Текст книги "Жизнь как год"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
9. СЕНТЯБРЬ
Каждый год в конце сентября я беру отпуск. Меня не влечет бархатный сезон на юге, я остаюсь в городе.
Рано утром я выхожу из дому и спешу в лес. Что тянет меня туда? Затихает шум машин и перезвон трамваев. Город остается позади. И вот я среди берез. Они стоят наполовину голые, и ветер ежесекундно срывает с них трепетные живые листочки, которые, описывая замысловатые траектории, мягко падают на землю. Ласковый золотой дождь, золотая земля, золотое солнце и воздух. И лишь стройные молнии белых, как снег, стволов берез.
Я не останавливаюсь, я иду дальше, я почти бегу, спускаюсь в Бабий лог. Ноги пружинят по болотистой почве, я продираюсь сквозь кусты. Они еще совсем зеленые. Грязноватый, замусоренный ручей. Домики владельцев мичуринских участков на другом берегу, огороженные колючей проволокой. Мимо, мимо. К реки. Я скатываюсь с бугра, подхожу к реке, зачерпываю пригоршню воды. Рыбаки в резиновых сапогах, стоящие чуть ли не по пояс в воде, косо смотрят на меня. Я могу распугать рыбу. Тишина кругом. Только чуть слышный шепот реки, да далекий гудок теплохода, да мягкий шелест ветра в ветвях берез.
Пусть не волнуются рыбаки. Я ухожу. Пожухлый Потапов луг остается позади с пустой теперь лодочной станцией, с грибками, под которыми сейчас скрываются от солнца только их собственные тени. Закрытые пионерские лагеря и случайная дворняга, которая все еще живет здесь, хотя дети давно в городе. Огромные лапы кедров, которых не страшит скорый приход зимы.
Кедровый бор выводит меня к Басандайке. За лето она почти совсем обмелела, и я перехожу ее вброд. Я с удивлением смотрю на странное смешение красок: золота и густой зелени, белых полос и могучих коричневых стволов. Они стоят вперемежку. Березы и кедры. Как юноши и девушки, приготовившиеся к танцу. Но я лишь на мгновение могу задержаться здесь. Я лезу в гору. Здесь снова пионерские лагеря. Асфальтированная дорожка над обрывом. Людей нет. Молчание. Говорит только лес. Вперед, вперед. Через поле не скошенной еще пшеницы, через овраги и разбросанные стометровыми пятнами березовые островки. Рябины, сползающие вниз по оврагу. Странные и родные, будоражащие душу. Мне легко, мне не терпится, я бегу все дальше и дальше.
Цель моего утра – Синий утес. Он возвышается многометровой стеной над грустной рекой. Серо-синий, кое-где изъеденный ветрами, размытый дождями.
Я пришел.
И я снова встречаю ее.
Она появляется среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах от меня и смотрит долгим взглядом.
– Здравствуй, – говорю я.
– Здравствуй, – отвечает она.
– Значит, я увижу их?
– Ты не передумал? Еще есть время.
– Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
...Так было и в первый раз.
Я встретил ее здесь же. Много лет я прихожу сюда в конце сентября. Она, как и сегодня, словно возникла среди деревьев, черноволосая, в белом платье. Я посмотрел на нее. Нельзя было не посмотреть на нее хоть раз. Все равно она пройдет мимо. Все равно пройдет стороной. А она подошла ко мне.
– Тебе не холодно в таком легком платье? – спросил я. Ведь было действительно прохладно, сентябрьское солнце уже не так греет.
– Нет, – ответила она.
Мы замолчали. Да и о чем было говорить? Желтый дождь шелестел вокруг. Я и знал, и не знал ее. Она была похожа на женщину, которую я любил когда-то. Только это было давным-давно.
Она пошла, и я пошел рядом с ней.
– Хорошо здесь, – сказала она.
– Хорошо.
Мы подошли к обрыву. Противоположный берег Маны был низкий, заливной, весь в озерах и старицах. Горизонт отстоял от нас километров на двадцать и терялся в сероватой дымке. Я не хотел уходить, не уходила и она. Стоять с ней рядом было радостью, и я сказал:
– Ты очень похожа на одну женщину.
– Я знаю, – ответила она.
– Ты не можешь этого знать. Это было очень давно.
– Я все знаю.
– Ты колдунья?
– Нет-нет, – испугалась она. – Просто я все знаю.
– Тогда скажи, как ее звали.
Она назвала ее имя. Назвала правильно и добавила:
– Это и мое имя. Спроси еще что-нибудь.
Я не стал спрашивать, повернулся и пошел прочь от обрыва. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать. Она все знала. Я поверил в это. Я не хотел вспоминать то, что каждый день старался забыть. Но она догнала меня, остановила и потрепала рукой по макушке.
– Не обижайся. Мне очень хотелось побывать здесь.
– Пожалуйста. Я не буду мешать.
– Всегда ты так. Разве дело в том, чтобы только не мешать?
– Что же еще?
Она покачала головой. И грусть была в ее глазах.
– Нарви мне букет. Я возьму его с собой.
– Сейчас уже нет цветов.
– Цветов нет, но есть листья. Разве они менее красивы, чем цветы?.. Я помешала тебе? Ты хочешь остаться один? Скажи тогда, зачем ты приходишь сюда?
Я не ответил.
– Я приду сюда завтра, – сказала она. – А ты?
– А я – нет.
– Не верю. – Она повернулась и ушла, и растворилась среди берез. И тогда я бросился за ней, но не догнал, потому что некого было догонять. Только ветер вздымал маленькие вихри листьев и бежал дорожкой среди деревьев, словно это был ее след.
На следующий день я встретил ее с букетом листьев. Я излазил все овраги, стараясь найти красивые. Красные, оранжевые, темно-желтые и светло-серые. Букет ей понравился.
– Почему ты не захотел этого сделать вчера?
– Я боялся, – честно признался я. – Боялся, что не уйду от тебя.
– Ты и тогда боялся, – тихо сказала она.
– Когда тогда?
– Когда у тебя должен был родиться сын.
– Кто может знать, сын или дочь?
– Но я знаю. У тебя родился сын.
– Нет! Ты ничего не можешь знать. Это было давно. Тебя и самой-то еще, наверное, не было тогда... Да. У меня должен был быть ребенок. Но я не захотел этого. Струсил? Возможно. Тогда было слишком трудное время, чтобы рождались дети...
– У других все же рождались.
– Ну и пусть. Я ни о чем не жалею.
– А ты совсем не изменился.
– Ты говоришь так, словно знала меня раньше.
– Знала.
В тот день мы больше не говорили об этом. Просто бродили по лесу, загребая ногами листья, разглядывая муравейники, смеясь и радуясь солнцу и прозрачному воздуху. Я помогал ей перепрыгивать через ручьи, переносил через маленькие болотца, потому что она была в летних туфлях. Я разглядывал ее украдкой. Да. Она была очень похожа на ту женщину, только той сейчас было бы не двадцать лет.
– Хороший был день сегодня? – спросила она.
– День был самый лучший, – искренне ответил я.
– Ты уже однажды говорил это, – погрозила она мне пальцем.
– Значит, сегодня еще лучше.
– Мне пора. Я ухожу. А завтра снова буду здесь.
– Где ты живешь?
– Там же, где и ты. – И она ушла и снова затерялась среди берез, и маленькие смерчи побежали за ней, но не догнали и успокоились, улеглись желтыми полисами.
На следующий день я сказал:
– Ты и есть та женщина, которую я когда-то любил.
– Конечно, – согласилась она. – Я – это она.
– Как можно поверить в возможность такого?
– Но ты же сам пришел к этой мысли.
– Значит, это возможно?
– У нас стало возможным. А у вас нет.
– У вас, у нас... Как это понять?
– Я расскажу. Помнишь, в вашем классе учился один мальчишка? Белобрысый, худой. Он любил стихи и плохо справлялся с физикой.
– Помню! Мы же с ним потом в одной роте служили.
– Так вот. Он стал великим физиком. Он разработал теорию Возможных Миров.
– Неправда. Его убили. Я был с ним рядом, когда он упал. Я вынес его, но он был уже мертв.
– Расскажи...
– Что рассказать?
– Почему его убили, почему ты остался жить...
– В разведке. Мы неожиданно увидели трех автоматчиков. Он встал передо мной. Он заслонил меня.
– Вы увидели их одновременно?
– Нет. Я чуть раньше. Он смотрел в другую сторону. Надо было нам упасть.
– Ты и сейчас так думаешь?
– Я часто думал, что мог заслонить его прежде, чем это сделал он.
– Почему же ты этого не сделал?
– Не знаю.
– Так вот. Ты успел это сделать. Он вынес тебя к своим, но ты был уже мертв. Ты умер, а он остался жить.
– Нет. Все наоборот. Ведь я стою перед тобой.
– Это здесь. А в мире, который является для вас только возможным, тебя нет.
Я поверил ей, хотя не мог себе представить этого странного мира. Мира Возможного. И отсутствие себя в этом мире я не мог представить.
Был еще день. Я просил ее рассказать мне о Мире Возможного. И она рассказывала. И мир ее был прекрасен. Не своими городами и реками, не полетами, за пределы солнечной системы и радостным трудом. Он был прекрасен мыслями, чувствами и отношениями людей. Она рассказала мне про моих друзей. О белобрысом худом Поэте, который стал Великим Физиком. И о других, которых уже не было на этой Земле или о которых я ничего не знал. И чем больше она рассказывала, тем явственнее я понимал, что моя жизнь была цепочкой маленьких и больших предательств, невидимых окружающим, потому что они были спрятаны глубоко в душе; цепочкой страхов и сомнений, когда нужно было действовать прямо и решительно; цепочкой недомолвок, которые незаметно перерастали в боль и страдания других людей.
Я испугался любви к женщине, испугался, что она затянет меня в свой непонятный мне мир. И я посоветовал ей избавиться от ребенка, чтобы быть свободным. Я спрятался за спину своего лучшего друга, когда нам в лицо смотрели дула автоматов. Я не подал руки одному человеку, когда тот в этом нуждался, посмеялся над другим, когда этого не следовало делать, я ушел, когда мне не нужно было уходить, закрыл глаза, когда нужно было смотреть еще пристальнее, чем прежде.
– Неужели все это правда? – я покачал головой.
– Правда, – сказала она, имея в виду свое, потом посмотрела на меня и смолкла на полуслове.
– Не смотри на меня так, – попросил я.
– Что с тобой? – спросила она и погладила мен волосы длинными гибкими пальцами. – Ты поседел...
На следующий день она спросила:
– Почему ты никогда не спросишь о своем сыне?
– Так он все-таки родился?
– Да, в нашем мире он родился. Ему уже двадцать два года. Он работает летчиком-испытателем и любит одну очень красивую девушку.
Она рассказывала мне о нем, а я все слушал, слушал, слушал. Мне хотелось знать о нем все: Мне хотелось видеть его. И тогда я стал просить ее, чтобы она привела его сюда.
– Это невозможно, – сказала она. – Ведь его нет в вашем мире. И он не может появиться здесь.
– А ты? Значит, та женщина еще жива, если ты здесь?
– Да. Это должно быть так. Тебе не хочется увидеть ее?
– Я боюсь.
– Ты всегда боялся.
Она ушла и не появлялась целый год. А в этом году в конце сентября я увидел ее вновь. На том же самом месте. Она нисколько не изменилась. Ей снова было двадцать лет. Я бросился к ней и прижал к себе. И она не протестовала, только заметила:
– Ты изменился за год.
Да. Она была права.
За год я изменился.
Теперь я был не только слушателем, я рассказывал сам, а она смотрела на меня удивленными и радостными глазами. И глаза ее говорили: «Тебе стало лучше...» Да. Я прожил беспокойный год. Лучший год в своей жизни.
Мы рассказывали друг Другу, а потом просто молчали, и желтые кружочки березового дождя падали нам на плечи.
– Ты был у нее?
– Был. Она не захотела меня видеть.
– И ты ушел?
– Нет. Я все же видел ее. И рассказал ей все.
– Она простила тебя?
– Нет. Но она улыбнулась.
– Ты любишь ее?
– Люблю.
– Ты вернешься к ней?
– Нет. Я ей не нужен. У нее есть семья.
И был еще день. И еще. Один счастливее другого. Она возникала среди белых стволов берез, и я бежал к ней. Мы сидели, обнявшись, у самой воды, и река медленно текла у наших ног, что-то шептала нам, чего нельзя было понять из-за ее глубины.
– Я хочу посмотреть на ваш мир, – сказал я вчера.
– Я ждала этого. Ты не боишься?
– Нет.
– Все равно это невозможно. Тебя нет в нашем мире. И ты не можешь в него попасть. Разве что на мгновение. Но тогда ты не сможешь вернуться назад. И, прожив мгновение там, исчезнешь, перестанешь существовать везде.
– Все равно я хочу увидеть его, этот мир. И тебя, и сына, и Великого Физика, и всех остальных.
– Подумай. Здесь мы могли бы встречаться еще долго.
– Нет. Разреши мне все увидеть собственными глазами.
– Хорошо. Подумай хотя бы до завтра.
...Она появилась среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах и смотрит на меня долгим взглядом.
– Здравствуй, – говорю я.
– Здравствуй, – отвечает она.
– Значит, я увижу их?
– Ты не передумал? Еще есть время.
– Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
– Поцелуй меня, – говорит она. – Там будет много людей.
Мы стоим, прижавшись друг к другу, двадцатилетняя женщина и я, уже совсем седой, поседевший в один день. Я чувствую, что она не хочет меня отпускать. Ведь теперь она потеряет меня навсегда. Она отталкивает меня и шепчет беззвучно: «_Люблю_».
– _Люблю_, – говорю я ей.
– Подожди меня здесь, – говорит она. – Я дам тебе знак.
Она уходит все дальше и дальше, медленными шагами, оглядываясь и останавливаясь на секунду. Обнимает березу. Может быть, ей трудно идти, или там кнопки неведомого мне аппарата.
Она отрывается от ствола, выпрямляется, зовет меня к себе. И я иду к ней.
Я хочу хоть на миг увидеть мир, в котором я не испугался своей любви, мир, в котором я не убил своего сына, мир, в котором я не предавал своих друзей, не прятался за их спины.
Я иду к тебе, моя молодость! Возьми меня хоть на миг!
Ветер взвивает сухие желтые листья, создавая маленькие стремительные вихри. Ветер режет лицо, сушит глаза... Я иду, и она все ближе, ближе. Остался один шаг...
10. ОКТЯБРЬ
Трижды в день мы ходим с Маркизом на этот пустырь.
Когда-то здесь был ипподром, но потом город разросся, забор и деревянную трибуну снесли, конюшни перевели в другое место. На новом ипподроме я никогда не был. А здесь началось строительство. Сначала возник Дворец Зрелищ и Спорта, но места еще оставалось много. Потом на другом конце – три девятиэтажки-башни. Плавательный бассейн пятый год зиял огромными пустыми глазницами окон.
Ипподром прикрыли, но еще долго строительство на нем не начиналось. Он весь зарос травой, полынью, репейником и ромашками. Тогда-то жители окрестных домов и начали заводить себе собак. Это волна прокатилась как эпидемия. А однажды жена и дети заявили, что нам нужна овчарка. Я предполагаю, что они сговорились предварительно, так как напирали на меня дружно и энергично.
Хорошо, сказал я, возьмем овчарку. Но собаки были в дефиците. В клубе служебного собаководства очередь за щенками растянулась уже на год. Я втихомолку радовался этому, потому что предполагал, что все заботы по уходу за другом человека свалятся на меня. А за год многое еще могло измениться. Но однажды жена принесла щенка, серого, толстого, симпатичного и сказала: вот у нас и овчарка! Эту «овчарку» она купила у какой-то старухи, которая продавала щенков возле магазина.
Никакая это была не овчарка, а обыкновенная дворняга, метис, помесь овчарки с лайкой. Плебей, одним словом. Но он привел в такой восторг всю нашу семью, так смешно переваливался с боку на бок на коротеньких лапках, звонко лаял и уже чего-то требовал, что мне тут же стало ясно: у нас появился новый член семьи. Да и потом, подумал я, какая разница: овчарка это, дворняга или дог? Ведь люди, может, и выбирают себе собак по породе, но уже любят-то их просто так. Смотришь, и спина прогнулась у иной собаки, и лапы задние саблевидные, рахит, да и только, а хозяин взахлеб рассказывает, какая она красавица да умница.
Плебею единодушно дали кличку «Маркиз». Он вырос сильным, своенравным, себе на уме, иногда даже просто шкодливым. Но последнее с возрастом прошло.
Утром и в обед я водил его на этот пустырь. А по вечерам мы часто уходили в лес.
Никогда ранее я не предполагал, что на свете существует столько пород собак. Овчарок и лаек на «ипподроме» было большинство. Но сюда водили и сеттеров, английских, ирландских и шотландских, спаниелей и коккер– спаниелей, догов и боксеров, пуделей и дратхаартов, эрдель– и фокстерьеров, болонок и даже русскую псовую борзую. Владельцы собак да и сами собаки обычно держались группами, благо места-то вначале было предостаточно, большие собаки отдельно, средние и маленькие – тоже. Были у необщительные, гулявшие где-нибудь в сторонке. И только молодняк держался вместе, независимо от роста и породы. И смешно было смотреть на борзую, игравшую со спаниелем, или на дога, пытавшегося догнать юркую болонку.
Маркиз относился к овчаркам, догам боксерам и доберман-пинчерам настороженно, но с достоинством. Вздыбивал загривок, глухо ворчал, движения его становились замедленными, напряженными, в любое мгновение он мог взорваться. Драки между собаками все же происходили, хотя слава богу, не так уж и часто.
Октябрь.
Самое слякотное время. Земле уже не нужна влага, а дождь все льет и льет. Деревья голы, трава умерла. Но трижды в день в любую погоду мы ходим с Маркизом на этот пустырь. Я-то уж мог бы и не ходить. Есть кому заменить меня. Но я сам хочу _так_. Я беру в руки поводок с ошейником, говорю: Маркиз, пошли гулять! Маркиз поднимает голову. Он спал. Он сейчас очень много спит, вздрагивает во сне, рычит, повизгивает, дрыгает лапами. Собачий сон. Маркиз поднимает голову и послушно сползает с дивана, покорно стоит, пока я застегиваю ошейник. Маркиз, ведь мы же гулять идем! Гулять! Он смотрит на меня своими странными собачьими глазами. Он все понимает. И в этих глазах что-то есть. Что-то есть непонятное для меня, еще не человечье, но уже и не звериное. Я все хочу разгадать тайну его взгляда. Сейчас уже, конечно, по памяти, потому что я... Скажи, Маркиз, о чем ты сейчас думаешь? Но Маркиз молчит. Он немного оживляется, когда я деланно веселым тоном говорю: сейчас мы гулять пойдем! На ипподром! Он знает, что такое ипподром. Он знает много слов. И понимает он не интонацию, а именно смысл слов. Но сейчас он просто устал. А когда-то, лет пятнадцать назад...
Я еще очень хорошо помню, как в первый раз понес его на руках, как опустил на траву, молодую, свежую, мокрую от недавнего дождя, как он ошалел, испугался, потом взвизгнул от восторга, затрясся, приник к земле, вскочил, неуклюже отпрыгнул, а потом побежал, смешно, потешно, нелепо. Это и бегом-то нельзя было назвать. И тут же втянул в себя воздух, фыркнул, потянулся носом к траве, что-то узнал и поковылял уже более целеустремленно, что-то открыв для себя в этом новом для него мире. И с тех пор не уставал открывать.
А сейчас он устал. Сейчас просто _нужно_ идти. Таков распорядок нашей жизни. И он это знает. Я открываю дверь, пропускаю Маркиза вперед. Он уже не рвет поводок, не напрягается, не спешит. Он стоит на площадке и ждет. Покорно, послушно, конечно, ведь он понимает, что мне нужно трижды в день выходить на улицу. Он знает, что если не выведет меня, то у хозяина начнет болеть голова, и я буду долго наощупь копаться в аптечке и вздыхать. Он все понимает, мой Маркиз, и начинает осторожно спускаться вниз по ступеням. Осторожно – не то слово. Осторожно – это когда есть выбор, когда можно и быстро. Но мы с ним теперь спускаемся только так. По одной ступеньке, с отдыхом на каждой площадке. И так целых девять маршей, пять этажей.
Ах, как он мчался тогда, вырывая поводок из моих рук, поскуливая от нетерпения. Да и я отставал разве что чуть-чуть. Конечно, сравниться с ним в резвости я никогда не мог. Воля, свобода опьяняли его. И познание мира.
Мы с ним жили в разных мирах. Кое-где, конечно, соприкасались. Но и там он, наверное, воспринимал мир по-своему. В лесу меня, например, в основном интересовал цвет, а его – запахи. Запахи, конечно, воспринимает и человек, но разве можно сравнить их способности.
Наша обычная летняя прогулка раньше была до Басандайки. Это шесть километров. От реки до шоссе километра два – три. Вот эти пятнадцать квадратных километров он знал наизусть. Пройти здесь можно было различными тропинками, они шли и вдоль, и поперек. Я как-то попытался сосчитать количество возможных, разумных, конечно, маршрутов. И насчитал их больше ста. Первый год Маркиз бегал, как ему хотелось. И мне приходилось искать его, свистеть. Далеко, впрочем, он никогда не убегал. Позже он на каждом пересечении тропинок останавливался и вопросительно смотрел на меня. Я рукою указывал маршрут. Но иногда я просто говорил: «бегай!», и тогда он волен был выбирать маршрут нашей прогулки сам. А однажды я составил маршрут заранее и решил ничего не приказывать Маркизу. Я шел и мысленно проигрывал в уме этот маршрут. Маркиз прошел его так, как я составил.
Я почувствовал, что между нами установилась какая-то странная связь. И теперь маршрут часто выбирал он сам. И я всегда знал его еще до прихода в лес. Я рассказывал об этом своим друзьям. Но они не верили. Самовнушение и все. В лучшем случае пес узнает мои намерения по моим неосознаваемым движениям. Пусть так. Я-то все равно думал по-другому.
Если дверь из подъезда на улицу бывала чуть приоткрытой, Маркиз останавливался и ждал, когда я открою ее настежь. И это относилось только к дверям в подъездах. В квартиру и в комнаты он открывал двери сам, с силой тыкаясь в них носом.
На улице идет дождь, мелкий и нудный. На асфальте тонкая пленка откуда-то всегда берущейся осенью грязи. А ведь в летние дожди мостовая всегда чиста, хотя и мокра.
Маркиз идет тяжело. Ему трудно. Он почти слеп, плохо слышит, ходьба причиняет ему боль, как и мне.
Но трижды в день мы должны выходить на прогулку. Ради меня.
С Маркизом мы раньше часто разговаривали. Разговариваем иногда и сейчас. Говорил в основном я. А он сидел передо мной и старался понять, что же я ему хочу сообщить. Много слов он понимал, я уже говорил об этом. Но иногда мы разговаривали и на философские темы. О смысле жизни, о погоде. Маркиз смотрит на меня, чуть склонив голову набок. Он явно старается что-то понять. Он даже понимает. Он все понимает. В глазах внимание. Я говорю фразу, и голова его склоняется на другой бок. Иногда он нетерпеливо перебирает лапами, приоткрывает рот и издает какие-то горловые звуки, нечто среднее между ворчанием и мычанием. Он мучается от того, что не может поддержать разговор.
И в глазах мука.
Скажи мне, Маркиз, о чем ты сейчас думаешь? Ну что там, в твоей собачьей башке? Хоть на минуту дай понять, как ты мыслишь, каким ты видишь мир?
Так думал я когда-то, когда Маркиз был молод.
А потом я ослеп и увидел мир глазами Маркиза.
Вот ведь что интересно. Люди и собаки смотрят на одно и то же, а видят совершенно разное. К примеру, Маркиз совершенно не воспринимал изображения на экране телевизора. Ящик с ножками он видел, чтобы не натыкаться на него, но и только. И дело тут вовсе не в том, что зрение у него было менее инерционное, чем у меня. Кадры телевизионного изображения не мелькали для него, не складывались в осмысленную картину. Нет, они просто для него не существовали. Так же, как не существовали картинки и фотографии. А вот своим отражением в зеркале он интересовался, подолгу смотря на него, обнюхивая стекло, пытаясь заглянуть за него. И меня в зеркале видел, понимал, что это именно я и в то же время не я, исподлобья поглядывал то на меня живого, то на мое отражение в зеркале, вздыхал и о чем-то думал.
И вот мы с ним заворачиваем за угол дома. Я вижу его, этот угол, размытый, колеблющийся, серый. И яркое пятно на нем, там, где какая-то соседская собачонка оставила свою метку. Метки все разные. Цветные – не цветные – не поймешь. Я различаю и фигуры случайных прохожих, если они попадают в поле зрения полуослепшего Маркиза. И почему я не смотрел его глазами, когда он был молод? Что за мир открылся бы мне? Я предполагаю, что Маркиз хорошо видел то, что его интересовало. Знакомых моих, собак, птиц и зверей в лесу, деревья, кусты, траву. То, что имело смысл в его жизни. Лужи вот он сейчас не замечает, поэтому и я шлепаю по лужам. Но это не страшно. Хуже, что он почти не видит (и не видел!) машин. Вообще-то он их как-то чувствует, но относится к ним с пренебрежением, считая, что всегда успеет проскочить перед носом каждой. Благополучно перейти улицу – для "ас самое сложное. Дело в том, что через улицу я всегда водил его на поводке, я руководил им, не оставляя ему самостоятельности. И он привык к этому.
Холодно, сыро, неуютно. Я вслушиваюсь сквозь тоскливый шум дождя, пытаюсь определить, далеко ли от нас троллейбус или автобус. Хорошо, что слух у меня почему-то обострился. Хорошо...
Раньше, когда я еще мог читать книги, Маркиз иногда подходил ко мне и обнюхивал книгу. Маркиз, говорил я ему, ты ничего в книжках не понимаешь. Ни-че-го! Он старательно обнюхивал книгу и, по-видимому, все же извлекал какую-то информацию, потому что иногда весело помахивал хвостом, иногда чихал или недовольно пятился. Но ведь всего, что было в книге, он не мог воспринять. В принципе! Маркиз, говорил я ему, вся жизнь мимо тебя проходит. Ничего ты не понимаешь, ничего. Что мешает тебе? Хотя... тут все ясно. У тебя не развита вербальная половина мозга. Левое и правое полушария твоего мозга одинаковые. Ты не можешь мыслить словами, как я. Ты, наверное, мыслишь только образами, картинами. Да и я часто мыслю образами, сознательно не стараясь переводить их в слова, потому что при этом в них что-то теряется. А с другой стороны, ведь ты понимаешь много слов. И пусть некоторые люди говорят, что ты воспринимаешь не их смысл, а лишь эмоциональную окраску, что это, мол, рефлекс. Вы сто раз произносите слово «гулять», подкрепляя его соответствующим действием, и Маркиз на сто первый раз после произнесения этого слова начинает нетерпеливо повизгивать. Я уверен, что на самом деле все гораздо сложнее. Маркиз отлично понимает и смысл слов. Стоит только посмотреть на его, когда он что-нибудь напроказничал, не съел вовремя свою кашу, например. В это время с ним можно говорить суровым тоном о погоде. Эмоциональная окраска голоса хозяина его не обманет. А можно ласково спросить, почему это он не съел свою кашу, даже не употребляя это «знакомое» слово. Маркиз все поймет и начнет скулить, ложиться на пол, повизгивать... Или слово «лыжи». Пока на улице нет снега, это слово на него не действует. Он, Конечно, встрепенется, поднимет голову, внимательно посмотрит на меня и тут же свернется клубком, недовольно запыхтит. Он явно обижен, потому что знает, что ни на каких лыжах я сейчас не могу пойти. Может быть, даже он считает меня глупцом или обманщиком. Не знаю. Но он многое понимает в человеческой речи, хотя у его не развита вербальная, словесная, половина мозга.
Несмотря ни на что мы каждый раз благополучно переходим улицу.
Пустырь, бывший ипподром, я помню еще хорошо. От афиши Дворца Зрелищ и Спорта по диагонали его вела разбитая колесами грузовиков колея. Слева было футбольное поле, справа – кусты и полоски берез и сирени. Маркиз немного оживляется, видимо, он тоже помнит пустырь своего детства. Я смутно различаю очертания кустов и пучков травы, полыни и репейника, но не с высоты своего роста, а как бы лежа. Я словно иду чуть ли не по шею в земле. Но такое собачье зрение мне уже привычно. Я знаю, что запах для собак бывает различного цвета. Да, да, цвета... или чего-то похожего на цвет. Может, резкости восприятия глубины... Словом, там, где есть запах, изображение проявляется наиболее четко. Запахи квартиры Маркизу привычны, если только не приходит какой-нибудь посторонний человек, поэтому там, смотря глазами Маркиза, я различаю лишь очертания предметов, да и то не всех. А здесь, на пустыре, ближайшие три-четыре метра я вижу более отчетливо. Пахнет ли это промокшая земля, голые ветки кустов или пожухлая трава, я не знаю. Не знаю...
Я отцепляю карабин с ошейника и отпускаю Маркиза побегать. «Побегать», конечно, не то слово. Он уже не может бегать. Так, поковылять от одного куста к другому, замирая иногда от какой-то внутренней боли. А я стою, и мир потихонечку движется передо мной. Я могу повернуться к Маркизу спиной, от этого какой-нибудь куст не окажется позади меня. Он все равно будет впереди и лишь медленно приблизится, если Маркиз подойдет к нему. Но ведь это все равно движение. Движение!
Наверное, Маркиз не воспринимал телевизионное изображение потому, что оно не имело запаха. Я частенько говаривал ему, ну что ты, Маркиз, сел спиной к этому ящику? Разве спиной смотрят телевизор? Я даже разворачивал пса как следует. Но он ничего не видел. Тогда я говорил: Маркиз, вся жизнь мимо тебя проходит. Ничего ты не понимаешь, ничего-то ты не видишь. А ведь вокруг столько информации! Смотри, Маркиз, только зря проживешь свою собачью жизнь. Он виновато смотрел на меня, словно стыдился своей непонятливости. А я все наговаривал ему и про человеческую цивилизацию, и про звезды и Метагалактику, которая по какой-то причине расширяется, и про хоккей или футбол, в зависимости от сезона, и про повадки собак, волков и носорогов. Он слушал и пытался понять. И мука, собачья мука была в его взгляде. Я гладил его по лохматой башке и прижимал к себе. Нет, такого взгляда я вынести не мог. Да и ни кто не смог бы вынести. Он что-то понимал. Что-то, чего не понимал я. И пусть я знал больше его, мое знание не включало в себя полностью его знание. Наши знания лишь слегка пересекались. А когда я однажды представил себе эти пересекающиеся круги, то вдруг понял, что ведь чего-то не понимаю и я. И не просто не понимаю, а вижу и не понимаю! Что-то вокруг есть такое, на что я смотрю, как Маркиз на экран телевизора. Оно есть, но только не для меня и вообще не для людей. Я уверен, что еще ни одна собака не сообщила другой, что по телевидению передавали репортаж о каком-то событии. Так и люди. Никто из нас не воспринимает _этого_. И мы не можем поделиться _этим_ с другим человеком.
Так на что же я всю жизнь смотрел и не увидел? Что прошло мимо меня незамеченным? Что это было? Ах, Маркиз, а я-то подшучивал над тобой, не замечая, что посмеиваются и надо мной. А когда я почувствовал эту насмешку, то, как и ты, Маркиз, только замычал. И, наверное, боль, невыразимая боль сверкнула в моих глазах. Такая боль... что глаза не выдержали. Еще чуть-чуть и я бы что-то понял. Почти понял. Но у меня нет какой-то части мозга, как у Маркиза нет вербальной. А то бы я понял...
Маркиз с трудом перебирается от одного куста к другому. А может, ему кажется, что он мчится?
И все же, что я тогда воспринял? Чего не могли вынести мои глаза? Это был миг, в котором спрессована вечность? Громко и неточно. Да ведь я и не могу выразить это словами и тем более образами. В памяти все осталось, но нет способов извлечь _это_ из памяти.