355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Панов » Мамки » Текст книги (страница 1)
Мамки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:50

Текст книги "Мамки"


Автор книги: Виктор Панов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Панов Виктор
Мамки

ВИКТОР ПАНОВ

МАМКИ

Дети умирали от поражения головного и спинного мозга. И у Филиппа были признаки этого заболевания. Врач сделала поясничный прокол. Спинномозговая жидкость с желтовато-красным оттенком заполнила шприц. Лабораторное исследование показало в осадке высокое содержание белка.

Смерть от менингита наступала обычно через двадцать – двадцать пять дней с начала заболевания, и матери, приводимые к нам конвоиром для кормления их младенцев, вспоминали эти тяжелые дни – высокая температура, рвота, параличи, судороги.

Обеспокоенная родительница говорила врачу Наталье Максимовне:

– Сперва на щеках появился пузырьковый лишай. На него и внимания-то не обратили, но вдруг у Филиппа – жар, теряет сознание... Сегодня шестой день.

– Не считайте, – ответила Наталья Максимовна, – многие дети одолевают эту болезнь, хотя она и опасная. Малый упитан.

Я готовил очередной список на женщин, дети которых лежали в больнице, и позвал в дежурку мать Филиппа.

– Не Лиза, – едва слышно ответила она, наклоняясь ко мне, – бабы Лизой окрестили, а я Луиза, и не Кремнева, не Кремчук, а Кремер. Прошу называть Лизой.

Как и другим малышам, грудному сыну Луизы через каждые четыре часа по графику шприцем вливались лекарства.

Всех детей жаль, ко всем я был одинаково внимателен, и все-таки этот мальчик сразу запомнился. И при высокой температуре он в кроватке улыбался, тянул ко мне растопыренные пальчики. Носик пряменький, голубые глазки. Редко плакал. Может быть, еще и потому приглядывался я к мальчугану, что ждала его горькая судьба: как только исполнится ему три года, навсегда разлучат с мамой. Она мне сказала:

– Его запрячут в детдом для детей врагов народа, а меня из сельхоза отправят в лагерь со строгим режимом. Навечно расставайся со своим дитем. Разрешили бы трехлетних отдавать ближайшим родственникам, хотя бы и в ссылку. Спит получше теперь, если верить няне, снизилась температура. Гремит игрушкой. – Мать улыбнулась. – Двадцать два дня...

– Вашему хлопцу жить до девяноста лет.

– Зачем нам столько? Печали много. – Прижимала руки малютки к своему лицу. – Нам хоть прибавили бы здесь полчаса на свидания.

Держался настойчивый слух: эпидемия менингита закончится в конце весны. А скоро ли – конец весны? Снег лежал долго, как будто назло, однако теплый дождь его быстро уничтожил. За колючей проволокой серая ворона строила гнездо на голом дереве, роняя ветви; на красной вербе появились барашки; бабочки пролетали у нашего крыльца. Потянуло холодком, значит, где-то вскрылась речка или подтаивал лед на озере. Весна была на исходе, а смертельная детская болезнь не утихала.

Нетерпеливая белесая ворчунья, мать смуглого таджика с тонкими ножками, в любую минуту из-за пустяка с кем угодно готовая ругаться, повторяла:

– Мой поправлялся, когда первые бабочки летали. Стало ему хуже, когда зацвела мать-и-мачеха. Исколоты иголками руки и ноги, температура не падает, а уж в тельце сил нет.

– Не хорони раньше времени, – успокаивала белесую няня Шура.

– Тебе передачи носят, а дальним каково? Каждую убаюкиваешь...

Я как-то в разговоре с няней удивился: белесая из вологодских, а родила от таджика. Няня рукой махнула: у той ранее был ребенок от чуваша. Блудливой бабенке где-то на пересылке удалась мимолетная встреча с азиатом, после которой при "легкой", бытовой, статье она рассчитывала досрочно освободиться как будущая мать, но замедлилась перевозка беременной из одного лагеря в другой, запоздала врачебная комиссия. Недоноском родился смугленький и сразу начал прихварывать. А у матери грудного молока не хватало. Луиза подкармливала его, а ворчунья злилась:

– Другим больше даешь, а моему пустые титьки...

Няня Шура мне рассказала:

– Вместе с вертихвосткой на сельхозе были. Она не столько работала, сколько в горячей золе пекла картошку. Оцепление общее, конвой где-то за лесочком, да и не его дело следить за тем, кто как работает, это бригадирский досмотр. Бросалась на меня там: живешь на передачах! На Лизавету: во всем виноваты фашисты! А Лизавета своим молоком и здесь кормит ее младенца. Там за чужие спины пряталась, и тут в мастерской плохая работница.

Умер маленький таджик. Черненький, кожа да кости. Мать как слепая бросилась на Луизу:

– Сперва твой должен бы сдохнуть! Чё прячешь глаза? Стерва! Подстилка гитлеровская.

Няня Шура кинулась на белесую:

– Как тебе не стыдно? Лиза твоему ребенку грудь давала. И нам жаль малыша.

Обезумевшая женщина и меня обозвала фашистом. Я промолчал.

Потерять ребенка – это еще и потерять право на досрочное освобождение. Через неделю врачебная комиссия сактировала трех матерей, осужденных по бытовым статьям. Только неделю пожить бы исхудалому малютке!

Я работал в центральной больнице, куда отправляли тяжелобольных детей из сельхозколонии, с бесконечной дороги на Дальний Восток, чтобы сделать им лабораторные исследования, рентген. Дети-менингитчики занимали у нас маленький домик близко от колючей проволоки. Тихо, зелено. Высокая трава, как и всюду в зоне, запрещалась, но низкая, нетоптанная, окружала маленький домик, недаром край обширного двора в шутку назывался "дачным".

Жили да и работали матери больных детей рядом – в обширном бараке они чинили одежду, мешки, что-то шили, с нетерпением ожидая, когда им четырежды в день разрешат явиться под конвоем повидать своих малюток, покормить их грудью.

Встречал мамок обычно я: еще в коридорчике просил их надевать наши тапочки, не вносить узелки, мыть руки, а они наперебой спрашивали, как дети ели, спали, какая у них температура, дается ли сполна детское питание, привозимое с городской кухни. Луиза Кремер появлялась в своих тапочках, в чистом синеватом халате, повязанная белой косынкой; кормила грудью Филиппа и еще двоих.

В палате мамки пытались хозяйничать – передвигали кроватки, чтоб не дуло из окошка на их ребенка или чтобы не было ему душно. Ссорились, толкали друг друга, выкрикивали слова, недопустимые в печати, ведь большинство из них были в прошлом воровки, проститутки, наркоманки, блатные разных мастей.

– Отодвинь кроватку! Мой щенок, что ли? Стерва ты беззубая! Мой от законного, а твой выблядок!

– Сроду законного у тебя не было! Хайло заткни. Грязнуха!

– Был законный! Век мне свободы не видать, если его не было. Фершал, останови ее, суку.

– Сама ты сука! Не размахивай лапами! Чучело!

Я просил женщин утихомириться, успокаивал их, шутил. Они, горластые, постепенно затихали около своих детей. Конечно, недовольны были тем, что дежурняк уводил их из нашего домика в строго установленное время.

– Не задерживаться! – командовал он. – Живее, живее! Не спорить. Стройся!

Утром, в девять, появлялась вольнонаемный врач Наталья Максимовна, брала из рук няни выглаженный халат и усаживалась на свое место, с виду спокойная. Я подносил ей на стол ребенка, она выслушивала его легкие, сердце, заглядывала в рот, писала в истории болезни. Затем я делал уколы вводил чуть подогретую глюкозу. На руках венки с трудом нащупывались, легче было попадать в них иголкой на висках, когда малыш плакал и они вздувались.

При враче мамки не ссорились, не кричали на молчаливую няню, но и перед врачом старались показать, что они всегда сумеют постоять за своего ребенка; вникали в каждое слово, сказанное доктором.

Наталья Максимовна подбадривала их:

– Аптека наша лекарствами богаче городской, молочную смесь подвозят хорошую, консультации под руками, заботимся об освобождении вас. Тишина, воздух чистый, делается все возможное...

Врач рано заканчивала прием и уезжала домой, а мне приходилось оставаться с детьми, даже поздно вечером из большой зоны приходить к ним делать вливания, уколы, давать порошки, чтобы не нарушить график.

Днем Луиза, выкраивая время, помогала няне Шуре подмывать сенки, пол у кроваток, особенно в дождливые дни, когда на половицах оставалась грязь. У Луизы была постоянная потребность добиваться порядка, чистоты: то советовала немного переставить кроватки, то снять с окон занавески, постирать их, то у крыльца домика, под окошками, бралась за метлу. Призналась мне:

– Глаза мои не глядели бы на беспорядок. Такая уродилась.

Присели мы на крыльцо. Дежурняк немного запаздывал. Вспомнили жизнь в других лагерях. Возник задушевный разговор под ласковым солнцем.

Птички подлетали к крыльцу, разыскивая корм, садились на гладкую полоску черного предзонника, тянувшегося вдоль колючей проволоки, отделявшей нас от "вольных" жителей.

– Быть бы мне птичкой, а сыну орленком. – Луиза рассмеялась.

– Я тоже иногда завидую птицам. Извините за любопытство, где отец Филиппа?

– Остановились у нас немецкие солдаты... – Поднялась со ступенек. Охранник подходит. Завтра поговорим.

Через день, покормив детей грудью, Луиза на тех же ступеньках крыльца поведала мне:

– Думала-думала и все-таки решила пооткровенничать с вами. Семья наша – русские немцы. Далекий предок из Германии вывез на юг России большую ораву свою к вольготной жизни на черноземах. Жили, как говорится, не тужили. Ну, были неприятности в Первую мировую, а тут и Вторая нагрянула... Тяжкие дни. Утром вой моторов, треск мотоциклов. Стрельба. Крики. Папа был член партии, успел спрятаться, убежать к своим, а мы с мамой и маленькой сестрой остались дома... – Она смахнула мусор с шероховатой ступеньки.

– Сами сшили? – Я кивнул на добротные тапочки.

– Да. Научилась. Здесь многому научишься. Портниха. Доярка. Телятница. Полушубки пороли, и я из выброшенных овчинок смастерила меховую безрукавку – подготовка к морозам на Колыме... Как встретились? На пороге – офицер. Он показывает на свое горло – просит воды. Я отвечаю по-немецки – была учительницей немецкого языка в школе. И мама, она же немка! Боже мой! Он улыбается. Мягко поправил мамино произношение. Завязывается знакомство. А что делать? Расхваливал щи с кислой капустой. Немцы задержались у нас... Книжка со стихами при офицере. Скорее всего, он и сам писал стихи. Я, к стыду своему, современных немецких поэтов не знала, а он не знал наших. Ну, что еще? Обо всем не расскажешь. Простудился под холодным душем. Мама лечила его. Привыкаешь и к плохому человеку, а этого нельзя похаять. Любовь не знает границ, не подчиняется законам. Не будем вдаваться в подробности. – Дрогнули ее ресницы. – Если сын родится, велел назвать Филипп фон Цезен, был такой поэт где-то в семнадцатом веке, боролся за чистоту языка, писал романы, и отец моего сыночка тоже Цезен и тоже с особой любовью к родному слову. Трудно расставались. Защемил мое сердце...

– Случай нередкий, – я задержал взгляд на притихшей Луизе, – но скоро и просто как-то...

– Он жил у нас три недели, занимался в комендатуре. В тех условиях это немалый срок. Язык! Стихи. Если я его не найду... Жутко подумать. Донос! Ребенок начал шевелиться во мне, когда орал следователь на допросах. Суд? Какой там суд. За что судить? Особое совещание дало десятку. Вывезли на сельхоз, там родила. Многих матерей домой отпускали с детьми, если статья легкая. Встречала в лагере женщин – от врагов родили. А в Германии попозже немки рожали от русских.

– Он оставил вам свой адрес?

– Оставлял, но при обыске забрали его. Бумажка. На сельхозе мой Филипп заболевает – короткая, обычная история. Я уж вам только. Между нами.

– Не беспокойтесь.

Поправлялся маленький Филипп фон Цезен, сидел в кроватке. Редко, но брал я его на руки.

Как-то, оставшись вдвоем с Луизой, я спросил, хочется ли ей уехать на сельхоз.

– Не очень. Да и Филипп не окреп еще. Переезд, передряги.

Я задержал выписку мальчика.

Луиза, влажной тряпкой стирая пыль в процедурной с бутылочек, осиливала легко надписи по-латыни.

– Охота читать, а возможности нет. Я любила свой предмет в школе.

Осень подходила. Улетали птицы, побуждая мою тоску о воле. Луиза призналась:

– И я сильно печалюсь во время отлета.

– Как там в портняжной мастерской у вас?

– Шьем, порем. Начали готовить ватные брюки, телогрейки. Вологодская, у которой умер малыш, ходит на кухню с бачками и где-то сумела подцепить мужика... Освободится скоро как будущая мамка. Напевает.

Матери под детские матрасы подстилали ворованные кофточки, юбки, мешки. Наталья Максимовна заметила это и велела немедленно выкинуть.

– Выбрасывайте на улицу! Гнездо заразы! Перестали бороться за чистоту, за порядок. В грязной обуви врываются в палату. Скоро здесь устроят конюшню! Скажу начальству, и за барахлом пришлют охранника. – Хлопнула дверью.

Няня Шура сказала мне:

– Сегодня она что-то не в духах. Ей тоже несладко живется. Мужа убили, похоронка была. Мальчику второй год. Доктор, а к ворожейке ходила в наш дом – живым показывался. Семья большая, бедновато живут. Она с нашей улицы. Может, знает меня, да признаться не хочет.

Мы с няней выкидывали из-под матрасов тряпье за порог. Пришел охранник, сложил вещи в большой мешок и унес за вахту.

Разозленные женщины ворвались в больницу.

– Фершал, зачем роешься в чужом добре? Выброшены юбки, кофты. Не за свое дело взялся! А Шурке космы выдерем. Загнездилась тут... Наши деньги взяты.

– Нам доктор велела. Приказ! – ответила няня. – Явился охранник с вахты и все забрал. А деньги он отдаст.

– А он не имел права входить в палату. Растревожили детей! Дунька, ударь ее по харе!

Шура ладонями успела прикрыть лицо.

– Бейте фершала. Он в постелях деньги искал! Где мои сто рублей?

– А мои двести из матраса взяли. Фершал ворует. Давно заметили. Тут не бывает обысков... Он шарит. Наел ряшку. Его место на тачке, в лесу!

Толкали меня в грудь, тянулись к горлу. Я отмахивался, хватал их за руки, отталкивал от себя.

Луиза помогала мне отбиваться; вцепились в ее волосы.

– Спала с фашистами. Потаскуха...

– Я не была потаскухой. Озверели! Ни в чем не виноват фельдшер! Ему велено очистить постели. И доктор ко всем внимательна... Не тянись к моему лицу. Зараза!

Били няню за плохой присмотр за детьми, за сожительство будто бы со мной. Она схватила из процедурной резиновый прут и начала стегать всех, как стегают кнутом.

С меня сорвали халат. Я смывал с лица кровь. Вдруг шум и крики сменились тишиной – в палате умер младенец. Мать прижимала к себе мертвенького.

– Господи, Господи, – повторяла она, – за что ты наказал меня?

Это была тихая женщина, мастерица шить одежду. Посадили ее, беременную, за какие-то провинности в колхозе. Ждала досрочное освобождение с ребенком. И вот малыш умер. Думала, спит младенец, а он уже остывал. Убитая горем, она спрашивала меня:

– Как же так? Ты где был? Вовремя укол сделал бы. Ты виноват!

Она из домика вышла с мертвецом на руках и кинулась к границе лагеря, к черному предзоннику. С вышки раздался выстрел. Мать хваталась за колючую проволоку. Еще выстрел. Луиза бросилась в предзонник и оттянула от колючек потерявшую рассудок.

– Убьют тебя! – кричала Луиза.

Она отняла мертвенького у матери и вытолкала ее из предзонника, возвращаясь к нам. Шура потянула несчастную к домику. Конвоир участливо посмотрел на меня, покачал головой и скомандовал мамкам:

– Построиться! Разговорчики отставить! Кому я сказал? Взять ее под руку. Мертвого здесь оставить!

Я кое-как закончил рабочий день и явился в мужскую зону к своей постели, но не успел укрыться от любопытных. Что случилось? В бинтах лицо, шея, руки? Жалели меня, смеялись, шутили, советовали идти уборные чистить по старой привычке. "Липовый придурок! От бабенок не мог отбиться!" Грозный бригадир сказал, что он в бараний рог согнул бы шалашовок, они бы тихими стали. Ну, а посадят меня в штрафной изолятор или не посадят? А за что? А если свидетельницы найдутся: ударил кого-то из баб фельдшер. Не миновать карцера, общих работ. Вмешается оперуполномоченный, и запросто срок добавят...

– Да бросьте вы! – не согласился дневальный. – На общие пошлют – как пить дать, но срок не добавят. С бабами прощайся, в тачку запрягут.

Спал я тревожно. Не хотелось утром являться в детскую больницу, но дневальный советовал идти. Да и вызвали.

Наталья Максимовна встретила дружеской улыбкой.

– Не горюйте. Я уже говорила с главным врачом. Придет начальство разберемся. Сменю вам повязку. – Мягкие женские руки прикасались к моему лицу, наматывая бинт.

Луиза внесла мальчика в процедурную, положила на маленькие весы посередине стола. Малыш немножко затемпературил.

– Бывает. – Наталья Максимовна скуповато улыбнулась Луизе, послушала дыхание малютки. – В легких чисто.

Луиза, чувствуя себя виноватой, сказала:

– Передвинули кроватку поближе к окну, к свежему воздуху, сквозняка там нет, но еле заметно – прохлада.

Приехала начальница из лагерного управления по здравоохранению. В гимнастерке, в офицерских сапогах. Прошла в процедурную к Наталье Максимовне. Вскоре туда вызвали меня, няню Шуру и притихших мамок. Начальница выслушала жалобы матерей и сердито сказала:

– Фельдшер останется работать. – Оглянулась на меня. – Просится от вас, но пока заменить его некем. У Натальи Максимовны день короткий, а фельдшеру приходится задерживаться. Здесь он добросовестно выполняет свои обязанности. А тех, которые затеяли драку, придется успокоить в карцере. Порядок нужен.

Установилась гнетущая тишина. Мамки переглядывались; рыжеволосая крикнула:

– Мы тоже люди! Одна сидит за измену родине, а другая за два кило пшеничной муки. Ее ребенка фершал на руках носит, а на моего и косо не смотрит. Моему лекарство не то дает! Деньги украл. Жрет детское.

– Неправда! – ответила Шура. – Что доктором прописано, то и дает он. Деньги нашли под матрасами, отдали дежурному. В бараках бывают обыски, а у нас – нет, вы и прячете здесь деньги в постелях. Давно известно. Не ври. Фершал не пьет молочную смесь с городской кухни. Не придумывай!

– Ну хватит, хватит. – Начальница поднялась с табуретки. – Под матрасами прятать ничего не полагается. Слышали? До свидания.

– Отзвонил пономарь – и с колокольни долой, – сказала ей вслед рыжеволосая. – Прогулялась к нам по свежему воздуху. – Повернулась к окну. – А вон и дежурняк торопится за нашей гвардией.

Меня давила тоска, тревога. Уходить в бригаду, сказать правду, не хотелось, да и надо бы дождаться выздоровления малюток, привык я к ним, многих брал на руки – погулять. Но мысленно вспоминались крики разъяренных мамок, руки, тянувшиеся к моему лицу...

У Филиппа опять высокая температура. Мальчик дышал тяжело, раздувая ноздри. Я и к полуночи приходил делать ему уколы, чтобы строго соблюдать график.

Луиза едва сдерживала слезы.

– Боюсь я вашего пенициллина, лекарство новое, – сомневалась она.

Трое скандалисток, затеявших драку, отбывали пятидневное наказание в карцере. Дежурный приводил их к нам покормить детей; у одной молока была самая малость, и Луиза ее ребенку давала свою грудь.

– Поправится, – говорила она притихшей мамке. – Не злись. Тоже голубоглазый. А моему не легче, кризис пережил бы. Не высасывает и половины моего молока. Сегодня хоть припал к груди, а вчера и не потянулся. Сердце то часто бьется, то совсем затихает...

Через два дня Луиза пришла ко мне в процедурную и тихо сказала:

– Улыбнулся мой Филипп фон Цезен. Высосал молоко. Заснул. Попросили бы доктора отменить новое лекарство или дозы пенициллина поубавить. Боюсь отравы.

– Оно проверено. Подымется парень.

Минутами позже я спросил: разве не могла Луиза уехать в Германию? К родным офицера, там бы и родила мальчика.

Заупрямилась ее мама. Да и наши войска вернулись внезапно в село. Цезен торопил Луизу уходить, но в хате оставались мама и сестра. На улице перестрелка. Дождь. Лучше не вспоминать... Успел он выбежать в сенцы, в сад под яблони, а на пороге был уже русский с автоматом. Она видела в тот день в селе всех убитых немцев. Цезен мог уйти раненый. Попасть бы ей на работы в Германию! Сперва не верилось в жестокость тех и других. Она не считала себя в чем-то виноватой. Ну родила от немца. Ну и что? Могла на допросе сослаться, что отец ребенка из русских – поди докажи! Родился парень – и слава Богу. Но чей-то донос...

Филиппу отменили уколы, оставив редкие вливания глюкозы небольшими порциями, что я с удовольствием и делал. Малый размахивал игрушками, цеплялся за мои руки.

Луиза взяла у меня сына.

– Думаю, снова на сельхозе поставят меня в доярки или в телятницы. Она помолчала. – Раздобыть бы книжку стихов на немецком. Филиппа учить бы немецкому. Исполнится три года – отнимут хлопца... – Она пожалела, что на его теле нет родимого пятнышка – разыскала бы сынка по родинке на воле.

Увезли Луизу на тот же сельхоз, где она была ранее. По рассказам вольняшек, она снова доила коров, и, конечно, удавалось ей тайно понемножку поить коровьим молоком своего Филиппа.

Со стола из дежурки я унес очередного ребенка в палату, уложил в постель, недовольный тем, что няня отлучилась куда-то.

Наталья Максимовна заполняла историю болезни, поскрипывая пером. Мы были в комнате одни. Врач давно мне нравилась как женщина, но я знал, что за связь с зеком могли ее уволить или по какой-то статье осудить на три года.

Вдруг Наталья Максимовна встала, не дописав, подошла ко мне и сама нежно склонила к себе мою голову, поцеловала меня...

Вскоре утром, перед разводом на работу, в барак явился нарядчик и велел мне вместе с двумя зеками, в чем-то провинившимися, идти на сопку могилы выдалбливать.

– Ошибка! – ответил я. – Фамилия перепутана.

Нарядчик повторил свое требование, а дневальный сказал:

– Путался с бабами, погорел, а прикидываешься дурачком.

Мрачная сопка с грубым низким кустарником. Стужа, ветер с моря, низкие облака, мокрый снег. Лопаты да и кирка скоро тупились о каменистый грунт, высекая искры. Даже конвоиру, сытому, в добротной шинели, тяжко было торчать здесь, а про нас и говорить не приходится.

Уставал, хотелось вернуться к детям.

Со временем меня снова взяли в большой корпус больницы дежурить по сменам, когда там была крайняя нужда в медицинских сестрах.

Редко видел я Наталью Максимовну и всегда при народе – словечком не перекинешься, но как-то встретились в безлюдном проходе между корпусами. Она сказала:

– Оправдалась я и вас оправдала... Няня Шура освободилась. – Поправила платок. – Закончился менингит, нет смертей... Вам сколько до конца срока?

– Много еще дюжить, как скрипучему дереву на ветру...

Поспешили расстаться, чтобы кто не заметил нас. Надо было бы спросить, нет ли известий о ее муже. Народ искал без вести пропавших на фронте, угнанных в Германию, спрятанных в тюрьмы, в лагеря, высланных на окраины отечества. Где-то мог затеряться и муж Натальи Максимовны.

Я вспомнил, как мы, зеки, работали на одной из станций Западной Сибири и видели в тупиках десятки скотских вагонов, заполненных людьми. Уходил один состав, его место занимал другой на запасном пути. Тут же, на местном кладбище, и хоронили несчастных немцев, крымских татар, ингушей, чеченцев, не вынесших тяжелую дорогу...

О жизни в стране мы знали из писем родственников – ведь не всегда контролеры вымарывали недопустимый для нас текст; знали из рассказов только что осужденных. Наконец, многое читали в газетах, как говорится, между строк; оттого и встреча моя с волей в конце срока, давно желанная, не была переселением в царство без печалей. "Вольным" намаялся тоже.

Прошли годы. Я был оправдан "за отсутствием состава преступления", восстановлен в Союзе писателей.

Однажды, вернувшись из командировки, отстукивал на машинке очерк. Телефонный звонок.

– Вы ошиблись, – ответил я в трубку. – Что? Да. Какая Луиза?

Сел к машинке. Снова звонок.

– Луиза Кремер? Дети? Как же не помнить! Вы – откуда?

Она звонила мне из отдела кадров Союза писателей. Нахлынуло прошлое. Больница, врач Наталья Максимовна, няня Шура, горластые мамки, конвой и больные младенцы...

В прихожей Луиза заменила ботинки тапочками, вынутыми из своей сумки, и следом за мной прошла на кухню.

– Чайку попьем, – сказал я, – там этого удовольствия не бывало.

– Сперва не хотели давать ваш телефон, а потом все-таки уговорила.

Она села за стол лицом к окну. Заметна седина в густой шапке волос. Исхудалые щеки. Два металлических зуба. Глаза грустные.

Помешивая сахар ложечкой в стакане с крепкой заваркой, Луиза, не торопясь, рассказывала о том, как освободилась и ей в захудалом городишке не давали паспорт. Живи в деревне. А как жить? В лагере утром получишь хлеб, три раза в день горячее. Постель. Последний год была медицинской сестрой при враче. Даже и в режимном женском лагере терпимо жилось, а освободилась...

– Коров пасла. Едва доверили.

Мне припомнился маленький Филипп фон Цезен, однако сразу не решался заговорить о нем.

– Приезжаю в село на родную улицу, – вспоминала она. – Домик наш занят. У соседей отцовское письмо. Разыскивает маму, детей. Я – самолетом к отцу. Его из армии отправили в трудовой лагерь, из лагеря – на поселение в Сибирь. Богатый колхоз. Отец восстановлен в партии, начальство в деревне. Не женился, но и нельзя назвать холостым. Домик. Сад, огород. Хозяйка вежливая, бухгалтер. Немка из высланных. Отдохнула бы я там на отличном питании, да что-то не пожилось. А маму и сестру я нашла просто. Попадает на глаза моей сестре статья в "Комсомольской правде" – похвалили за высокие урожаи Якова Кремера. Не отец ли? На письмо фатер телеграммой откликнулся. Он – Алтай, а мама – Омская область. Привез маме денег, продуктов мешок. Как они там неделю прожили – не знаю. Только не позвал отец маму в свой колхоз.

– Ну а Филипп? – спросил я наконец.

– С Филиппом я расставалась тяжко. К трем годам окреп на сельхозе. Куда его девать, если мать отбывает срок за измену родине? Он был единственной радостью моей. – Луиза нахмурилась, платком коснулась глаз. Нашлись два Филиппа в детских домах. Черноглазые! Я бы своего светло-голубые глаза – из сотни узнала. Ему пошел четырнадцатый. Лагерные детские дома – тайна, а в обычных документы слабо хранят. Продолжаю разыскивать, приехала справки раздобыть.

– А отец его?

– Писала и в Берлин, и в Лейпциг, это теперь Демократическая Республика... Или в другой стране он, или, как у нас говорится, пропал без вести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю