Текст книги "СМЕРШ. Будни фронтового контрразведчика."
Автор книги: Виктор Баранов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Начштадив тоже был романтиком и был увлечен и революцией, и ее победными идеалами. Он родился под счастливой звездой, он не испытал в полной мере косых взглядов за свое прошлое. Так уж сложились обстоятельства, что владея французским и немецким, он попал в аналитическую группу при Генштабе, где по заданию Совнаркома изучались дипломатические материалы бывшей Антанты, и работал рука об руку с новыми аппаратчиками Наркоминдела. Он искренне восхищался и был заражен революционным энтузиазмом чичеринской команды, где в то время готовились предложения по Генуэзской конференции – первой мирной, где большевистская власть была признана как сторона переговоров и правопреемница долгов и обязательств старой России.
Потом Лепин был много лет за границей, служил в советнических аппаратах по военным вопросам в Турции, Монголии и Китае. Повидал немало, испытал гордость за свою страну – Совдепию – так и только так эмигрантские газеты называли его родину. И еще писали о том, что кучка продажных интеллигентов вкупе с представителями старого офицерского корпуса пошли в услужение к большевикам за чечевичную похлебку! Вот в этом была правда – на большее из нынешних, добровольно перешедших, никто не рассчитывал, а потому они и не роптали на скудость окладов загранкомандирования, скромность быта и другие урезанные материальные блага, но были горды тем, что у них за спиной было умное правительство, с которым считались многие сильные мира сего и те сто пятьдесят миллионов разогретых революцией, закаленных невиданной в истории с ее невзгодами и лишениями гражданской войной…
Он вернулся домой в 1940 году, когда закончилось большое кровопускание в стране, но паралич страха все еще давал знать о себе в боеспособности армейского организма. Боязнь ответственности поразила весь, без исключения, нач. и политсостав непобедимой, прославленной, легендарной, воспетой в стихах и песнях! Лепин не узнал свою среду военных. Безвозвратно ушло то, что так нравилось бывшему штабс-капитану в революционных новациях, и прежде всего, открытость суждений между старшими и младшими командирами. В старой армии этого не было – существовало множество барьеров, не допускающих таких явлений. Столетиями выработанный этикет офицерского поведения жил в крови служивых вечно. Революция, взяв от народа на первых порах лучшие качества, внесла их в свою армию; в том числе и форму, и содержание общения между командирами. Но теперь все это исчезло. И оглядевшись, Лепин понял, что это была уже не та армия, которую он знал во времена Фрунзе. И еще понял, что та, ранняя, революция, совершив свой прославленный путь, умерла, а оставшиеся в живых ее солдаты молча и беспрекословно исполняли команду великой Системы. Нет, он действительно не узнавал свою среду: исчезли смелые, поистине революционные предложения по строительству и укреплению армии. Ушла открытость суждений, обмен мнениями велся с опаской, навсегда канули в Лету откровенные беседы на дружеских встречах или застольях. Также непривычно для него было настойчивое восхваление мудрости и непогрешимости Вождя и руководимой им партии, бесчисленные его портреты, заполонившие вокзалы, площади и улицы Белокаменной. Вот и на величественном здании бывшего Реввоенсовета, ныне Наркомата обороны (в памяти Лепина это было Александровское юнкерское училище), на Знаменке, а теперь улице Фрунзе, тоже висел грандиозный портрет Генсека и его двенадцати соратников по Политбюро – близилась 23-я годовщина Октябрьской революции. Такой он запомнил предвоенную Москву.
Никогда не забудет Лепин свое первое посещение Управления кадров Наркомата. Когда он вошел в приемную, там сидело около десяти командиров в форме, на петлицах – от одной до четырех «шпал». И только один, державший в руке розового цвета пропуск, – в штатском. Лепин сел рядом с ним на свободный стул, насмешливый взгляд серых глаз «штатского» поразил его. Да ведь это же комполка Кузнецов! И вспомнил лето девятнадцатого: Подмосковье, сбор краскомов от батальона и выше, жаркий день и этого сероглазого крепыша, увлеченно и ярко, без конспекта излагавшего суть подготовки наступления в составе полка. Потом он уехал комдивом на Восточный фронт.
И теперь, повернувшись к нему, Лепин сказал:
«Имею честь беседовать с краскомом Кузнецовым? Вот только имя ваше запамятовал, ведь мы знакомы с вами с девятнадцатого».
«Юрий Михайлович, – представился тот. – Помню, было такое дело, но это было так давно!»
«А почему вы в штатском?» – спросил Лепин.
Кузнецов замялся, а потом с грустной, извиняющейся улыбкой тихо сказал:
«Видите ли, я из отдаленных мест был возвращен на службу…»
Лепин был наслышан о возвращении в армию репрессированных. Он проникся невольным уважением к Юрию Михайловичу, а тот, улыбаясь, стремясь прикрыть щербатый рот, сказал:
«Я был арестован и снят с должности комкора, генеральскую форму износил в лагере, а новую приобрести не успел…»
Но в это время секретарь – бравый такой мальчишечка с двумя «кубиками», вышел на середину приемной и зачитал список приглашенных; первым значился Кузнецов. Он встал, привычным движением военного одернул дешевенький, москошвейский костюм и, сказав Лепину: «Вот этого часа я ждал почти четыре года…», – скрылся за дверью кабинета. Вернулся он уже через несколько минут, улыбающийся во весь рот:
«Получил назначение в Московский округ, заместителем комкора Степанова, он только вернулся из-под Халхин-Гола, мы с ним знакомы по академии. И еще. Меня восстановили в звании генерал-майора и отправляют на курорт в Сочи, и квартирный вопрос тоже решили – жена будет рада-радешенька, столько времени без своего угла, – облегченно вздохнул и, посмотрев своими выразительными серыми глазами на Лепина, увлеченно продолжил: – Нет, вы понимаете, до сих пор не могу прийти в себя, и не верится, что все это происходит со мной, что вчерашнему «зэку», дважды побывавшему в дистрофиках, нынче суждено надеть форму, лампасы и служить в Москве!»
Весь свой восторг и жар души счастливейшего из счастливых Юрий Михайлович выразил Лепину шепотом, с большими паузами.
«Вы никогда не бывали там?… И не дай бог никому это изведать! Вам трудно понять меня, но поверьте, лучше этого никогда не видеть… – и на его серые глаза навернулись слезы. Он начал торопливо рассказывать свою командирскую одиссею. В этот момент ему хотелось обнять всех сидевших здесь незнакомых командиров и говорить, говорить им бесконечно о своем неожиданном счастье! Но командиры сидели молчаливые, суровые, погруженные в свои мысли и поэтому бывший комкор видел в Лепине единственного, кому он может выложить все, что у него накопилось на душе, и поделиться своей неожиданной удачей, свалившейся на него негаданно! Сейчас Лепин был для него самым близким: – Я вас дождусь, а потом мы вместе посидим где-нибудь, ведь вы мой старый знакомец, уважьте меня, побудьте со мной час-другой. Мой поезд через четыре часа, еду к жене, она у меня в Загорске у наших друзей. Как она будет рада! Мы с ней сначала не верили, что я на свободе, а теперь, невероятно, возвратили звание, дали квартиру! Такого мы с ней не ожидали!»
Кузнецов буквально светился от счастья, он помолодел на глазах: разгладились морщины на лице, распрямились плечи, а серые глаза с их радостью были распахнуты, как у восторженного юноши!.И, глядя на него, Лепин сам почувствовал прилив радости и не смог отказать ему в просьбе.
Лепина принял старший помощник начальника управления кадров. Вот здесь, пожалуй, он и понял, как изменились кадровики. За столом, в кресле, сидел худой и костлявый капитан с хмурым, безучастным взглядом. Не смотря на собеседника, а заглядывая куда-то в бумагу под правой рукой, он хриплым, отрывистым голосом прочитал выписку из приказа об откомандировании подполковника Лепина на академические курсы «Выстрел» в Солнечногорск. Потом, посмотрев на Лепина своими тусклыми, невыразительными глазами, спросил, есть ли у него личные просьбы или претензии по части устройства быта, получил ли он все аттестаты по довольствию. Вопросы были формальными, но по тону беседы Лепин все время чувствовал превосходство капитана над ним и не мог понять причину этого. Позже он поймет, что это был уже выработанный стиль нового поколения кадровиков, сменивших первый состав реввоенсоветовского времени, где было меньше бюрократизма, больше доверия. С середины 30-х годов сюда пришли совсем другие люди. Атмосфера подозрительности, недоверия, превосходства над всеми, кто входил сюда, прочно поселилась в этом учреждении. Это был уже стиль нового этапа развития государства, заданный сверху и укрепившийся в новых условиях на многие годы.
Через несколько минут они с Кузнецовым уже сидели в небольшом кафе на Арбате и пили крымский портвейн «Айгешат». То, что в минуту откровения бывший комкор рассказал Лепину, совершенно перевернуло его представления о действительности. Оказывается, где-то там, в бескрайних просторах Сибири, сотни тысяч людей были обречены на вымирание за колючей проволокой. Ему никогда не приходилось встречаться с теми, кто, побывав там, сумел возвратиться оттуда. Кузнецов был первым, кто поведал ему страшную в своей безысходности судьбу лагерников.
«Поверьте мне, – сказал с горечью Кузнецов, – самым страшным для меня в начале было сознание того, что я сижу ни за что! А потом в лагере меня доконал голод, и не было уже никаких других мыслей, кроме: хочу есть! Голод терзал меня, как зверь, а я оказался слаб на расправу и все от того, что от голода и высокой кислотности обострилась моя язва. А я, незакаленный, неподготовленный, только и думал о еде и растравлял себя все больше и больше! Потом встретил простого крестьянина: он пережил голод в Поволжье и рассказал мне, как победить голод. И мне помогла молитва, беседа с Богом! И, когда я обратился к Нему, я постиг часть Его мудрости и любви к человеку. Я стал помогать другим, наставлять словом и в первый раз возгордился собой, когда поделился пайкой хлеба с больным моряком-балтийцем. Так постепенно, день за днем, я смирял свое тело и укреплял дух, пересмотрел всего себя со стороны и понял, что всю свою жизнь я был эгоистом, малотерпимым к своим близким, подчиненным, не отвечая любовью на любовь, я проходил равнодушным к ней. И все это оттого, что я быстро получил и чин, и положение, а революция дала право бесконтрольно распоряжаться людьми: ломать их волю, гнуть по своему, командирскому велению для выполнения приказа. Однако я никогда не задумывался о высшем смысле жизни. Мне стыдно, что только лагерь образумил меня, и, пройдя семь кругов ада, я понял, что любовь и служение человеку рождают взаимность и понимание, а жестокость порождает неистребимое зло, калечит и угнетает душу. Я вспомнил свой путь и ужаснулся: в гражданскую я и мои командиры были беспощадны к белым, а ведь они – братья, рожденные в той же России. Нельзя забыть о том, как мы на Сибирской магистрали под Красноярском сожгли эшелон раненых и тифозных колчаковской армии. И я покаялся, вспоминая «геройские» дела полков моей дивизии. Ведь это было зло, несчастье, подлость. Но все это делалось ради нее – святой, народной, многомиллионной, которая должна была уничтожить зло, рожденное капиталом! И я служил ей и ушел в нее с головой и сердцем… – Кузнецов чуть задумался, но озаренный чем-то новым, продолжил свои откровения: – Много героев породила та братская война, среди них были незабываемые, кто увлекал нас, зажигая неистовыми речами, и звал к победе пролетариата в мировом масштабе… – Всматриваясь в лицо Лепина своими умными серыми глазами, излучавшими какую-то необыкновенную силу внутренней доброты к тому, кто заглянул в них с добром и любовью. Его взгляд был вопрошающим, и незримый ток взаимного Доверия охватил их обоих. Бывший комкор радостно вздохнул и, чуть пригубив из рюмки, сказал, понизив голос: – Некоторые были для меня тогда образцом и примером служения революции! Прошло много лет, но я до сих пор помню, вижу и чувствую их неистовую энергию, волю, силу духа. Подобно героям Гюго, они могли одновременно и наградить, и тут же награжденного поставить к стенке. И поверьте, все это они делали вдохновенно, красиво! Все, кто слышал их на митингах, были очарованы такой страстью к победе, слепо верили им, идя на смерть. Они действовали на толпу, как спирт с кокаином – безумно веселили, звали не жалеть собственных жизней для победы революции. Мы шли и побеждали, зачастую вопреки здравому смыслу военных правил. Сила духа одного человека охватывала тысячи, и вчера еще голодные и холодные, готовые покинуть позиции, перестрелять командиров и комиссаров, поддаться грабежу, мы смело шли в бой, вдохновленные революционными кумирами. – И с горечью добавил: – Теперь пришли другие времена, многие превратились из героев во врагов, и я с этим не согласен, но сказать об этом вслух значит навлечь на себя жестокую, несправедливую кару. Уверен, что наши потомки станут говорить об этом свободно, время жестоких социальных революций закончится, народ устанет от борьбы, потрясений, немоты и захочет плавного и свободного движения жизни, без узды и угроз. – И, опять заглянув в глаза Лепину, с виноватой улыбкой сказал: – Простите меня великодушно, мои откровения с вами – бальзам для моей, еще не окрепшей на воле души…»
Тогда беседа с Кузнецовым была для Лепина новой страницей его жизни. Он взглянул другими глазами на окружающий его мир… Они попрощались на Арбатской площади, москошвейский пиджак Кузнецова мелькнул и растворился в толпе у входа в метро. Больше они так и не встретились, но, по слухам, генерал Кузнецов успешно командовал корпусом где-то неподалеку от Лепина.
Увлеченный воспоминаниями, Лепин не заметил, как Сазонов уже заканчивал свое выступление. По выражениям лиц он понял, что главный особист дивизии не использовал своих возможностей и не заставил лишний раз вспомнить, что существует незримый, вездесущий контроль. Начштадив мысленно одобрил его поведение и на этот раз. Он, несмотря на предубежденность по отношению к армейской контрразведке, уважал капитана как личность за его спокойный, человечный тон при общении с офицерами и даже либеральность по отношению к провинившимся. Их симпатии были взаимны, у них установилась та незримая связь понимания общности исполнения долга, аккуратности в словах и делах и обязательности без лишних слов и заверений. Дмитрий Васильевич и в этот раз не воспользовался своей привилегией резать правду-матку отцам-командирам и заставлять их ежиться. Иногда ему помогала его педагогическая практика, подсказывавшая ему, каким тоном нужно было сказать о недостатках службы, какие слова при этом употребить, чтобы сохранить при этом общий дух требовательности и подчинения.
Еще в начале своей службы Сазонов спросил у своего бывшего шефа, почему тот на совещаниях должен выступать последним и говорить о недостатках по службе. И Гуськов, как всегда с матерком, объяснил ему: «Вот, трахтарарах, твою мать. Когда еще были комиссары, они были выше командира и отвечали полной мерой за политику и за все остальное, и даже за командира. А теперь, распротудыттвою… когда установили единоначалие, командир – всему голова, а политотделы – читай газетки, историю ВКП(б), проводи собрания, а в расстановку боевой службы не вмешивайся и только помогай словом! И если раньше он был главнее командира и мог на него политдоносы писать по всем статьям службы, то теперь он эти права потерял, а командир укрепился, и теперь бывший комиссар уже не первое лицо в дивизии, а третье, после начальника штаба. И сейчас все командир держит. – И, вытянув костлявый кулак вперед, показал: – Вот где они должны быть, а теперь все от командира зависит. Ну, а мы, особисты – другого толка, и мы не подчиняемся комдиву, он нас по стойке «смирно!» не поставит! Товарищ Сталин правильно сделал. Он нашу контрразведку с начала войны ввел в НКВД и сказал, что хоть кто-то должен стоять над командиром и держать его под контролем. Вот я и говорю: на то и щука в море, чтобы карась не дремал! Вот так, мой дорогой педагог! И я нынче только один на совещании могу с указанием фактов, невзирая на звания, тыкать носом любого по всем недостаткам службы! Только мне дано такое право, а уж я им воспользуюсь, и некоторым небо с овчинку покажется! И ты тоже, педагог, не будь слюнтяем, будь жестче, бей своих – чужие бояться будут! Вот и спрашиваю тебя: почему ты не прижал своего ПНШ [7]7
ПHШ – помощник начальника штаба полка по учету личного состава.
[Закрыть]по учету? Ведь он тогда по пьянке черт-те что наговорил: и что немцы грамотнее воюют, и что техника наша слабее… Ведь здесь, раз-два и по закрытому Указу – прямое восхваление противника. Это же сейчас важнее, чем антисоветская агитация. А ты что?! Стал смягчающие обстоятельства придумывать, что он кадровый офицер, закончил училище. А вот не пожалел бы, так дело завел, а потом и арестовал – вот это был бы результат твоей работы и авторитет тоже. Как только сделал бы «посадку», так сразу все вокруг тебя в полку забегали бы и в глаза бы заглядывали, а ты… Слюни распустил – рука не поднимается заводить дело на такого военнообразованного. Да вон их сколько у меня в мариинских лагерях было – тыщи грамотных, образованных, полковников, генералов. Все они были для меня «зэки» и враги народа! И вот эти грамотные и составили против товарища Сталина военный заговор! Недаром расстреляли всю эту контру, хотя и маршалами они были, разные там Тухачевские, Блюхеры и прочие! А когда пустили в расход каждого десятого, вот тогда они ручонки вверх и к ножкам Иосифа Виссарионовича приползли! – И, весь дрожа от возбуждения, брызгая слюной, он почти кричал: – И я тебе откровенно скажу: их, вредителей, в армии еще много осталось! Мне один наш капитан на сборах рассказывал, что генерал Павлов, бывший командующий Белорусским Краснознаменным округом, потерял бдительность к немцам, завел себе кралю польских кровей из Белостока. Она, говорят, там при поляках в кафе-шантанах танцевала. И таскал ее повсюду за собой, даже на штабные учения! А кто ее знает, может, она и была завербована фашистами, а Павлов ее пригрел! Вот поэтому немцы уничтожили всю авиацию на аэродромах – они же техпрофилактику затеяли, а кто об этом знал? Только окружение командующего и его штаб! Вот за это его и хлопнули, и правильно сделали… Вот ты говоришь, что надо было разобраться, – некогда было, немец пер, а Павлов, Тимошенко товарищу Сталину докладывали, что вот-вот и остановят, а они 7 июля уже в Минске были! Ну, ты мне скажи, разве это не предательство?! Мне бы этого Павлова, да я бы из него котлет понаделал! Почти всю Белоруссию, половину Украины почти за три месяца отдали фашистам! Что бы мне ни доказывали, а без вражеской руки здесь не обошлось! – Такие разговоры всегда заканчивались тем, что Гуськов, грохая кулаком по столу, почти кричал: – Я их всех, трах-тарарах, насквозь вижу, мало их израсходовали в тридцать седьмом, притаились они, а как началась война, они пачками сдавались в плен, чтобы жизнь сохранить! Я бы их всех построил, и на чьем участке немцы прорвались, обвязал бы гранатами всех командиров, политработников, штабных, сзади поставил бы заградников с РПД [8]8
РПД – ручной пулемет Дегтярева.
[Закрыть]и вперед, под танки, а кто назад – тому пуля! Вот тогда и фашисты бы не прошли! А если бы не 227-й приказ, то Сталинград не отстояли бы, а так бы и драпали до Урала! Что, не согласен со мной?! А что оставалось делать? Ты говоришь, не умели воевать, а я говорю – не хотели воевать как надо, а как приказ этот вышел и как стали шлепать кого надо, так они сразу воевать научились и не стали бояться окружения – знали: сдаст позицию, все равно хлопнут, так уж лучше по-геройски помереть, чем от своих. Этот приказ пришлось применить на практике, я сам с комбатом Николаевым расстрелял двух командиров рот. Ведь позорище! Две роты не выдержали атаки только одной роты! Мы с комбатом неподалеку оказались и сразу поняли, что эти двое, чтобы спасти свои шкуры, бежали от немчуры! Мы сразу обезоружили их перед строем, Николаев сразу одного, а я второго из «ТТ», и сразу бегом в атаку на немцев. А те не ожидали, что мы так скоро обернемся, они даже не успели закрепиться, выбили мы их с треском! Каждый старался за троих, особенно взводные: они-то взяли в толк, что только что двоих кокнули, ну а могли и их пристегнуть. Вот мы с Николаевым и получили по «Звездочке» [9]9
«Звездочка» – орден Красной Звезды.
[Закрыть]. Ты помнишь, как мы в отделе обмывали. А Николаева убило во время летнего наступления. Лихой был комбат – ни себя, ни солдат не жалел и, как говорили, всегда в атаку впереди шел на самых опасных участках».
Гуськов и его страстные тирады тогда и сейчас для Сазонова оставались загадкой. Гуськова уже нет, а Дмитрию Васильевичу все еще слышится его отрывистый голос, перекошенное от ненависти лицо. И откуда у него родилось столько злости, кто и как вбивал ее в его ограниченный ум, не лишенный практицизма. Ну и самое главное, как он мог ходить, спать, есть, пить водку с этой злостью, обжигавшей всех и вся вокруг. Сазонов не находил ответа, но хотел бы знать…
Совещание закончилось, все дружно вывалились в чернеющую мглу февральской ночи. И где-то с правого фланга глухо простучал станковый пулемет, и отблеск редких ракет с переднего края говорил о том, что фронт рядом, а противник, закопавшись в землю, будет стоять против них и завтра, и послезавтра, и никто, кроме них, не рассечет его оборону, не подавит его хитро замаскированные огневые точки и не ворвется в лабиринт траншей и окопов, а, истекая кровью, дрожащими от страха и возбуждения руками встретит и будет отбиваться от таких же озверевших, как они сами, только одетых в зеленовато-серые шинели, с козырьком-кепи под каской, получивших приказ – держать рубеж любой ценой. Так было, и они держали, переходя в бесчисленные контратаки, но сила, как говорится, солому валит. Теперь уверенность в победе была полной, и в ее неотвратимость верили, как в приход весны, от генерала до последнего повозочного. Она могла быть запоздалой, с заморозками, с холодным, серым небом, но ее приход был неизбежен и теперь уже ничто не могло изменить ход войны.