовал, что у него по одеревеневшему лицу от усталости и напряжения текут слезы, и сам удивился этому.

– Может, его здесь, ваше благородие? – спросили сзади.

Дыша на озябшие пальцы, офицер кинул сердитый взгляд.

– Не крути мне голову, не заскакивай. Соберите бумагу. А ты – что там с тобой? Достань его костыли.

Когда солдат, державший за левую руку, нагнулся, Матвеев обратился к самому себе с единственной мольбой. Надо было только на несколько секунд удержать равновесие. Затаив дыхание, он вырвал вдруг левую руку и, резким движением всего тела повернувшись на каблуке, хватил другого солдата опухшим кулаком. От силы удара его самого покачнуло назад, он схватился за рукав солдата, и они упали вместе.

Это была его последняя драка, и он старался как только мог. Иногда им удавалось прижать его, но потом снова одним движением он вдруг вырывался и бил, что было мочи. Времени у него оставалось немного, и он спешил, одновременно нанося несколько ударов. Один из солдат все время старался ударить его в пах, – подлый, блатной удар, – и Матвеев, изловчившись, с огромным удовольствием хватил его ногой в грудь.

Ему удалось высвободить голову, и он судорожно вцепился зубами в чью-то руку. Ни на минуту он не обманывал себя. Арифметика была против него, ещё ни одному человеку не удалось справиться с этой проклятой наукой. Она знает только свои четыре действия и не слушает ни возражений, ни просьб.

– Ты кусаться… так ты кусаться… – услышал он прерывающийся голос.

Отчаянным усилием он сбросил с себя вцепившегося в горло солдата, и тут вдруг небо и земля лопнули в оглушительном грохоте. На мгновение кровь остановилась в нём, а потом метнулась горячей волной. Луна кривым зигзагом падала с неба, и снег стал горячим. Близко, около самых глаз, он увидел чей-то сапог, массивный и тяжёлый, как утюг.

Жизнь уходила из тела с каждым ударом сердца, на снегу расползалось большое вишнёвое пятно, но он был слишком здоров, чтобы умереть сразу. Машинально, почти не сознавая, что он делает, Матвеев повернулся на живот и медленно подобрал под себя колени. Потом, вершок за вершком, напрягая все силы, он поднялся на руках на четвереньки и поднял голову, повернув к солдатам побелевшее лицо. Надо было кончать и уходить, но он никак не мог отделаться от этой смешной привычки.

– Здоровый… дьявол, – донеслось до него. – Помучились с ним…

Это наполнило его безумной гордостью. Оно немного опоздало, его признание, но всё-таки пришло наконец. Теперь он получил всё, что ему причиталось. Снова он стоял в строю и смотрел на людей как равный и шёл вместе со всеми напролом, через жизнь и смерть. Клонясь к земле, на снег, под невыносимой тяжестью роняя силы, он улыбнулся разбитыми губами.

Вдруг он увидел большую тень. Перед ним, один в пустом городе, стоял его конь, с белой отметиной на лбу, похожей на сердце, и смотрел в лицо преданными тёмными глазами. Черным серебром отливала грива, точёные ноги стояли твёрдо.

– Ты?..

Он поймал повод, вскочил на холодное седло и полетел прямо по длинной лунной дороге – догонять своих.

– Ну… я… не так уж плох, – прошептал он, точно отвечая на чей-то, когда-то заданный вопрос.

Это было его последнее тщеславие.

1928

РАССКАЗЫ

Годовщина

Время текло тихо и безмятежно, – генерал Дитерикс уже заказал каюту на пароходе в Китай и писал прощальные открытки владивостокским знакомым, по мостовым гремели нескончаемой вереницей возы и экипажи, груженные офицерским и чиновным добром, а комсомольцы, бродя по улицам, уже намечали себе адмиральский дом под губком и центральный клуб. Даже начальник тюрьмы зашел в камеру к политическим и, понюхав воздух и оглядев параши, смущенно напомнил «сидельцам» о гуманном поведении администрации, попросив считать его непричастным к расстрелам и поркам.

Непредвиденные обстоятельства заставляли белые власти готовиться к отъезду. В числе этих непредвиденных обстоятельств пребывал также и Виталий Ба-невур, рослый курчавый еврей, инструктор Никольск-Уссурийского райбюро комсомола.

Райбюро расположилось с редким комфортом в деревне Кондратенково. Комфорт райбюро простирался даже до пишущей машинки, возбуждавшей жгучее любопытство у всего населения Кондратенкова. Всякий митинг или собеседование неизбежно кончалось общей просьбой попечатать немного на машинке, и Баневур добросовестно печатал на клочках курительной бумаги имена и фамилии желающих.

Настроение было боевое, про белых говорили обычно в прошедшем времени, несмотря на то что красные еще не пришли. А у Виталия Баневура было дело поважнее белых – приближался юбилей.

Четырехлетняя годовщина комсомола.

Машинка работала с полной нагрузкой. Баневур лихорадочно печатал, писал, рассылал. За пазухой, под стелькой сапога, в подкладке пиджака его письма и инструкции расходились по ячейкам района. В короткое время Шацкин и Рывкин стали в Никольско-Уссурийском районе популярнее генерала Дитерикса и атамана Семенова. Каждое письмо Баневур неизменно заканчивал: "Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье".

И однажды, когда Баневур сидел за машинкой, в распахнутую дверь влетел мальчишка:

– Баневур!

– Ну? – неохотно отозвался Баневур, разыскивая на клавишах букву "щ". Эта буква постоянно терялась и доставляла ему немало хлопот.

– Белые! Беги! Скорей!

Баневур вскочил, спрятал в кожаную сумку канцелярию райбюро и выбежал. Через заборы, огороды – в лес, начинавшийся тут же, рядом с деревней. Но, перелезая последнюю изгородь, он внезапно ударил себя по лбу:

– А машинка?

Оставить белым гордость райбюро, великолепный "ундервуд", побывавший под пулями Каппеля и японцев? "Ундервуд", честно выполнявший свои комсомольские обязанности, если не считать букву "щ"?

Баневур колебался. Затем быстро засыпал сумку землей, бегом вернулся в избу и схватил машинку с недописанным листом о комсомольской годовщине. Выбежать он уже не успел – в сенях его схватили дюжие руки и вместе с машинкой притащили обратно.

Что было дальше, об этом знает лишь забрызганный кровью "ундервуд", да молодой, в колючих усах офицер. Позже из избы вывели шатавшегося Баневу-ра и под конвоем увели…

На шоссе, вдали от деревни, они свалили Бане-вура и, разрезав грудь, вырвали еще вздрагивавшее сердце.

Потом остановились. Нерешительно пнули ногой курчавую голову.

Начальник конвоя придумывал, что бы еще сделать. Предложение написать на лбу химическим карандашом непристойное ругательство казалось ему недостаточно остроумным…

Наконец он придумал. К окровавленной груди прикололи смятое письмо с баневурским концом: "Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье!"

29 октября во Владивостоке, на Светланке, в четвертую годовщину комсомола был открыт комсомольский клуб. На дверях висела кумачовая надпись:

"Клуб имени Виталия Баневура".

«Комсомольская правда», 29/Х-25

Случай

Это были какие-то прямо невозможные брюки. Если вы не служили в 5-й роте N-ского полка и не видели их собственными своими глазами, то вы не можете себе представить, что это такое. Когда наша рота проходила через город или местечко, то Мотьку Зыкова ставили в середину рядов, чтобы его брюки не вызывали скопления любопытных на улице. Некоторые говорили, что это позор, и предлагали их перекрасить. Но красить их было нечем, а новых брюк не предвиделось, потому что каптенармус все вещевое довольствие полка носил в походной сумке через плечо.

Брюки были такого режущего глаз зеленого цвета, что командир роты, товарищ Пронин, говорил, что на них надо глядеть сквозь закопченное стекло, ибо для невооруженного глаза они невыносимы. По этим брюкам Мотьку Зыкова можно было безошибочно узнать среди целой дивизии, ибо других таких брюк не было не только в армии, но даже на всем свете. Из чего они были сделаны, непонятно. Мотька несколько раз хотел достать себе другие, но ему не везло, и он продолжал ходить в старых, зеленый, как гусеница.

Эти брюки отравляли ему жизнь потому, что над ним смеялся весь полк. И, хотя никаких проступков за Мотькой не замечалось, у нас его как-то невзлюбили. Говоря правду, остальные ребята тоже не блистали внешностью, и со всей нашей роты вряд ли набралось бы три полных дюжины пуговиц. Но все были похожи на настоящих солдат, тогда как Мотька Зыков был посмешищем всей роты.

Однажды вечером мы узнали, что ожидается наступление на деревню Дубовку, в которой засели бандиты. Это всех обрадовало, потому что нам надоело стоять около деревни под открытым небом, в поле, на котором не было ничего, кроме проклятых муравьев, заползавших за воротник.

Ночью, перед третьей сменой, пришел товарищ Пронин и стал ругаться. Он обложил всю роту самыми последними словами за распущенность, лень, нечистоплотность и в заключение ни за что ни про что посадил татарина Махмутдинова под арест на три дня, а остальным ребятам надавал нарядов. Все сидели тихо, потому что когда он сердился, то лучше было молчать.

Назвав нас в последний раз бабами и неряхами, товарищ Пронин повернулся налево кругом и вышел.

А вечером пришел вестовой военкома и сказал:

– Ваш парень, этот молодчик в капустных штанах, сегодня ночью удрал с поста. Дезертировал…

Тут мы поняли, почему сердился товарищ Пронин. Наша рота, правда, не могла похвастаться безупречным поведением, но дезертиров у нас никогда не было. В этот день мы избегали разговоров о Мотьке Зыкове, и его имя было в последний раз упомянуто в приказе по полку, как имя предателя и врага трудового народа.

А через день мы перешли реку и взяли деревню в кольцо. Все было сделано чисто, и бандиты едва успели удрать, оставив в наших руках весь обоз и лошадей. За околицей мы натолкнулись на толпу красноармейцев, которые стояли и разглядывали лежавший на земле труп.

Лицо у мертвеца было разбито прикладами. На груди была вырезана пятиконечная звезда. Рядом валялся красноармейский шлем, а ноги по пояс были закрыты шинелью. Все стояли молча кроме нескольких прибежавших из деревни баб и мальчишек, которые, перебивая друг друга, рассказывали, как мучили этого солдата бандиты и как он отказывался рассказать о расположении красных войск даже под угрозой расстрела. В это время подъехал военком полка.

– По местам! – закричал товарищ военком. – Вы, товарищ Пронин, распорядитесь отнести убитого к штабу, выставьте караул и покройте тело знаменем. Соберите красноармейцев и население на митинг, – мы устроим ему торжественные похороны. Выясните, кстати, личность убитого.

Выяснять личность убитого не пришлось, потому что, когда подняли тело с земли и сняли шинель, то все узнали, кто был этот герой, принявший мученическую смерть и издевательства от бандитских рук. Брюки убитого были покрыты корой из крови и грязи, но даже кровь не могла изменить их ярко-зеленого, невыносимого для глаз цвета.

«Комсомольская правда», 23/11-26

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК
Записи 1921–1922 годов

Лиски, 2/XI-1921

Со мной до Москвы… едет Ярополк. О нем следует сказать несколько слов. Он, безусловно, фигура любопытная, но любопытен он не оригинальностью своих мыслей и переживаний, не степенью своей духовной жизни, а просто так, как интересна была бы зеленая лошадь или трехгорбый верблюд. Некогда его фигура была вполне законна, он был трафаретен. Но его время прошло, и он потерял права гражданства. Это – законченный тип буржуазного юноши. Лощеный, выхоленный, он представляет собой фигуру какого-то давно вымершего зверя. Для него самое характерное, как и для всех них, это – претензия на интеллигентность. Он знаком с философией по афоризмам Шопенгауэра, с этикой, вероятно, по Хвостову, с литературой – по изданиям Универсальной библиотеки. Но это вовсе не мешает ему спорить хотя бы о марксизме. Это удивительно забавное зрелище. Его класс умер, он жил в период его умирания, поэтому классового самосознания у него нет и не было. Остались жалкие огрызки ходячих истин, банальных взглядов, годных более для парадоксов, нежели для серьезных целей. Он – одно из тех порожних мест, которые мы должны занять.

27/XI. Между Красноярском и Канском

После распада колчаковской армии страшно развился тиф. Центром эпидемии был Ново-Николаевск, где умерло 300 000 человек, из которых 60 000 лежали неубранными. Было сформировано два полка на борьбу с тифом. Трупы жгли в особых печах. На станции Чулым (около Ново-Николаевска) при отступлении Колчака им были спущены под откос 67 паровозов. Между Омском и Ново-Николаевском на двух путях непрерывно тянулись эшелоны с обмундированием и продовольствием. Они были сожжены при отступлении колчаковской армии. В Сибири было взорвано 358 мостов.

Чита, 10/XII-21

Эти два последних дня я чувствую себя скверно, вернее – я даже болею. Но хуже всего то, что у меня отвратительное состояние духа. Это происходит оттого, что я задумываюсь о своем положении, не о теперешнем, а о своем положении вообще. В моей личной жизни есть одно событие, как ножом разрезающее ее на два периода. Это – фронт. До фронта я много читал, думал, спорил, но, в общем, ничего не делал. На фронте и после фронта я меньше читал, меньше думал, но зато много делал в области практической работы. Одинаково плохо и то и другое. Для первого кризис был фронт. Для второго должен быть, я это чувствую. Больше того, частично он уже был.

В Союз я вступил политическим невеждой. Сейчас, через три года, я еще недоросль – обрывки знаний, практических сведений и большой запас веры в социальную революцию еще нельзя назвать марксизмом.

(Позднее – Нерчинск 20.XII. На этой записи, сделанной карандашом, в углу, как резолюция, чернилами написано следующее: "Одно из тех колебаний, которые у меня бывают довольно редко. Все это – чушь. Борьба дает больше, чем учеба. Я учусь лучшему и большему, что мне может дать современность, революции".)

Молчание – путь для дурака казаться умным, для умного – прослыть дураком.

Нерчинск, 24/XI1-21

Чаще ставь свою жизнь на карту: только тогда узнаешь ее действительную цену и ценность.

Нерчинск, 29/XI1-21

В Забайк. Обл. Ком. РКСМ

от секретаря Нерчинского укома

В. Суровикина

Заявление

В связи с семеновскими победами в Нерчинске организуются два партизанских отряда. Прошу Об-лком отпустить меня в отряд и прислать мне заместителя.

В. Суровикин

В Амурский Облком РКСМ

от секретаря Бочкаревского Укома РКСМ

Заявление

Прошу Облком снять меня с работы и отправить на фронт в случае, если Япония объявит войну. Заместителем останется Власов.

В. Суровикин

Никольск-Уссурийский

Участь моя решена. Я направляюсь в Кондратеевку в райбюро, оттуда в Никольск, а затем, если Ипполит вызовет, – во Владивосток.

Никогда, кажется, мои мечты не оправдывались в такой полноте и близости, как сейчас. Соблазнительные образы подпольной работы буквально не давали мне покоя.

Ежедневно утром приходит Виктор и еще более возбуждает меня своими рассказами. Виктор очень характерный парень. Длинноногий, длинноволосый, с носом, распухшим сверх всякого приличия, он входит в комнату и в несколько минут ставит ее вверх дном.

Он очень любит неожиданные эффекты и категорические заявления. Говорит отрывисто.

Сейчас он ничего не делает.

Утром он является, спорит или ругается со мной или с Глебом, начинается возня, и мрачный Антон материт и проклинает нас своим хриплым голосом.

"Вы выйдете из Анучино, – объясняет мне Виктор мою дорогу, – пройдете Новую Варваровку, ночуете и Старой Варваровке. Утром идете на заставу (она на корейских фанзах), а оттуда – через тайгу на Кленовку. По тайге 45 верст. 46 переправ – вброд. В тайге много тигров – смотрите в оба!"

"Тигра – что, это ничего, – вставляет реплику наш хозяин, толстый, патриархального вида старик. – А вот двуногие тигры – это хуже!"

"О да! – подхватывает Виктор. – На Кленовской тропе много перебили народу. Начальника корейского отряда… залпом. Врача убили…"

Эти рассказы приводят меня буквально в экстаз.

Вечером, ложась спать, Антон рассказал мне одну историю.

Трое наших ребят шли вечером по дороге. Дело было в Приханкайском крае, в местности, часто посещаемой и партизанами и каппелями.

Внезапно они видят двух всадников. Двое из них бросаются в кусты, один, растерявшись, остался на дороге.

Всадники захватили его. На другой день он был найден зарубленный шашками на берегу реки.

Оказалось впоследствии, что всадники были партизаны и убили его потому, что тот, не веря им, молчал на все расспросы.

12-го я ушел из Анучино.

Я пожал руку Антону и Ногайцеву и двинулся в путь, одушевленный мыслью о тиграх, медведях и 46 переправах.

Но…

Пройдя Новую Варваровку, я начал приходить к выводу, что на мне, во-первых, не улы, а сапоги, и, во-вторых, не китайские, а испанские, имевшие широкое употребление в доброе старое время в обиходе испанской инквизиции. Несмотря на все мое уважение к старине, я начал морщиться и стонать, сопровождая каждый свой шаг ругательствами и проклятиями, которые шокировали бы даже флегматичную лошадь Антона.

С самыми мрачными мыслями я вошел в Старую Варваровку, проклиная все облбюро в целом и каждого по отдельности за то, что ими был упущен случай достать мне ичиги.

Когда я снял улы, я ужаснулся. Портянки были в крови, ноги в ранах, а большой ноготь левой ноги стремился к сепаратизму, как сказал бы Глеб…

Из Старой Варваровки я вышел с рассветом.

Грудастая баба напоила меня молоком (не подумайте дурного: из кувшина). Свежий воздух и красоты природы настроили меня на самый бесшабашный лад. Ноги были приведены в относительный порядок, и китайские улы не слишком проявляли свои национальные особенности.

Шел я долго. На начерченном Виктором плане значилось, что я встречу заставу. Я наивно полагал, что на обязанностях заставы лежит встречать всех проходящих. Позднее я убедился, что нужно обладать исключительными способностями, чтобы разыскивать здешние заставы.

Повторяю, шел долго – верст восемь.

Внезапно дорогу пересекает река.

Решив, что это первая из 46 переправ, я храбро влезаю в воду, мокну по пояс и направляюсь дальше, орошая дорогу обильными потоками воды. Несмотря на прелесть новизны, нахожу, что ощущение отвратительное.

По дороге встречаю корейцев.

– Эта дорога идет в Кленовку?

Утвердительно кивают головами.

– Далеко до заставы?

К моему ужасу, объясняют, что заставы здесь нет, а дальше будет русская деревня – Виноградовка.

Волосы заерзали у меня на голове.

– Так это дорога на Сучан?!

Радостные кивки головами.

Я разражаюсь проклятиями.

– Клинока – туда ходи!

Опять лезу в реку, решая, что у меня будет 48 переправ.

Снова встречаю фанзу. На циновке лежит кореец и курит.

– Где дорога на Кленовку?

– Я снай! – улыбается кореец.

– Эта дорога на Кленовку?

Улыбка еще шире.

– Я снай!

– Да черт возьми! Кленовка – куда ходи?

Очевидно, он понял.

– Клинока – туда ходи!

Коричневая рука описывает в воздухе полукруг в 90 градусов.

Чувствуя, что мои симпатии к азиатам подвергаются слишком сильным испытаниям, я повертываюсь и иду наугад обратно.

Что мне делать? Солнце уже высоко, прогулка в 16 верст порядком утомила меня, а впереди еще 35 верст по тайге!

Наконец встречаю русского парня. Оказывается, заставу я прошел давным-давно.

– Ты один идешь?

– Один. А что?

– А не боишься – тигра задавит?

Я внушительно кашляю и принимаю величественную позу, насколько это возможно при моем ободранном, мокром костюме…

Тайга произвела на меня самое сильное впечатление. Карабкаюсь по горам, мокну в реках, балансирую на бревнах.

Темнеет. Дохожу до разрушенной печки и решаю, что volens nolens, а мне придется ночевать в тайге.

На недостаток стиля я не мог пожаловаться. Но мокрые брюки и пустой желудок самым категорическим образом протестуют против прелестей такого первобытного ночлега.

Но делать нечего. Вокруг окончательно темно. Я дохожу до переправы, развожу костер, обсыхаю и закуриваю.

Маленькое развлечение: убиваю змею.

Я сидел у костра и дремал. Внезапно вздрагиваю и оглядываюсь. В кустах, саженях в пяти от меня подозрительный шорох.

Сижу и слушаю. Шорох повторяется в правой стороне, ближе.

– Что за черт? Неужели тигры?

Я ничего не имел бы против встретить тигра днем. Но в темноте, когда ничего не видно, встреча с тигром не обещала ничего хорошего.

Определенно кто-то ходит вокруг. Вспомнив рассказы Виктора о пугливости тигров, я бросаю камень по направлению звуков и ору что-то страшное во всю силу своих легких.

Несколько минут тихо.

И вдруг…

Самое настоящее рычание!

Правда, довольно тихое. Шорох удаляется, и все стихает.

Несмотря на стиль, эта сцена наводит меня на неутешительные размышления. Стоит мне задремать, костер погаснет, и тигры меня слопают, как бутерброд.

А спать страшно хочется!

Первое время принимаю все предосторожности. Идя за хворостом, держу винтовку наготове, оглядываюсь, опасаясь наступить на какого-нибудь полосатого хищника. Потом снова начинаю дремать.

Опять! На этот раз шорох ближе, прямо напротив меня. Слышно, как ломаются сухие ветки, шуршат листья; несколько минут тихо, а потом опять.

Я решил ретироваться на дерево. Если тигр, думал я, попробует прыгнуть, то ему помешают ветки, если полезет на дерево, то при свете костра я без труда застрелю его.

На дереве я сидел с полчаса. Сомнений не оставалось – это тигр. Я ясно слышал по временам его мягкие шаги вокруг. Наконец я не выдержал. Положив винтовку на ветку, я прицелился по направлению звуков и выстрелил.

Сначала я ничего не слышал. Спустя минуту я услышал шум, но уже далеко, саженях в тридцати. Я подождал, слез с дерева и просидел до рассвета у костра.

В Кленовку я пришел часов в 10 утра.

Остановился у какой-то добродушной старушки. Пообедав, я разулся и завалился спать.

Часов через пять я почувствовал, что она меня расталкивает.

Дело в том, что отряд Топоркова ушел из деревни и у жителей сложилось единодушное мнение, что в деревню войдут каппелевцы.

– Ты, хлопчик, пийдешь до заимок, – уговаривала меня хозяйка. – Там и ночуй.

– Почтеннейшая, – убеждал я ее, – это плод вашего расстроенного воображения. Каппелевцы не могут прийти в деревню.

Из долгого опыта я вывел заключение, что лучше всего можно переспорить крестьян, говоря непонятным языком.

– Почему не придут?

– Потому что для оккупации деревни нужна соответствующая дислокация частей противника.

Но на упрямую старуху ничего не действовало.

– Самы ж партизаны баяли, что придут белые. Дывысь: с сопцы застава ушла.

Дыму на сопке, где у костра сидела застава, действительно не было.

Между тем старуха энергично принялась выживать меня из хаты. Видя, что мне так или иначе, а придется выселяться, я решил шантажировать старицу своим положением:

– Уйти, конечно, можно, но на дорогу надо, во-первых, хлеба, – начал я.

Старуха поняла мой ход.

– Прошлый раз як каппели наскочили… – с видом задумчивости проговорила она.

– Да и пожрать на дорогу малость надо, – продолжал я, не обращая ни малейшего внимания на ее ухищрения.

– …так двоих хлопцив и забили…

Старуха долго еще устрашала меня каппелевскими зверствами, но я разлегся с самым категорическим видом на лавке. В конечном счете она накормила меня и дала хлеба.

Я едва мог стоять на ногах, до того они распухли. Несмотря на это, я прошел еще 15 верст до заимки. На заимке меня встретили очень радушно, накормили и уложили спать.

На другое утро я снова шел по тайге до Ново-Хотуничей. По дороге встретил трех владивостокских рабочих, убежавших от мобилизации Дитерикса.

Погода стояла все время великолепная. Я в изобилии находил кедровые шишки.

Из Ново-Хотуничей на следующее утро пошел опять по тайге на Кондратеевку. Это 45 верст.

Ночевал на корейских фанзах. Мой хозяин, курчавый как негр, что очень редко среди корейцев, любезно привел меня в фанзу, угостил табаком и семечками и удалился.

Корейская фанза состоит из трех комнат. Первая, самая большая, является кухней и помещением для младших членов семьи. Печка находится на уровне с полом ("кан"), труба идет под всей фанзой и выходит не на крышу, а рядом с фанзой. Это большое выдолбленное дерево, обычно выше фанзы.

Вторая комната – спальня. Там я не был. И третья, выстланная циновками, – приемная, гостиная и кабинет хозяина. Обстановка ее заключается в жаровне, служащей зажигалкой, пепельницей и плевательницей, и в нескольких деревянных полукруглых чурбачках, заменяющих подушки. У этой комнаты отдельный ход на улицу – решетчатая дверь, заклеенная бумагой. Интересно, что зимой они живут с этими плохо затворяющимися дверями, не меняя их и не обивая войлоком.

Я лёг и закурил. На дворе стоял такой визг, как будто бы где-то неподалеку шайка бандитов вырезала многочисленное семейство. Это корейцы возили снопы на своих повозках, запряженных быками. Быкам вставляется в ноздри кольцо и надевают намордник. Возница сидит не в повозке, а на быке.

Когда стемнело, меня позвали ужинать. Главе семейства подали отдельно, в его "кабинет", ужин на маленьком круглом столике.

Я уселся, как и все прочие, на пол, вооружился двумя палочками и корейской ложкой с ручкой длиной в фут и почти плоской.

Начались… ужасы корейской кухни.

Каша из чумизы, картофель без соли, какой-то едкий соус или суп, длинные шкурки не то огурцов, не то картофеля и еще целый ряд медных чашек с совершенно загадочным содержимым. Едят все это сразу.

Утром я пришел в Кондратеевку, никого там не нашел.

Я сделал 180 верст.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю