Текст книги "Ленька Охнарь"
Автор книги: Виктор Авдеев
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
В окна пыльными золотисто-голубоватыми снопами лилось солнце, пахло табачным дымом, между скамейками ходили пассажиры, за окном звучно, бодро гудели поезда. Ленька сладко потянулся и вышел на перрон. Молодой сон крепок и освежающ; хоть и немного отдохнул Ленька, но чувствовал себя так, словно за спиной совсем не было тяжелой, беспокой" ной ночи. Только отнятых денег было жалко.
Оставаться на этой проклятой станции нельзя, пропадешь. Чего бы ни стоило, а надо ехать дальше. Пора продать материн полушалок. Конечно, горько с ним расставаться, да разве не для этого брал он его из дома? На вырученные деньги Ленька купит билет на один пролет, как собирался сделать еще в Нахичевани-Ростовской, заберется в пассажирский вагон, а там спрячется под лавку и постарается проехать возможно больше. Иначе ему век не добраться до Москвы. Ну, а остаток денег пойдет на хлеб.
По дороге, ведущей через пустырь, Ленька отправился в поселок.
Роса еще не обсохла, и прибитая пыль казалась зернистой. В тени трава густо блестела тусклыми, ртутными каплями. Теплые солнечные лучи щекотали шею Леньки, щеки, заставляли щуриться. Пролетела красная божья коровка. Ой, какой мир большой, сколько в нем свету, блеску! Звонили в церкви, бабы доставали из колодцев воду, у плетней, в отросшей лебеде, дрались маленькие петушки.
На подходе к базару Ленька нашел увесистую гайку, спрятал в карман – «на счастье». Вскоре ему стали попадаться разбитные мужчины, одетые с дешевым щегольством, женщины, как бы бесцельно прогуливающиеся по дороге; все они зорко обшаривали его глазами, словно желая разглядеть, не несет ли он чего? Затем равнодушно отворачивались, встречали следующих пешеходов. «Мануфактуры нету? Могу по дешевке устроить хром на сапоги». Коротко подстриженная развязная бабенка в накинутом на плечи шелковом платочке негромко, пытливо спросила Леньку:
– Продаешь чего, милок?
Ленька не вынимал из-за пазухи полушалок. Он покраснел, нерешительно замялся. Он еще в Ростове слышал, да и видел сам, что перед базаром всегда шныряют перекупщики. Они налетают на людей, выносящих продавать свои вещи, суют им полцены, а потом тут же, на толкучем рынке, перепродают втридорога.
– Может… нашел что… в каком чемодане? – подмигнула Леньке развязная бабенка. – Не бойся, отойдем в сторонку, я погляжу.
Показать ей материн полушалок? А то и дутые золотые серьги? Мало, наверно, даст. Зато хоть цену узнаешь. Неловко, стыдно почему-то вынимать свои вещи. Стоит ли?
На дороге показалась женщина с перекинутым через плечо стеганым одеялом. Стриженая бабенка сразу, бросив Леньку, поспешила ей навстречу. Откуда-то на женщину налетело еще двое мужчин. Спекулянты рвали друг у друга ее одеяло, отрывисто назначали цену, один уже вытащил из кармана бумажник. Испуганная женщина, сперва было обрадовавшаяся покупателям, ходила за ними с протянутыми руками и не могла получить обратно свое одеяло.
«Эх, упустил момент, – томясь, подумал Ленька. – Мог бы продать: полушалок у меня хороший. Ну, да ладно. Спекулянты все равно настоящую цену не дадут. Те, кому его носить, больше отвалят».
