355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Попов » Степняки » Текст книги (страница 2)
Степняки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:20

Текст книги "Степняки"


Автор книги: Виктор Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Точно. На четверке двигатель стоит дальше от бункера и охлаждение у него потому лучше. А у "Сибиряка" греется движок. И еще о чем подумать надо – амортизация. Ну, хорошо, весь комбайн, допустим, не подрессоришь. Но кабину-то одну можно? На гидравлику, допустим, поставить. В крайнем случае, сидение с гидравлическими амортизаторами, – сказал он все это горячо, разом и потом как-то вопросительно посмотрел на меня: – Вы уж, это самое, если путь на завод будет, подскажите конструкторам. У комбайнеров, мол, душу каждую уборочную вытрясает так, что за зиму она только что на старое место станет... И насчет движка тоже, и соломы...

– Так вы бы взяли и сами на завод написали.

Николай Федорович взглянул на меня с великим удивлением и... промолчал. Иссяк, видимо, запал, да и время подходило к семи. Давно бы пора быть на полосе.

На этом ножко и кончить рассказ о рабочей семье Деулнных, по, думается, не будет он полным, если не обращусь я к еще одному отступлению. Поведал мне его директор совхоза Алексей Иванович Булах. При этом назвал его "лирическим". И заголовок даже ему придумал:

СНЕЖНАЯ КУПЕЛЬ

Таким, каким осело у меня в памяти, я и изложу это отступление.

* * *

Что о прошлой уборке говорить. Кто ее провел, с тем она на всю жизнь останется. Хлеба было столько, что на памяти ни у кого такого не было. В общем все это известно. И о том, что хлеб был поздний, и о том, что погодка к концу уборочной в наших краях заладила ой да ну, в общем – все. И все-таки наш совхоз имени Гастелло сумел не только отмолотиться, но и послал передовых комбайнеров помотать соседям. Вера Константиновна Деулина поехала в Подойниковский совхоз. Это рядом с Панкрушихой. От нас сотня километров. Долго она там работала. Недели две, если не больше. И вдруг приходит указание: собрать передовиков уборки и ехать с ними на праздник урожая.

Мы туда-сюда, заняты, мол, наши передовики, помогают другим хозяйствам убирать. С нами и говорить не захотели.

А надо сказать, что мы наших людей в неделю раза два проведовали. Кто-нибудь из руководящих работников обязательно наезжал. И вот, еду я к Вере Константиновне. Время – конец октября. По стеклам газика снег начал постукивать. Сначала редкий, потом зачастил. Сухой, крупный, с пшеничное зерно, пожалуй, будет. Сижу я рядом с шофером, в кабине пригревает, а у меня по телу – холодок. Представляю я, как сейчас комбайнеры на открытых мостиках работают, и – холодок. В контору заезжать не стал, сразу на полосу.

Подъезжаю к комбайну Веры Константиновны, смотрю и не узнаю. Возвышается над мостиком Снегурочка... Да пет, не Снегурочка. Бело у нее там, где складки, в них снег набился, а все остальное – черное. Увидела меня Вера Константиновна, остановила комбайн.

"Не могу, – говорит, – больше. Домолочу загонку и домой тронусь". – "И загонки, – отвечаю, – домолачивать не надо. Глуши комбайн, садись в машину, едем.

Завтра – в Барнаул". Ну, о том, что комбайнера я у них забрал, сказать надо. Заехали в контору. Так и так.

А их парторг говорит: "Человек не наш, держать мы ее не можем. Но только без нее как будем – не знаю.

Уедет она, наши мужики и вовсе скиснут. Они и сейчас-то работают, потому что гордость уйти не позволяет". В общем, разговор тут между нами начался. Праздновали мы без Веры Константиновны. Осталась она.

Вроде бы с одной стороны все просто, а с другой – не просто. До самого конца уборочной там работала.

А когда вернулась, говорит: "Все бы ничего, только ночами холодновато. Ну, холодно не холодно, все равно подобрали". Так вот. Наш, конечно, недогляд. Нужно было хоть самодельную кабину ей поставить. Ну ничего, на ошибках учимся. Учли мы. Теперь у нее и комбайн новенький. С кабиной. А в прошлом году кабины не было. Так вот.

* * *

Вот и все отступление. А может быть, это – не отступление? И, может, его позволительно назвать не "лирическим", а героическим. Без всяких кавычек.

ШТРИХОВОЙ ПОРТРЕТ

Совсем недавно я смотрел фильм. Молодой учитель, приехавший в село, одержим идеей построить интернат. Именно это учреждение он считает всемогущим фактором, который в короткое время, тут же поднимает дисциплину, успеваемость и прочие школьные показатели. Инициатору, собственно, никто не противостоит. Все с ним согласны, помогают всемерно, готовы даже на поступки, ставящие под сомнение букву закона. Что там буква, если на другую чашу богиня правосудия положит интересы детей! Жить бы молодому ратоборцу да радоваться. Но он действует. Подменяет директора школы в хозяйственных вопросах, обходит вниманием районные организации, самолично валит лес, стараясь заразить своим примером двоих бездельников. Короче, исполняет все, кроме своих прямых обязанностей. Он не преподает, не воспитывает. Тем не менее авторитет его неогляден. Когда вдруг по ходатайству мамы (не из личных качеств) Давида-строителя назначают заведовать школой в другом селе, в этом поднимается паника. Но герой всегда герой.

Наш, разумеется, отказывается от назначения, и в колхозе воцаряется чинная благодать.

Я ничего плохого не хочу сказать в адрес молодого человека. Он предприимчив, настойчив, рассудителен.

Посему – авторитетен. Но на протяжении фильма меня не оставляло недоумение: при чем здесь школа? Товарищ явно выбрал себе .не ту дорогу. Он – не плохой организатор, завидный хозяйственник. На этой стезе ему карты в руки. Но педагогика... Какова тут роль педагогики?

И еще думалось: вот как может подвести желание показать авторитетным ради самого понятия – авторитет. Для этого приходится заставлять героя не жить, а совершать поступки. Даже такие, в которые поверить невозможно, ибо когда наш молодой человек, вчерашний горожанин, в одиночку начинает валить лес, это, кроме улыбки, ничего не вызывает. С равным успехом он, по воле сценариста, мог бы без подготовки заняться, допустим, кузнечным делом или портняжным ремеслом.

И припомнился мне в связи с этим другой вариант.

Тихий, неброский, но по-настоящему основательный, ибо идет он от естества, а не от показа. Авторитет, завоеванный всей жизнью человека и утвердивший себя не собственным благовестом, а признанием окружающих.

Нынешней осенью разговорились мы с директором Хабарского мясного совхоза Георгием Тимофеевичем Рясновым. Если коротко тематизировать направление беседы, то шла она в русле "человек и место". Перемыли мы косточки тем "номенклатурным", которые с одинаковой охотой идут руководить и потребсоюзом и баней, управлять совхозным отделением или овощной базой. Абы у какой-никакой, а – власти. В связи с этим я стал рассуждать об авторитете подлинном и дутом.

Георгий Тимофеевич слушал, время от времени кивал, соглашался, но ответил вовсе для меня неожиданно:

– Вот вы говорите об авторитете. А что он такое?

Ведь авторитет не вещь, рукой не пощупаешь. Одним кажется, что Петр Иванович, к примеру, авторитетен, а другие его так охарактеризуют, что только держись.

– Здесь уж мнение большинства. Остальное – субъективизм.

– Так-то оно так, но ведь любое суждение вам субъект излагает. Вот хотя бы обо мне. Разрешил я сегодня этому субъекту взять автомобиль, чтобы комбикорм на двор привезти, он ко мне – всей душой, отказал... подойдите к нему в этот момент, он на меня сорок бочек арестантов накатит. Сорок, да еще одну... Для пущей достоверности.

– Вопрос в том, как отказать.

– Именно. Отказать и разрешить – тоже. Иной разрешает, будто услугу делает, другой отказывает, словно рублем дарит. А вот если человек не властен ни разрешать, ни отказывать, а его, тем не менее, все считают авторитетом?..

– В житейских делах, что ли?

– Ив них – тоже. Кстати, напрасно вы иронизируете. Житейский авторитет, по-моему, самый трудный.