На широкой занавоженной площади бурлил, шумел праздничный базар. Ларьков, рундуков здесь, как и на всяком деревенском торжище, было мало, и основное место занимал привоз. Улицей в два ряда стояли распряженные возы с поднятыми оглоблями; кони, уткнув морды в торбы, звучно жевали овес. Мычали привязанные к задкам коровы, предназначенные для продажи, и покупатели заглядывали им в рот, пробовали вымя. В мешках визжали поросята, тыкались пятачком во все стороны, словно собираясь убежать вместе с «тарой». Трубно гоготали гуси, рассерженные тем, что их посадили в клетушки, связали ноги; у какой-то бабы-торговки кудахтала курица, которой, верно, пришло время снестись. С телег, арб окрестные станичники, хуторяне в пыльных, выгоревших добела фуражках, в шароварах со споротыми лампасами, вобранных в шерстяные чулки, продавали огромные полосатые тыквы, задонские арбузы, почерневшие, улежалые и винно-сладкие лесные груши, насыпанные в ведерки. В гончарном ряду важно и гордо красовались кувшины, уперев глиняные ручки в бока; глазированные миски зевали широко раскрытыми ртами. На огромных деревянных весах взвешивали мешки с пшеницей, овсом, мукой, в нос набивалась сладкая пыль, крепко пахло укропом, яблоками, дегтем, сеном. Всюду толклись люди. Празднично одетые парни и девушки щелкали подсолнухи, с шиком выплевывая лузгу. И надо всем этим скопищем стоял гомон, звон голосов, мычанье рогатой скотины, блеянье овец, кряканье уток.
Войдя в толкучку, Ленька наконец вынул полушалок, бережно повесил через руку, – так, он видел, делали все продавцы, – стал ждать покупателей. Он решил торговаться до последней копейки: больно деньги нужны. Однако народ словно не замечал его, проходит мимо; никто не хотел даже приценяться к «товару».
«Что такое? – удивленно подумал Ленька. – А перед базаром стаей налетали».
Он не знал, что перекупщики встречают людей лишь на подходе к базару и мало интересуются теми, кто продает на толкучке, считая, что там торгуют поселковцы, не захотевшие уступить свой товар по дешевке. На базаре вещи покупают уже те, кому они нужны для носки.
Минут через десять к Леньке все же подошли две казачки. Старшая, в грубых чириках, обутых на голубые чулки, в трех широченных юбках с выпущенными подолами, попробовала на ощупь полушалок, спросила:
– Сколько?
– Червонец, – дрогнувшим от волнения голосом ответил Ленька. – Дешевле не отдам.
Казачки недоуменно переглянулись и сразу молча отошли.
«Вот хуторня! Чего это они?»
В течение часа к мальчишке подошло еще несколько женщин. Все они разворачивали полушалок, рассматривали цветистый узор, щупали ткань, но, услышав слово «червонец», тоже отходили.
В сердце Леньки закралось сомнение, он начал терять надежду на удачный исход торговли. Очень захотелось есть.
Чтобы заморить перед завтраком червячка, он на последнюю мелочь купил вафлю с двойной порцией мороженого. Какой здесь мягкий пшеничный хлеб продают! А сало – розовое, пышное, в три пальца толщины; кажется, оно тает на солнце, течет, будто масло. А арбузы, а яблоки…
Бродя по базару, Ленька мысленно выбирал те яства, которые купит после удачной продажи полушалка. Разок-то можно и раскошелиться, чтоб уж наесться на целый день.
Поселковые хозяйки, закупив снедь к обеду, расходились по домам. Продав воз тыквы, корову, понемногу начали двигаться на хутор и казаки. Сельские базары открываются рано и рано заканчиваются.
Около Леньки остановилась и стала рассматривать полушалок болезненного вида женщина с блеклыми губами ниточкой, в стиранном городском платье. Видно, местная.
– Девять рублей окончательно, – неуверенно сказал Ленька, немного уступив.
Женщина развернула шаль, глянула ее на солнце: не светятся ль дырки.
– Кто ж тебе, мальчик, даст такую цену? – сказала она, словно жалеючи его, но не выпуская товар из худых желтых пальцев. – Такие полушалки в старину носили. Нынче мода совсем другая. Это вот мне для свекрови нужно, я и спрашиваю. Чтоб не терять зря времени – бери шесть рублей. Больше никто не даст.
Торговаться Ленька не умел и лишь отрицательно покачал головой.
– Ты, детка, прямо как в магазине. На базаре так нельзя, уступать надо. Ладно, полтинник еще набавлю.
– Нет. Вот за девять рублей берите.
– Ну гляди, пожалеешь.
Она вернула ему полушалок и затерялась в толпе.
«Может, надо было еще рубль уступить?» – подумал Ленька.
Все выше подымалось солнце, все жарче припекало. Народ в привозе и у ларьков поредел еще сильнее. Ленька пошел отыскивать женщину, которая хотела взять шаль для свекрови, но то ли не приметил ее, то ли она уже ушла. «Эх, дурак, дурак! Поторговаться надо было, может, она и набавила бы. Да и шесть с полтиной – большие деньги».
Одуревший от голода и зноя, Ленька сам подошел к станичнице у деревянного топчана. Она продавала из бочонка мед, вокруг липких весов и стакана вились пчелы, осы.
– Купи, тетенька.
– Зачем мне такое старье?
Леньке стало еще тоскливее.
– Ну-ка, что это у тебя? – раздался над ним равнодушный сипловатый голос. Очень высокий, очень толстый пузатый мужчина, в зеленой засаленной шляпе с обвисшими полями, в широченных, обтрепанных снизу гороховых штанах, ярко-рыжий, веснушчатый, неторопливо взял у него шаль, развернул, поглядел на свет. Найдя крошечную дырочку, пробитую молью, он, громко сопя, расковырял ее толстым, будто сосиска, пальцем и процедил сквозь зубы – Чего просишь?
– Восемь рублей окончательно.
– Может, сотню? – негромко, насмешливо сказал рыжий в шляпе и зорко, пытливо оглядел мальчишку зелеными, в рыжих искорках глазками. – Ей гривенник цена в базарный день, а нынче только подторжище.
Ленька не без удивления смотрел на эту гору мяса, неведомо как втиснутую в засаленный пиджачище, на огромные ноги в разбитых, искривленных, словно не выдержавших такой тяжести, туфлях.
– Полушалок хороший. Дешевле не отдам.
– Хороший из старой рогожи? – как бы про себя произнес рыжий пузан и, вновь окинув Леньку пронзительным, оценивающим взглядом, стал на ощупь определять качество полушалка. – И бабка когда-то девкой была, да вся вылиняла. Получай полтинник и ступай ешь мороженое. А?
– Не. Мало даете..
– Мало у попа святости, а мы платим всегда с лишком!
Вдруг рыжий скомкал полушалок, сунул под мышку и, отсчитав пятьдесят копеек мелочью, протянул Леньке.
– Так и быть. Держи да не роняй.
Чувство непонятного страха закралось Леньке в сердце. Он отрицательно качнул головой.
– Шутишь, дядя. Уступать не буду.
– Не хочешь? – словно бы задумался рыжий пузан. – Зря. Последний раз даю. Ну?
Вновь отказавшись от денег, Ленька хотел взять полушалок обратно, но рыжий словно не заметил его жеста. Он вдруг наклонился и, приподняв белесую бровь, прищурил зеленые кошачьи глаза, точно прицелился к чему-то.
– Ты где этот полушалок взял? – вкрадчивым полушепотом спросил он Леньку. – Украл на вокзале? А не боишься, что тебя тут хозяин поймает?
Протянутая рука Леньки дрогнула, губы искривились, как бы желая изобразить улыбку. Смеется над ним дядька-покупец? И чего прицепился?
Рыжий выпрямился во весь высоченный рост и стоял, растопырив толстые, словно колонны, ноги, еще больше выпятив огромный засаленный живот, опоясанный плетеным вытертым пояском. Бледный рот его был сурово сжат. Нет, не забаву он затеял.
Они стояли немного в стороне от последних, еще не разъехавшихся подвод привоза, и никто не обращал на них внимания.
– Жалеючи тебя, деньги даю. Ну… куда ни шло: на еще двугривенный. – Рыжий пузан вложил мальчишке в руку серебряную мелочь. – Скажи спасибо, что на доброго попал, и брысь отсюда!
Он по-свойски подмигнул Леньке, зажал шаль под мышкой и, широко расставляя ноги, как ходят все толстяки, неторопливо, вразвалку, зашагал с базара.
Не сразу Ленька понял, что произошло. Он не мог поверить, что такое может случиться на свете среди белого дня. С недоумением и испугом оглядев на своей грязной ладони четыре новенькие серебряные монетки, он кинулся вслед за пузатым верзилой в зеленой шляпе. Тог, не останавливаясь, шел через пустырь к вокзалу. При каждом шаге из его туфель высовывались голые мозолистые пятки в рваных носках. Обогнав толстяка, Ленька умоляюще заговорил:
– Отдай, дяденька. Отдай! На твои деньги. Отдай… – И протягивал рыжему семьдесят копеек. А тот спокойно шел вперед, словно никого не видел и не слышал. Карман его необъятных штанов оттопыривался: наверно, сунул туда полушалок.
– Отдай же, дядь. Чего отнял? Это мамкин, ей– богу. Отдай. Мне на билет… поесть куплю. Я кричать буду.
– Мамкин? – вдруг спросил рыжий пузан и круто повернулся. – Значит, дома своровал? Ну-ка, идем в отделение, там разберемся!
Он схватил Леньку за руку и легко потащил за собой. Мальчишка бежал, не поспевая за верзилой. А тот, взмахнув пятерней, громко заговорил, чтобы слышали все прохожие:
– От горшка три вершка, а воруешь? Идем-ка на расправу, иде-ом! По тебе, я вижу, тюрьма плачет.
Ленька представил себе, что его ожидает. Кто поверит, что это шаль материна? Спросят: где твой дом? Ага, из Ростова-на-Дону сбежал, от тетки? А Аграфена не задумается подтвердить: шаль ворованная. Да еще золотые серьги в кармане найдут – совсем жуликом посчитают и посадят за решетку. Прощай тогда Москва, детский дом, мечта о заводе! Слезы обиды сдавили Леньке горло, но страх оказался еще сильнее, и, рванувшись, Ленька выдернул свою руку из лапищи рыжего; к его удивлению, тот держал его совсем некрепко.
– Не пойду… гад пузатый! И полушалок отбирай, и деньги твои не нужны мне! На!
Он размахнулся и швырнул монеты прямо в толстощекое, масленое лицо верзилы. Тот рванулся к нему, словно хотел погнаться, но Ленька повернулся и во все лопатки бросился обратно к базару. Лишь отбежав подальше, он оглянулся и увидел, что рыжий пузан, постояв на том же месте, повернулся и вразвалку направился к вокзалу. Кто он? Переодетый тайный агент? Особмилец? Почему он свернул на железнодорожный путь и по ступенькам поднялся на перрон?
Сам не зная зачем, Ленька вновь побежал следом за толстяком, держась, однако, на почтительном от него расстоянии. Он все надеялся получить обратно полушалок: ведь материн! Неужто так и пропадет? Ленька задыхался, по грязным щекам его текли слезы, но он не замечал их.
Перед самым вокзалом пузатый верзила обернулся, еще раз погрозил ему пальцем и вошел в какую-то узенькую дверь. Наверно, это было отделение охраны. Нет, оно левее, вон и вывеска висит с черно-красными буквами: «ТОГПУ». Ленька осторожно приблизился. Куда же этот толстомясый понес его полушалок? Но последовать за ним внутрь Ленька не решился и чего– то ожидал, переминаясь с ноги на ногу и размазывая кулаком слезы по опухшим губам и подбородку.
Вдруг узенькая дверь сама открылась. Ленька отшатнулся: не за ним ли? Но из двери зевая вышел железнодорожник с гаечным ключом. Значит, это служебное отделение вокзала? Может, спросить этого дядьку про пузана?
Мимо Леньки прошла нарядная женщина с букетом цветов, взялась за эту же медную ручку и исчезла за дверью. Гм… А эта тетка зачем? Муж тут работает? Но вот из этой же двери вышла босая девочка лет восьми с тоненькой кривой косичкой. Быстро, по– беличьи, грызя яблоко, она побрела по залитому ярким солнцем перрону.
Что же скрывается за этой загадочной узкой дверью?
Ленька осторожно потянул ее, заглянул. Там был сквозной коридорчик, с другой стороны которого зиял проход на вокзальную площадь. Ленька рванулся в него, выскочил на каменное крылечко. Так и есть, рыжий верзила надул его! Совсем он не милиционер переодетый, а обыкновенный нахальный спекулянт или просто босяк вроде того, который вчера ночью отнял у него деньги.
Силы оставили Леньку, он опустился на порожек, весь ослаб, размяк, сидел как пришибленный. Плечи его тряслись, сердце надрывалось, глаза, казалось, треснули, вытекали ручьями по щекам, и он уже перестал вытирать слезы: не было сил поднять руки. Не полушалок он жалел, а себя – одинокого, никому не нужного, бездомного, как подзаборный щенок. Не к кому ему пойти со своим горем, нет на свете родной души, которая приголубила бы его в эту тяжелую минуту. Все только орут, толкают, гонят, угрожают, отнимают последнее, готовы прибить, швырнуть под колеса поезда. А за что? Кому он помешал? Чем кого обидел? Даже товарища нет вроде Кольки Пижухина, все бы легче вдвоем.
– Мальчик, плачешь? Кто тебя?
Над ним склонилось миловидное женское лицо, тонко, нежно запахло духами, голос был участливый, ласковый. Наверно, местная учительница, а может, и пассажирка.
Ленька не ответил, встал и побрел обратно к поселку. Разве такому горю поможешь?
Незаметно для себя он свернул через пустырь на базарную дорогу, ускорил шаги, зорко смотря под ноги. Как будто на этом месте он бросил тому толстопузому фармазону его семь гривен? Хоть бы найти их, больно уж в животе сосет. Или это было ближе к тому вон тополю? И зачем он, растяпа, деньги последние выкинул? Эх, балда невареная! Хоть хлебца бы купил, в кишках прямо тянет, ноет! Дурак, дурак! Продал бы полушалок той хворой женщине, что давала шесть рублей с полтиной и наелся бы до отвала, и в поезд сел. Правду она говорила: пожалеешь. И чего это с ним в последние дни беда за бедой случаются?
Долго бродил Ленька по напеченной солнцем дороге, по заросшему выгоревшему бурьяну пустыря, прежде чем отказался от поисков серебряной мелочи. Может, ее кто подобрал? Скорее всего, тот же толстенный жулик в гороховых штанах. В тот момент, когда Ленька припустил от него, он и собрал деньги. Но куда он скрылся? Не продает ли сейчас на толкучке отобранный полушалок?
Ленька чуть не бегом припустился на базар. Привоз почти совсем разъехался, заметно таяла, расходилась и толкучка, заметнее стал мусор под ногами, давленые огрызки яблок, окурки. Мальчишка обшарил вокруг рундуков, ларей, заглянул в чайную. Разве теперь найдешь?
Стой! А что, если пройти по улицам поселка? Может, рыжий фармазон местный и Ленька увидит его? Или, может, он ходит по дворам, предлагает полушалок?
Черный день выпал для Леньки. То он бежал на вокзал: не там ли пузатый, толстомясый паразит? То вновь спешил на базар, шнырял по опустевшим рядам. То обходил улицы, заглядывая во дворы, окна. То чуть не на коленках лазил по бурьяну у дороги: хоть бы двугривенный найти! Солнце начало клониться на запад, а он все метался, словно заводной паровозик на игрушечных невидимых рельсах. Сознанием Ленька понимал бесполезность своей беготни. Ну, если даже и увидит он рыжего верзилу – что с того? Когда тот шаль нес – и то не мог отнять, а теперь и вовсе. Конечно, фармазон сумел сплавить ее, сидит где-нибудь и посмеивается или давно уехал на другую станцию… Может, даже с тем босяком в рогоже, который ночью выгреб у Леньки деньги. А хорошо бы встретить кого-нибудь из них! Хоть врезал бы вот этой гайкой, что нашел сегодня утром, – глядишь, господь помог бы угодить в глаз, окосел бы стервец, на всю бы жизнь запомнил. И чего таких в тюрьму не сажают?
Лишь когда со степи повеяло холодным ветерком и тени от рундуков, тополей, домов шагнули через заборы, окончательно покинул Ленька поселок. Едва ли он сознавал, что цеплялся за поиски шали и рыжего пузатого фармазона еще и потому, что все равно больше нечего было делать. Куда идти? Как жить дальше? Поездка в Москву на полке вагона сорвалась. Садиться на подножку, чтобы получить новые побои или вовсе погибнуть под колесами?..
Ленька чувствовал себя опустошенным, измотанным, еле волочил ноги. Голод мучил до судорог в желудке, – целые сутки во рту не было и крошки хлеба.
Заснул он, как и вчера, в третьем классе вокзала – теперь под лавкой. Глубокой ночью, когда началась уборка, стрелки охраны ТОГПУ вновь стали выгонять народ. Леньку заметили, разбудили пинком сапога, и он вместе с другими безбилетниками покинул помещение. Спать хотелось еще сильнее, чем вчера, и он прилег на теплом асфальте перрона у стены вместе с другими безработными. Теперь его уже не остановила боязнь замарать тужурку. Вон и руки грязные, и тело чешется, что-то ползает под рубашкой.
Едва малиновая заря окрасила восток, Ленька спустился на рельсы и двинулся по шпалам в Москву. Другого выхода он не видел. Оставаться в злосчастной Глубокой – значило погибнуть.
На следующую станцию Ленька приплелся, когда солнце довольно высоко поднялось над бескрайней степью, над голым поселком. В ушах у него звенело, ноги подламывались, в животе пусто и тошнотворно потягивало. Оказалось, что прошел он всего двенадцать верст. Этак ему и за полгода не дойти!
Продать бы золотые серьги да купить хлеба. Ох, боязно. Опять какой-нибудь выжига прицепится, отберет последнее.
Ленька напился теплой, несвежей воды из цинкового бачка, присел отдохнуть под ободранным вязом. Его удивило, что на этой маленькой неприглядной станции скопилось такое множество народа; и на узком перроне с кустиками выгоревшей травы, и в темноватом каменном вокзальчике, и в полуголом скверике с редкими ободранными дубками – везде сидели, прогуливались, лежали хмурые, обтрепанные мужчины, полуголые босяки, изможденные женщины с тощим скарбом, замурзанные дети, нищие – всякая голь перекатная. Может, здесь неподалеку большой завод или каменоломни и люди ждут найма?
– Закурить, сынок, нету? – обратился к Леньке мужик лет тридцати пяти с широкой выпуклой грудью, в грязной сатиновой рубахе распояской и стоптанных опорках. Лицо у него было красивое, хотя слегка одутловатое, лоб высокий, глаза водянисто-голубые, то ли мутные, то ли чуть выцветшие. Большую голову покрывали густые русые волосы, сильно взлохмаченные; окладистая борода кудрявилась. Несмотря на богатырскую фигуру, что-то вялое проглядывало в безвольной линии его женственного рта, в маленьком кривоватом носе и тяжелых опущенных плечах. Он стоял перед Ленькой в позе терпеливой покорности.
– Я не курю, дядя.
– Вишь ты! Стало быть, еще не разбаловался. Далеко путь держишь?
Обращался мужик к Леньке будто к взрослому, ровне, и мальчишка, изголодавшийся по теплому слову, неожиданно рассказал о себе всю правду: как бедствовал у тетки, как порол его ремнем ее сожитель. Только города не назвал, из которого уехал.
Слушал новый знакомый без той снисходительности, которую взрослые обычно проявляют в разговоре с детьми; он не удивился, не стал пенять, лишь сочувственно покачал головой.
– Вона какие есть люди недобрые, – сказал он. – Не видят, как сирота плачет, видят, как скачет.
Себя он назвал Зотычем, сказал, что сам костромской, жену его и сынишку в голод «тиф скосил», с тех пор отбился он от крестьянской работы, заколотил избу, ушел из деревни и вот третий год мытарится но Руси. Где достанет работу – поживет маленько, потом едет дальше.
Несчастье, постигшее Зотыча, вызвало у Леньки скорее удивление, чем сочувствие. Как же так? Изба собственная, а мыкает горе по грязным вокзальчикам. Хоть бы притеснял кто – тетка родная или милиционер, а то сам себе хозяин.
– Вертался бы, дядя Зотыч, в деревню. Ей-богу!
Костромич покачал лохматой головой.
– Не стерпит сердце, – заговорил он со странной доверчивой откровенностью, словно делился с таким же, как и сам, взрослым человеком. – Я ведь, сынок, плотник сам и столяр, такую могу резьбу по карнизу пустить, наличники отделать – кружева! Не гнушаюсь и другой работы: печь там сложить аль фундамент подвести под дом. Деревня наша лесная, землицы мало, да и та глина, супесь… вот народишко до переворота и отходничал. То в Питер, бывало, то в Москву белокаменную. Хозяйка у меня из себя пава была, а уж до чего проворная! Моментом самоварчик вздует, скляночку подаст на стол, грибков на закусочку: заходи любой, угощайся, отказа никому. И теперь мне к деревенцам в этаком, значит, образе и представлении…
Он критически оглядел свои заношенные, лоснящиеся порты, сатиновую рубаху, порванную под мышкой, разбитые опорки и понурился.
– Ух, ты! Подумаешь! – воскликнул Ленька. – Да ты, дядя Зотыч, еще не такие сапоги наживешь! Галифе справишь, кожан. Мне б таким сильным. Небось захочешь, десять пудов подымешь? А то и пятнадцать?
Зотыч невесело покачал головой.
– Оно, ежели сказать тебе по совести, давно бы я поднялся. Нанимают охотно. Силенка, верно, она у меня есть. И смирен. Да грех за мной: закладываю за воротник. То ничего, ничего, а после… понимаешь? Тогда уж все до картуза спущу, и одно мне место – в канаве. Что не пропью – ваш брат, беспризорник, сдерет. Вот и сошел в золотую роту, мыкаюсь по станциям, вошь кормлю. Ну, да теперь шабаш. Зарок дал: боле ни капельки. Наземь вылью, а в рот не возьму. Доедем до Миллеровой, подамся в станицы до казаков на молотьбу… а то и сруб кому поставить. Места здеся, на Дону, богатые. Две войны прошло, вдов много осталось, и вот у меня думка есть. Може, найду сурьезную женщину, примет в дом. До работы я нетерпеливый. Тогда, глядишь, и вино брошу. Вот в тот час можно будет и свою деревню навестить, родню проведать… Так, стало быть, на Воронеж ты? Вместях поедем.
– Боязно на поезде, – признался Ленька и рассказал, как кондуктор на ходу сбросил его с курьерского.
– Вишь, как жизнь человека озлобила, – задумчиво почесал Зотыч бороду. – Конечно, надоел железной дороге наш брат, так, может, нам она еще больше надоела? Как это не понять? Ну, да мы, сынок, выберем такой поезд, что не сгонят. Товарняк. В народе его не зря прозвали «красный пассажир». Хоть до Америки поезжай – довезет. На узловой-то станции, где ты был, охрана злая, там не сядешь, вот безработники сюда и скопились. Зришь, нас сколько? Сила. Народ уж говорил с начальником, чтобы отправил на Миллерово. Обещался. «Кукушка» должна прийти с Глубокой, порожние вагоны, платформы сбирает. Доставит.
– И я с тобой, дядя Зотыч, – обрадовался Ленька. – Айда, перебирайся сюда, под вербу. Где твоя котомка, пинжак? У товарищей?
Мужик поднял сухую веточку, стал чертить ею по земле, долго не подымал голову.
– Пинжак он… был, да уплыл. Весь я тут, как есть, с потрохами и одежей. Понимай так, что я уж перебрался.
Он продолжал чертить палочкой. Ленька догадался, что Зотыч пропился. А тот вдруг кротко глянул на Леньку добрыми, бесхитростными, водянисто-голубыми глазами и сказал, кивнув через плечо на довольно большую, шумную ватажку безработных у крашеного деревянного штакетника:
– Есть там и товарищи… которые. Да я не шибко до них охочусь компанию составлять. Озорники. От работы отвыкли, смотрят, где бы сорвать что не крепко держится, выпить, поохальничать. Бабенки с ними дорожные… Машка Сипуха, к примеру. Со всей золотой роты один Шаланда справный мужик: тверезый. Говорят, в Украину будто путь держат. В Очаков, на рыбные промыслы. Я и ушел к тебе: от греха подальше.
На сердце у Леньки стало тепло, словно отогрелся сладким горячим чаем. Он понял, что нашел душевного человека, и только боялся: вдруг Зотычу наскучит с ним, он передумает и бросит его? И Ленька решил совсем не отходить от костромского мужика.
Облака затянули солнце, подул сырой ветер, взвихрив пыль, окурки, бумажки на железнодорожных путях. Каждую минуту Ленька ожидал, что в степи вырастет дымок, от Глубокой покажется «кукушка» с порожними вагонами и они тронутся на север, к Миллерово. Дымки временами действительно показывались, однако это были груженые товарняки, что с ходу брали станцию, или почтовые: эти поезда останавливались на считанные минуты, и вся кондукторская бригада дружно высыпала на защиту подножек от безбилетников.
Нудно, скучно. Где бы хоть корочку хлеба раздобыть? Спросить у Зотыча? Совестно. Да и вряд ли у него есть.
Пока Ленька томился, привыкший ко всему костромской мужик спокойно заснул под вязом.
«Может, это одни толки о порожняке? – думал Ленька, теряя надежду уехать с этой маленькой, голодной, опостылевшей станции. – Может, начальник так говорил безработным, чтобы отвязаться?»
Когда он уже совсем отчаялся и побрел в поселок – не подаст ли какая хозяйка сухарик, с юга, от Глубокой, показался дымок нового поезда. Ленька, задыхаясь, бросился обратно на перрон: так И есть – порожняк! За допотопным локомотивом с огромной, точно башня, трубой тянулось десятка четыре пустых платформ, вагонов, пульманов. Мальчишка торопливо разбудил старшего друга.
– Скорей, дяденька Зотыч. Опоздаем.
– Наш подходит? – спокойно спросил костромич, почесывая выпуклую грудь, живот и совершенно не собираясь подыматься. – Ну-к что ж. Стало быть, должны к ночи тронуться. Ты, сынок, не бойся, без нас не уйдет.
Ждать действительно пришлось еще несколько часов. Поездная бригада не торопилась. Обер-кондуктор ушел в дежурку, машинист долго переговаривался со стрелочником, потом как бы нехотя притащил из тупика два порожних вагона, засоренные внутри каменной крошкой, прицепил в хвост состава. Вся рать безработных зашевелилась и, не ожидая приглашения, провела «посадку».
Главный не стал возражать против безбилетников. Со времен гражданской войны по России на товарняках валил народ за хлебом. Теперь мешочников сменили безработные. Железнодорожное начальство сквозь пальцы смотрело на бесплатное передвижение люда, мыкавшегося от заводов к шахтам, от шахт к редким стройкам. Когда на какой-нибудь станции скапливалось слишком много народа и «золоторотцы» начинали «шалить» в окрестностях, начальство само старалось от них избавиться, помогало уехать за несколько пролетов.
Тихо, лениво тронулся поезд-порожняк. Поселок и водокачка долго не скрывались из глаз, словно их тоже прицепили к последнему вагону. Надвинулась степь, изрезанная буераками, с редкими кустиками терна, высохшим молочаем. Далеко у хутора виднелись редкие скирды хлеба. Там, над жильем, в небе пластала птица, и нельзя было понять: то ли это орел, то ли коршун? На западе сквозь рыхлые облака пробились оранжевые солнечные лучи: надвигалось сумрачное предвечерье.
На платформе, где ехал Зотыч с Ленькой, сидело человек шестьдесят, почти все мужчины, весьма потрепанного и забубённого вида. Женщины были только семейные, с мужьями, детьми.
Отойдя от станции верст шесть, состав вдруг остановился. На Ленькину платформу поднялось двое кондукторов. Передний, с отвисшей губой, в брезентовом плаще, из-за которого виднелся свисток на желтом шнуре, главный, спросил всех сразу:
– Далеко, ребята?
– На тот свет за сказками, – ответил мордастый босой парень в обмотках. – Давай крути, Гаврила, погоняй свою кобылу.
– Надо б, ребята, за проезд чего-нибудь заплатить. Машинист отказывается везти.
– Чем брать будете? Вшами? За этим мы не постоим!
Мужик со шрамом на подбородке, в накинутом на плечи армяке и в солдатских ватных штанах незлобиво обронил:
– Буржуев нашли. Те, милай, в классных вагонах ездиют.
– Ай по двугривенному не соберете? – продолжал главный. – Ведь живете ж на что-то? Мое дело – сторона, но машинист сказал – дальше первого разъезда не повезет. А то бы до самой Миллеровой догнал.
– Сговорились? – дребезжащим голоском выкрикнул жилистый старик с очень крепкими прокуренными зубами, в замызганном балахоне. – Что машинист, что вы, кондукторья, – одна шайка-лейка! Жалованья вам мало, иродам, из безработного люда последнюю кровь высасываете?!
– Давай, обер, мне свой флажок, а ты садись на мое место: бесплатно довезу.
Со второй платформы, из шумной кучки товарищей Зотыча, поднялась растрепанная бабенка с опухшими глазами и горласто крикнула главному кондуктору, вызывающе тряхнув при этом измятой юбкой:
– Передай машинисту: я за всех с ним расплачусь. Могу к нему на паровоз пойти. Приглашаю и тебя, прихвати бутылочку.