Деловым человеком не каждый сельчанин себя назовет, а что по житейской части он – дока, редко кто сомневается. И уж если селянин в этом качестве кого признает, значит тот и в самом деле заслужил. Но вообщето житейский авторитет без делового немыслим. Знаете, как это в пословице говорится, хорошая слава дома лежит, худая – по дорожке бежит.

В том, что рассуждение это явилось неспроста, сомневаться не приходилось. Ясно же, что стояла за ним определенная личность, и Георгий Тимофеевич готовил подходящую почву. Я об этом спросил прямо. Георгий Тимофеевич кивнул:

– Совершенно верно. Ульяна Ерофеевна Кузнецова. Сейчас она у нас заведует нефтебазой. Я ее давно, еще с Ключевского района знаю. Партийная. Кажется, еще с довоенных лет... Впрочем, в дате, вполне вероятно, ошибаюсь. Только знаю – коммунистка старая. На разных работах се испытывали – полевым бригадиром была, дояркой, животноводом, кассиром в госбанке... и везде – признание. Бывают люди безотказные – куда ни пошли, всюду пойдут. И работать будут. Но только по обязанности, не по душе. У таких людей все от сих до сих размерено. Столько-то совхозной работе, столькото – домашней. При этом все помыслы – о домашней.

Все остальное – вроде нагрузки. У Ульяны Ерофеевны и то и другое–вместе. Нефтебаза. Проще, вроде, и не придумаешь. Заправил автомобиль, сделал о том отметку и сиди себе, жди следующий. А ночью? Это в городе круглосуточно заправка работает, у нас – до вечера только. Так вот Кузнецова, если в том производственная необходимость случится, ночь за полночь встанет и отправит машину в рейс. А во время посевной и уборочной такая необходимость каждую ночь по нескольку раз возникает. А Ульяне Ерофеевне уже пятьдесят пять. На пенсию могла бы идти, да отпускать не хочется. Впрочем, и сама она пока не собирается. Недавно мы одной работнице квартиру дали. И невдомек той, что ходатаем за нее Кузнецова выступала. Вообще, сама у себя она будто на втором плане. Это у нее, по-моему, необходимостью стало. Депутатская закалка.

– Она что у вас, депутат? Какого совета?

– Сельского. Только не у нас. Еще в тридцать седьмом, в первые выборы депутатствовала. У нее, если можно так сказать, авторитет свою биографию имеет.

Впрочем, что это о ней я да я, с ней самой поговорите.

* * *

Крохотный домишко, насквозь пропитанный терпким, въедливым запахом бензина. Глухое, без форточки оконце глядит на ворота, из которых вползают на территорию крутобокие самосвалы и голенастые вездеходы. Конторка нефтебазы.

Сидим. Разговариваем.

Медленно, трудно проходит передо мной жизнь женщины, с которой не хочет расставаться совхозная администрация, да которая и сама не торопится на отдых.

Хотя нуждается в нем, на мой взгляд, в полной мере.

Рассказывая, Ульяна Ерофеевна нет-нет да и проведет по глазам тыльной стороной ладони. Вздохнет тяжело, задумается. В один из таких моментов мне стало неловко и я сказал:

– Может не надо, потом когда-нибудь?

– А у меня и потом так будет. Я ведь не потому плачу, что жизнь тяжелая была, а потому что вспомнить есть что. Кому вспомнить нечего, у того и слез не будет. Нынче мои слезы – вода. От них томительно только, они не горькие. А были горькие. Такие горькие были, не приведи господь. Сейчас у меня покоя больше, чем переживаний. В мои года о ком больше переживают – о детях, конечно. Вот и я. Вы подошли, человек незнакомый, слышу меня спрашивает, я так и осела вся.

Ну, думаю, Володька чего-то набедокурил. В Рубцовске он, в сельхозтехникуме. Боевой у нас Володька.

А Виктор, наоборот, смиреный. Когда он в мединститут поступил, отец ему так и сказал: "Куда тебе, такому смиреному, ты курицу и ту не зарубишь, а то – хирург". За Виктора я не боюсь, а вот Володька... Осела я, а потом сразу отошла – недавно он письмо прислал, пишет: "Папа, ты больной, я знаю. Только за меня ты не беспокойся". Хотя он и боевой, я ему верю.

Я вообще людям верю, а сынам – тем более. Трое их у меня. О двоих я уже сказала, а старший и вовсе на родительских глазах. Агроном на центральном отделении.

Кончил техникум, сейчас заочно сельхозинститут кончает. Ребята у меня все на своей дороге стоят. Так что я и говорю, что у меня покоя больше, чем переживаний.

Обычная вещь. Как только начнет пожилой человек говорить о своих делах, непременно сведет разговор на детей. Это понятно. Ведь не только в том она, жизнь, как сам ее прожил, айв том, что людям оставил. Одни славны бессмертными творениями, другие – потрясающими открытиями, третьи невероятными подвигами.

Но таких – немного. Большинство же увековечивает себя в детях. И большинству совсем не безразлично, каково вековечие. Потому и волнуются, потому о себе – с неохотой. Долго, долго я возвращаю женщину не к вчерашнему и позавчерашнему, а к тому давнему, о чем говорить хотя и тяжело, но отрадно, ибо давнее и есть воспоминания, которые убеждают, что не только в детях продолжает себя Ульяна Ерофеевна. Она сама, ее жизнь пример. Пример своеобычный, вылепленный требованиями грандиозной эпохи. В свое время Александр Безыменский писал: "Мы, голодные, жизнь творили!" Так вот Ульяна Ерофеевна – из творцов. Тех самых, голодных, неуемных, сильных верой своей и своим энтузиазмом.

Мне нередко приходилось слышать фразу: "Всем обязан Советской власти". Одни имели в виду свое благополучие, другие – образование, третьи... в общем, каждый свое имел в виду. А Ульяна Ерофеевна вот что:

"Спасибо государству, я ему жизнью обязана. В НовоПолтаве меня так и звали – "колхозная дочка". Отец у меня пил по-страшкому. В тридцать втором-тридцать третьем годах в нашем Ключевском районе сильная засуха была. Хлеб погорел, картошка только мало-мало уродилась. И та вялая, как вареная. Мы с матерью в колхозе тогда работали. Отец не пускал, так мы самоправно пошли. А отец, хоть не работал, все пропивал, что мы приносили. Сказать неудобно, а я ведь тогда с ручкой ходила. Насобираю, кто чего даст, тем с матерью и жили. А в тридцать четвертом хорошо уродилось. Мать и меня колхоз коровой премировал. Так отец ее со двора согнал. И корову и нас с матерью. Все кричал: "Ничего мне с вашего колхоза не надо". Ушли мы. Так и стала я колхозной дочкой. Сперва на разных работах работала, потом дояркой. Со старанием работала, как могла старалась. Да все тогда старались.

Я даже удивилась, почему меня в сельсовет выбрали, а не кого другого. По-моему, все достойные были.

Колхоз наш назывался имени Краснова. С тридцать четвертого как пошли у нас урожаи, так до сорокового и шли. Мы хорошо на ноги стали. А когда меня депутатом выбрали, пришлось большую работу вести. Днем колхозные дела делаешь, а ночью с единоличниками, которые хлеб не сдают, разговариваешь. А куда разговариваешь, грамотешки-то, господи, четыре класса. Но по тем временам все равно считалось – грамотная. Сами мы тогда пример показывали и по обязательствам сдавали и больше. Тогда я, наверное, и поняла, что значит пример показывать.

Перед самой войной замуж вышла. Переехали в Казахстан. Ушел муж в армию, я думала: хоть бы жив остался. Пусть раненый, пусть какой, только бы живой пришел. Пришел. Но не ко мне. Хотя перед этим письмо написал: жди, скоро дома буду. Я жду. Прибрала все, запасла разного. Месяц нет, другой, а тут – уборочная. Вызвали меня в райком, говорят: "Поедешь уборку организовывать. Уполномоченным". Я было о муже хотела сказать, да и постеснялась. Люди после войны голодуют, им каждый грамм хлеба дорог, а я со своим личным. Дала соседке ключи, наказала, что если без меня муж приедет, чтобы встретила, и уехала.

Ну, она и встретила... Стал он у ней жить. Потом прощения просил, но не могла я ему простить. Плакала, правда, сама с собой, но все равно не простила. Я ведь не сама по себе уехала, люди же тогда как голодовали.

А соседка в столовой работала, она-то уж его подкормила.

– Трудно было с этим помириться?

– Когда несправедливо, всегда понять трудно. Я и так и так соображала, сначала себя поедом ела, а потом подумала: за что? Что я ему плохого сделала? Сейчас я уже в годах, пережила еще много, но все равно считаю, что права была. И что поехала уполномоченным, права, и что не простила, опять права. Он тоже, небось, тогда себя правым считал. Значит, каждый из нас прав. Он по-своему, я по-своему. Просто правота у нас неодинаковая.

* * *

Вотг, собственно, и весь рассказ Ульяны Ерофеевны.

Немного я из него почерпнул. А дальше, сколько ни пытал, вроде закрылся человек: "О чем еще рассказывать? Все обсказала. Может, даже чего и лишнего".

И ушел я не солоно хлебавши. Только лишь с впечатлением, что вот встретился мне еще один человек трудной, но благодарной судьбы, который с ручкой походил, которого колхоз на ноги поставил и который впоследствии (не вследствие ли?) рассудил, что ради того, чтобы люди не голодали, о себе можно на время и позабыть.

Да ведь это так, штрих только. А вот общее уважение, о котором говорил Георгий Тимофеевич, оно-то откуда? Как явилось, на чем держится? Не давала мне эта мысль покоя и потому последующий разговор с шофером Сашей Бовтом и заведующим совхозным гаражом Николаем Антоновичем Воротиловым я отнюдь не считаю случайностью.

Возник разговор, даже и забыл когда, – то ли на ночной ток мы собирались, то ли по какому другому маршруту. Помню только, дело было поздним осенним вечером. Что-то между десятью и одиннадцатью. Перед тем, как отправиться, Николай Антонович озаботился:

– С горючим как?

– Под завязку.

Как правило, далекие колхозные и совхозные нефтебазы работают часов до семи только, и потому я поинтересовался:

– У вас заправка круглосуточно?

– Ерофеевна круглосуточно, а заправка – от и до.

Саша, скажи товарищу.

Оба засмеялись.

– Нет, серьезно.

– Николай Антонович верно говорит. Наша завнефтебазой – человек. Кузнецова Ульяна Ерофеевна. Верите, нет, а во время посевной и уборочной не понять, когда она отдыхает. Бывает, не рассчитаешь с горючим или тебя в рейс неожиданно разбудят, так к ней ночь за полночь. Постучишь легонько, а она вроде бы и не спала. Выходит, уже одетая. Погремит замочком, у нее все цистерны, как собачки, на цепях, заправит, станешь спасибо говорить, она только рукой махнет: "На работе какие счеты. Одно дело делаем. Ты-то вот, небось, тоже не спишь"... Не знаю, как другие, а я после таких слов с каким-то особым настроением от заправки отъезжаю...

Близко лег к первому второй штрих.

И снова мы сидим с Ульяной Ерофеевной в ее крохотной, пропитанной запахом бензина конторке. Только теперь я уже не наобум лазаря пришел. Из разговоров с парторгом совхоза я кое-что нужное почерпнул и теперь уточнял детали.

Как-то так уж повелось, что в наше грандиозное время мы, в основном, рассуждаем масштабно. Оперируем, в основном, миллионными цифрами. Ткань миллионы метров, хлеб – миллионы пудов, сталь, нефть – миллионы тонн... О меньшем и говорить нам кажется неловко.

– Это все правильно, – соглашается с моим шутливым замечанием Ульяна Ерофеевна. – А я, когда у меня горючее расплескивается, за каждую малость переживаю. Вот вы говорите, что я за колонки воевала.

Толку-то что? Колонки привезли, поставили, а заправляем все равно ведрами. Там ливнешь, там плеснешь.

Сколько об этом на партсобраниях говорить можно?

До пенсии ведрами, видать, дотаскивать придется. А все одно – душа не терпит. Переживаю и переживаю...

Будто мне больше всех надо... И за людей – тоже переживаю. Я вот, когда малой была, велосипеда и того не видала. А сейчас люди сплошь пешком ходить перестали... У кого машины свои, а мотоциклы... опять же помню, когда в деревне движок застучит, хоть с какого конца улицы слышно. Уже знаешь: кино привезли.

А теперь, если по слуху, то у нас – целый день кино.

И все одно, сколько ни стучи, а нефтебазу не минуешь.

Каждый: "Ерофеевна, Ерофеевна". А что Ерофеевна, был бы он мой, бензин-то. Не могу помочь людям и опять переживаю.

* * *

Вечереет. За окнами хозяйничают сумерки. Давно я пришел от Ульяны Ерофеевны в контору, где мне организовали ночлег. Можно бы и почитать, да что-то не читается. Сижу, думаю: из чего же все-таки образовывается уважение к человеку. В голову лезет масса слагаемых: тут тебе и воля, и интеллект, и храбрость, и доброта. Много всяких "и". Пытаюсь втиснуть составляющие в ориентировочную психологическую формулу, но мартышкин труд упирается в такое соображение: а если не "и", а "или"? Бывает же, что человека не за комплекс качеств уважают, а за какое-то одно конкретное.

Так ни до чего и не додумался.

И вот на днях – телефильм. Все-то там разумно, все непременно. Захотел человек стать авторитетным – и стал им. Эх, если бы в жизни-то так...

САНДРО

Покачав крыльями, самолет развернулся, пошел на посадку. Казалось, он легко провалился, а земля подскочила ему навстречу. Все быстрей, быстрей она поднималась и, наконец, дрогнув, ринулась под колеса.

В последнем недосягаемом усилии взвыли винты и – тишина. А в тишине, которая была в этот момент особенно обостренной и мудрой, голос чуть исступленный, как звук рвущейся материи:

– Дома, товарищи...

Вышел второй пилот, сказал буднично:

– Вылазь, приехали.

Для пилота это был и обыкновенный день, и обыкновенный рейс: через Вену в Марсель, а потом обратно на черноморское побережье. Вот уже скоро месяц, как он возит из Франции репатриантов – бывших военнопленных. Пилот настолько привык к тому, как ведут себя возвратившиеся, что его уже не трогают ни их слезы, ни бессвязные выкрики. Не волнуется уже пилот волнением возвратившихся. Это ведь только на первых порах – радость встречи. А как она обернется, встреча-то. Месяц перевозит его машина репатриантов, и пилот знает, что, когда люди выйдут из самолета, их построят по четыре в ряд...

– Стано-вись!

Изо дня в день, много месяцев подряд слышали бывшие пленные эту команду на чужом языке, исполняли быстро и бездумно. Но сейчас она была необычной – русской была, родной! Повторять ее и то радостно:

– Становись, товарищи, становись...

Шли по четыре в ряд, через весь город, в бараки. Но барачная неприють не вызывала протеста. Понимали люди: не все возвращаются с незамутненной совестью, не все имеют одинаковое право на гостеприимство Родины...

* * *

– Андресян Сандро Саркисович?

– Точно.

– Как в плен попали?

– Под Харьковом попал. В окружении был.

– Не бежал из плена?

– Почему не бежал? Четыре человека бежали. На цементном заводе прятались. Потом с партизанами мосты рвали, железную дорогу рвали. Командиром товарищ Леон был.

– Какой Леон?

– Товарищ Леон. Командиром партизан был.

Склонившись над протоколом допроса, лейтенант что-то быстро стал писать. Шелестело перо, шелестела новенькая портупея. Иногда лейтенант задавал неожиданные вопросы и, не давая Сандро времени подумать и вспомнить, требовал ответа. Сандро не боялся спутаться – он на самом деле из плена бежал, на самом деле партизанил, на самом деле отрядом командовал товарищ Леон. Фамилии его, правда, Сандро не знал, да о ней лейтенант и че спрашивал. Его интересовало иное.

Вот, например, Андресян говорит, что город, куда его привезли немцы, называется Вильфран, а на карте такого города нет. Шамбера тоже нет. Сандро не подозревал, что глотает окончания, и настаивал, что такие города есть. Как же нет, когда около Шамбера он впервые во Франции увидел овечек. Тогда он еще показал товарищу Леону на пастуха и сказал: "Чабан". А товарищ Леон повторил, запоминая новое слово: "Тша-бан". Есть такой город. Шамбер и окрестности его очень похожи на Армению. Есть горы в сосне и виноград, и абрикосы.

Никак не может понять Сандро, чего же добивается от него лейтенант и почему поглядывает так пронзительно. И вопросы задает по нескольку раз одни и те же. Этот, например: с какого года Андресян в армии.

С 1937 года Андресян в армии. На финском фронте бывал, в Бессарабии был, на Халхнн-Голе воевал. Везде воевал. И что за толк одно и то же спрашивать...

Э, а вот это уже кажется толк, лейтенант интересуется, кем теперь Сандро быть думает. Тем, конечно, кем и до армии:

– Чабаном. Овечек пасти стану.

Четырнадцать лет Сандро было, когда пошел он помогать отцу чабанить. Четыре года помогал, три – сам по себе пас. Брынзу научился делать. А брынза!.. Такую брынзу только в Чочкане делают. Не бывал товарищ лейтенант в Чочкане. Как жалко, что не бывал. Родился там Сандро, совсем недалеко от Алаверди. Придется лейтенанту по делам в Алаверди быть, пусть в Чочкан заедет.

Но лейтенант не обещал гостевать. Он взглянул на Сандро и повторил:

– Чабаном хочешь?

– Овечек пасти стану, – радостно подтвердил Сандро.

...Сидим мы с Сандро на пологом берегу соленого озерца. Свежий ветер гнет долу опушенные солью полынные кустики, волочит по лугу кружевные шары перекати-поля. Попадают мертвые шары в озеро и катятся, катятся по мертвой тусклой воде, даже ряби за собой не оставляют. До того густ в озерце рассол, что войдет в него человек по грудь и дальше идти не может – не пускает вода. Смотрит Сандро в крутую озерную глубь, покусывает измочаленную травинку, говорит ни с того ни с сего:

– Станут топить в такой воде – не утонешь.

– Это ты о чем?

– За жизнь думаю.

– На людей сердишься?

– Я в партии много лет. Сердился бы, так не вступил.

Притащил откуда-то ветерок лохматую ошурку сена, потрепал, подвесив к репейному будылью, потянул дальше. И скользить бы сенцу по воде, не угляди непорядок Сандро. Не поленился же, бежал шагов двадцать.

Притиснул ошурку батожком, подобрал до былинки.

После подошел к ближней овечке, сунул ей сено, которого и было-то на один укус. Вернулся, ответил на мою улыбку:

– Которые у нас чабаны на лошадях пасут, а я – пешком. Верхом траву не увидишь, а пешком – и травку видно и валок какой остался. Я через этот труд живу, мне оплата от него, хочу получше жить, вот и хожу пешком.

Это рассуждение – прямой ответ на мой вопрос, который я задал еще вчера, вскоре после знакомства:

"Неужели лучшему совхозному чабану не могут дать лошади?" Сандро лишь пожал плечами. Он вообще отвечал на вопросы неохотно и из редких его ответов складывалось впечатление, что все-то в работе ладится и вообще не жизнь у него, а тишь, гладь да божья благодать. Может, и не разговорился бы новый знакомый, не спроси я случайно о собаке: как так, чабан и в одиночестве?

Ссутулившись, Сандро некоторое время молча ковырял батожком покрытую соляным куржаком землю, потом сказал, не поднимая головы:

– Гаплан собаку звали. Зарежешь барашка, освежуешь, пойдешь за подводой, она сторожит, не тронет.

Помощник бригадира застрелил на мохнашки. Потом сказал: ошибку сделал. Какая ошибка. Знал, что чабана собака. Мне лучше полстада порежь – выращу.

А собаку такую где взять?

Помолчал, слазил за папироской, разминая, надавил сильней, чем надо, табак вылез сбоку, вспух рыжим наростом. Сандро повертел испорченную папиросу, положил на лопушинку.

– Ушел я после этого отсюда. В Новосибирской области в совхозе работал.

– Из-за собаки?

– Зачем из-за собаки? Хотя и из-за нее тоже. Ты мою трудовую книжку видел?

Видел я его трудовую книжку. Места для записи поощрений в ней не хватило. Подкололи к книжке вкладыш. И тот исписан обильно. В Петропавловском совхозе, где работал неполных два года, и то успел получить несколько благодарностей, занесен на районную доску Почета, стал депутатом сельского Совета. Всех же отличий, что удостоился в колхозе "Прогресс" (до того, как стать совхозом "Тополинским" Бурлинского района, хозяйство было колхозом), столько, что и не перечесть.

– Как, по-твоему, я работать могу, польза от меня совхозу есть?

– По-видимому.

– Мне почет не за то, что я на собраниях говорить умею, мне почет, что я овечек хорошо держу. Так?

– Раз хорошо держу, то и получаю хорошо. А у нас мои заработки как кость кое-кому были. Вот и уехал.

Слушаю я Сандро, проверяю его слова рассказами о нем директора хозяйства Андрея Григорьевича Зубко и в уме моем никак не укладывается отношение к Андресяну прежнего, колхозного руководства. Ведь на самом деле – не за так человек блага получает. В пять утра погода-непогода выгонял отару. Голов в отаре полторы тысячи, а подпасков у чабана нет. Сам Сандро да Гаплан – вот и весь овечий надзор. Только во время окота появлялись помощники. Когда на каждую сотню маток по сто двадцать ягнят, без помощи чабану не обойтись. Сто–двадцать! Когда Сандро ушел, стали брать по шестьдесят-семьдесят. Бухгалтер, у которого все подсчитано, выводит на бумаге быстрые цифры. Бегут из-под карандаша строчки, свидетельствующие о самодурстве, ротозействе, зависти... Черт те о чем свидетельствуют округлые карандашные строчки. Непонятна, честное слово, непонятна ущербная логика, руководившая людьми. Впрочем, какая там к ляду логика. Отсутствие элементарного здравого смысла поражает.

По существующему положению чабан получает выращенного им от ста маток сто третьего ягненка. Если же вырастит больше, то за каждого следующего ягненка хозяйство начисляет чабану четыре рубля. Все ясно н определенно. Не за красивые глаза платят овцеводу, а за труд, непомерно тяжелый, без преувеличения – самоотверженный. Платило хозяйство Сандро, но в накладе не оставалось, выгода взаимная. Уж кто-кто, а председатель-то колхоза должен был это понимать. Может, он понимал, только все же бередили его душу высокие андресяновские заработки.

А уж когда у человека "глаза как клыки", беда с ним. Не то, чтобы бывший председатель открыто зажимал Сандро, пи в коем случае. Даже, когда правление решило премировать чабана мотоциклом, голосовал "за". Но вот потом, когда встретит Сандро, непременно напомнит: "Быть бы тебе без мотоцикла, если бы не премировали". Довел-таки человека, продал тот машину. Что ж, нет мотоцикла, другой повод для попреков представился. Вернулся Сандро после операции аппендицита домой, в постель лечь не успел, помощник бригадира наведался:

– С благополучным исходом тебя, Сандро Саркисович.

– Спасибо.

– На работу-то когда?

– Полежу денька три...

Укорил гость: "А еще лучший чабан. Правильно Николай Васильевич говорит: рвач ты..." На следующий день обвязался Сандро полотенцем, пошел пасти – хоть и тяжко, но все же легче, чем выслушивать облыжное.

Так и наслаивались они, обиды мелкие и жгучие, как муравьиные укусы. Наконец не выдержал Сандро, выступил на партийном собрании, рассказал обо всем. Каялся председатель, постукивал себя в грудь кулаком.

Но это так, для формы, по существу же ничего не изменилось.

И Сандро решил, что узелок можно только разрубить. Уехал из колхоза. А уже в следующем году при окоте от сотни маток получили ягнят не сто с лишним, а семьдесят. Потом и вовсе от семисот овечек лишь сто пятьдесят ягнят взяли. Отара та же, только чабаном не Сандро был, а Петр Малый.

Подводя грустный итог, главный бухгалтер жирно подчеркивает написанное, а последние цифры обводит квадратиком. Ни дать ни взять – траурная рамка.

– Как же он вернулся?

– Ему письмо написали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю