Текст книги "Везунчик"
Автор книги: Виктор Бычков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Подошел к калитке, открыл ее, и замер на время, смотрел на свой дом, двор как будто со стороны, посторонним взглядом, определяя, что и как надо заменить, достроить, чтобы его жилье соответствовало теперь его новому статусу. А вдруг заедет в гости сам комендант, а у них, даже стыдно подумать, – туалет за сараем без дверки, а стенки сплетены из тальника. И сесть нет на что. Все раком. Антон в комендатуре ходил в немецкий туалет. Вот это туалет! Все чисто, аккуратно, из струганных досок. Прямо – жить в нем можно, а не то что…
«Хорошо бы домик приподнять на новом фундаменте, да обшить дощечкой. Наличники на окна красивые, с узором, как у колхозного столяра деда Акима. Потом покрасить их красочкой масляной, и дом будет смотреться весело, приятно. Конечно, хорошо бы новый дом, высокий, кирпичный, и построить его в райцентре. Но это потом, на будущее. Если все хорошо, то может быть даже в области поставить можно будет. А лучше купить готовый. Зашел, и живи, голову не ломай! А для начала надо забор заменить, да туалет новый сделать. Поставлю людей – пускай строят. А я попрошу маму, чтобы на контроле держала. А то наделают как обычно – через пень-колоду», – окрыленный такими планами, Антон вошел в дом. К его удивлению мамы в избе не было, как и не было обеда на столе, хотя мама могла догадаться, что сын придет домой голодным. Заглянул в печь – там стоял чугун с вареной картошкой для кабанчика, а вот к обеду себе Антон ни чего не нашел.
Сходил в сени, взял на полке кувшин молока, из ящика достал кусок соленого сала, положил в миску огурцов из бочки, занес в избу. Обедал один, даже кот не терся как обычно об ноги, выпрашивая себе кусок шкурки с сала. Ел, а досада и злость все это время накапливались, бередили душу.
«Это как же получается, – обида глушила аппетит, еда не лезла в горло. – Знает, что я и для нее стараюсь, ан нет, не поддерживает, напротив, палки в колеса вставляет. Ну не понимает женщина своего счастья, хоть ты убейся! У Лосевых, точно у них отсиживается, делятся сплетнями. А я как сирота всухомятку в родной хате, ну где это видано? Сейчас самый момент обеспечить ей хорошую старость, подумать о будущем, посоветоваться с сыном, разложить все по полочкам, чтобы идти к цели сообща, а она рожу воротит. Нет, надо с этим кончать!» – Антон даже не притронулся к молоку, вышел из-за стола злым и голодным.
В хлеву ревела корова Апреля. Взял вилы, зацепил охапку сена, положил в ясли. Все это проделал машинально, не думая. На выходе в уголке увидел маму. Она сидела на корточках, безучастная, все в той же фуфайке и коричневом шерстяном платке, в чем была на площади. На сына не обращала внимания, погруженная в свои, ведомые только ей, мысли. Такой свою маму Антон еще не видел ни разу. Он не стал что-либо говорить, а присел к ней, прислонившись спиной к стенке, и обхватил голову руками. Так и застыли рядом два родных и таких далеких друг от друга человека, с разными представлениями о жизни, и своем месте в ней.
Дневной свет проникал сквозь открытую дверь, освещая корову, корыто, снующих по хлеву курей. А в этом закутке было темно, мрачно, как и на душе у каждого из сидящих людей.
«И долго так будет продолжаться? – у Антона ныли от неудобной позы спина и ноги, а терпение уже лопалось. – Хоть бы заговорила, что ли. А то сидим как не родные. Кричала бы, ругалась, скандалила, и то легче бы было. Первому начинать уже как-то не с руки, вроде не мальчик, не пацан сопливый. Она и сама понимать должна, что и у меня есть самолюбие, чувство гордости. Да и должность обязывает. Могла и навстречу пойти, сделать шаг первой».
– Мама, я есть хочу, – капризно, как в детстве, произнес сын.
Мать вздрогнула, очнулась, посмотрела на него из темноты, молча поднялась, и пошла в избу. Антон последовал за ней, поражаясь ее новому виду: сгорбленная, маленькая, постаревшая вдруг, она еле передвигала ноги, шаркая ими по земле. Перед ним была не та, быстрая, крепкая, жизнерадостная женщина, а древняя, немощная старушка. Ему стало до слез жаль маму. Он нагнал ее на пороге дома, обнял за плечи, и крепко прижал к себе.
Сколько они просидели на пороге вдвоем, обнявшись, Антон не помнит. Они забыли обо всем: говорили, говорили, как когда-то в детстве, в том прошлом времени, таком родном и приятном, и таком далеком.
– Твой отец хотел, чтобы первым родился сын, а появилась девочка. О, как он переживал, как расстроился, что родился не наследник. А я и ходила Танькой очень тяжело: по всем приметам должен быть мальчик. Ты не поверишь, но твой папа сбежал из дома, и не появлялся три дня, пока дедушка не привел его за руку из пивнушки, где он заливал свое горе. Глупый! Разве это горе, если родилась девочка? Да какая разница кто родился? Главное – человек новый появился на свет! Он даже не так переживал, когда умер твой братик. Все просил Бога сохранить тебе жизнь. У твоего папы все надежды были связаны с тобой, – воспоминания изменили маму: ее лицо преобразилось, помолодело, разгладились морщинки, горели глаза, мягкая, нежная улыбка застыла на губах.
– Я тебе уже рассказывала про нашу семью. Не знаю, запомнил ты или нет, тебе было годиков семь. Я все боялась, что наш род полностью сгинет, тяжкие тогда времена были – жизнь любого человека не стоила и ломаного гроша. Как будто все посходили с ума: брат убивает брата, отец – сына, сын – мать или сестру. Все вдруг стали врагами, хотя еще вчера крестили друг у друга детей. Но свято верила, что вы с Танюшкой, сестричкой своей, обязательно останетесь жить. Все-таки вокруг, сынок, хороших, добрых людей больше, чем плохих. Вот на них я и надеялась. Поэтому хотела, да и сейчас хочу, чтобы вы знали кто вы на этой земле, откуда появились, как жили, кто ваши предки, и как они жили среди людей, как к ним относились их современники, и как они сами относились к людям. Это, сынок, не моя прихоть, а, наверное, в нашем сознании, в нашем поведении главная струна, наш становой хребет.
Мать на минутку замолчала, вспоминая, а сын боялся заговорить, боялся вспугнуть тот хрупкий, доверительный мир, что наметился между ними.
– Твой дед Макар Егорович, царство ему небесное, по молодости работал приказчиком у купца Востротина, был когда-то такой. Так вот, этот купец владел несколькими магазинами в Минске, Гомеле, Могилеве, и даже в Москве и Петербурге. Широкий был купец. Но в один прекрасный день, как раз перед первой войной с немцами, году этак в тринадцатом, четырнадцатом купчишка бесследно исчез. И, поговаривали, с большой суммой денег. Так или нет – не знаю, но молва такая шла. Пошумели, поискали, как водиться, да и бросили. Нет человека.
Деда в полицию по этому поводу вызывали, допрашивали, но найти что-либо против него не смогли. Хотя молва среди людей ходила, что купец пропал не без помощи приказчика. Ну, на чужой роток не накинешь платок, как говорится. Поговорили, посудачили, и со временем забыли. Только не стал больше работать Макар Егорович у купеческого сына, к которому перешли все дела по наследству. Ушел от него, но в аккурат, через годик прикупил себе Щербич несколько сот десятин земли, и винокуренный заводик. Опять всплыл случай с Востротиным: мол, откуда у простого приказчика такие деньжищи? И опять дело ограничилось разговорами, да только они не мешали ему скупать у населения яблоки, производить и торговать винишком.
Надо сказать, что дед твой, Антоша, предприимчивый оказался. Понял, что иметь собственные сады выгодней, чем скупать фрукты по окрестным селам, и засадил плодовыми деревьями огромнейшие территории в округе. Многие и до сих пор стоят, радуют людей обильными урожаями. За это уважать его стали, признали в нем хозяина. Хотя между собой толковали, что счастья на крови построить нельзя. Вроде как будешь на первый взгляд богат, а счастья нет, и не будет, потому что на крови оно замешено. А на ней оно не взойдет: счастье любит чистые души и руки, не замаранные тяжким грехом.
– К чему это ты мне повторяешь? – сын заерзал на порожке. – Что грех – я и без тебя знаю.
– Ты не дослушал, – мать положила руку на его плечо, но, увидев форменный, чужой мундир, резко одернула ее назад. – Это как народная примета. Богатство деда твоего продлилось не долго, а счастья, мне кажется, он вообще и не видел. Значит, не все чисто было у старого Щербича. Народ не зря примечал такие делишки. В то же время я не хочу наговаривать на своего свекра: сам по себе он был очень хороший человек, но себе на уме. Душу ни перед кем не открывал, не допускал к себе ни кого. И людям зла, вроде как, не делал. А вот в жизни и в коммерции ему точно не везло. Суди сам: жена умерла при родах, когда твой отец появился на свет.
– А ты откуда все про деда знаешь? – Антон не выдержал, спросил. Ему было не очень приятно слышать про недостатки, а, тем более, про темные делишки деда. А особенно про кровь и богатство. – Ты как будто рядом с ним была с детства.
– Зря ты, сынок, мне не веришь. Нас было пятеро у мамы. И жили мы в Слободе, где теперь школа стоит. Там наш дом был. Мама наша – белошвейка. Она обшивала всю округу. У нее были швеи, что шили простую, крестьянскую одежду, а были и для богатых людей. К ней, что бы ты знал, приезжали шить и из Бобруйска. Она очень хорошая мастерица была! Так что и я не из простых крестьян. Училась в городе. Закончила гимназию. А в детстве у нас были гувернантки, понял, содовая ты голова, кто твоя мамка? К нам то все новости и стекались. То один что-то расскажет, то другой. Вот так, непроизвольно, и знаешь, что делается в округе. На примерки приходила в день масса народа. А о чем можно говорить в таких случаях? Только и обсуждать кого бы то ни было.
– А ты мне про это ни разу не рассказывала, – сын был удивлен, даже отодвинулся от матери, чтобы лучше ее рассмотреть. – Что ж ты скрывала все это?
– Да изучала тебя. Боялась, что твой детский ум не выдержит всего того, что надо тебе услышать. Можешь понять не правильно, не так, как хотелось бы мне.
– Теперь то почему рассказываешь? – запоздалая обида закралась в душу Антону, неприятно сверлила ее. Он, как и в детстве, оттопырил нижнюю губу. – Считаешь, что сейчас пойму так как надо? Поумнел?
Мать не сразу ответила, а сидела, погруженная в свои мысли. Он уже начал терять терпение, когда она заговорила вновь.
– Я не знаю, сынок, будет ли у нас с тобой еще один вот такой день, вот такой разговор. Поэтому, давай слушать и слышать друг друга, чтобы потом не казниться, не мучить себя недосказанным, не переживать за ошибки родного человека.
Мама поднялась, сходила в избу, принесла две старые телогрейки, подложила на порожек. Достала из кармана два яблока, выбрала большее, с румяными боками и подала сыну.
– Ешь, полезно. И не обижайся. Я тебе зла ни когда не желала, Боже упаси! Верила, и до последнего дыхания буду верить, что ты у меня самый хороший, самый умный мальчик, заботливый, любящий сын, взрослый, здравомыслящий мужчина, способный взять на себя груз ответственности. Но ты изменился, притом, не в ту сторону, в какую хотела бы я, стал не тем, каким ты был в моих мечтаниях.
Сейчас понимаю, что где-то в твоем воспитании я что-то не так сделала, сказала, поступила не так. Изменить тебя я уже не смогу – ты такой, какой ты есть, так хоть своим рассказом попробую уберечь тебя от страшных ошибок в твоем будущем.
Женщина сняла платок, поправила волосы, потуже скрутила их на затылке, закрепила шпильками.
– Отец твой был непутевым человеком: главным для него было – покрасоваться на публике, показать, какой герой, какой он богатый человек, какой всесильный. Любил, чтобы ему льстили, заглядывали в глаза. И пил. Притом, пил очень сильно, часто и не знал меры. Макар Егорович к делу его не подпускал, бранил, а то и поколачивал кнутом за пьянки. Ты, слава Богу, не пьешь, а в остальном – напоминаешь своего отца.
Антон при последних словах матери заерзал, понимая, что она права как ни когда, как будто заглянула к нему в голову, в мысли. Ему стало неуютно, нехорошо, однако перебивать мать не стал, а продолжал молча слушать ее, накапливая в душе свое несогласие, готовность противиться ей, доказать, что это совсем не так, и он не такой, как она думает.
– Что ж ты так обо мне нехорошо то?
– Поздно разглядела, – просто ответила она. – Сейчас уже не исправишь. Раньше надо было. Слушай дальше, если тебе это интересно.
А деда твоего обуяла жадность и зависть к чужому богатству, к чужому успеху. Своим умом достичь всего этого он не смог, а, быстрее, не умел, Бог не дал таких способностей. Вот он и взял на себя тяжкий грех с купцом Востротиным.
– Но ты же только что говорила обратное, что не доказана его причастность к исчезновению купца? Как это понимать?
– А так и понимай, что богатство и благополучие на крови не долговечно. Это и есть неоспоримое доказательство. Вот и у тебя точно так будет, потому что жадность и зависть ты унаследовал от деда.
– Как ты можешь обо мне такое говорить? На мне нет чужой крови!
– сын подскочил с порога, забегал по двору, размахивая руками.
– Не ври самому себе – есть, и еще будет, – ее спокойный тон еще больше злил его, выводил из хрупкого душевного равновесия, что царил в их отношениях только что. – Но я тебе не все рассказала, ты дослушай. Садись на порог, а то я сбиваюсь с мысли, забываю, о чем надо говорить.
Антон опять уселся рядом с мамой, и обиженно засопел, как в детстве. Однако это не вызвало у нее прежней нежности, как когда-то, и она не стала его успокаивать, жалеть, прижимая его голову к своей груди, а снова заговорила ровным голосом.
– Дед хоть и был жадным и завистливым, но упрекнуть его в дальновидности, в практичности я не могу. Когда началась коллективизация, Макар Егорович понял, что его богатству приходит конец. Он не стал дожидаться прихода к нему в дом активистов-большевиков, а сам пошел к ним с заявлением о добровольной передаче земли, садов, винзавода в собственность новой Советской власти. И выбил у них из рук козыри: как после этого можно назвать его буржуем и мироедом, если он сам все отдал, пошел на сотрудничество с ними? Поэтому его и не расстреляли, а сослали на Соловки, и то по настоянию уполномоченного из райкома партии. А жители на собрании были против ссылки, заступились за нашу семью. Но с района потом приехали милиционеры, и забрали деда и отца вопреки воле людей. А меня, тебя и Танюшу не стали ссылать, потому что за нас были не только Лосевы, да почти вся деревня. Ты это должен помнить хорошо, не маленький был. Я к чему тебе все это говорю. Да к тому, что дед твой знал предел, меру, где надо остановиться, пойти обратно. На Соловках он умер в восемьдесят три года. Согласись, возраст немаленький. Видишь, против людей, поперек власти народной он не пошел. А я знаю точно, что некоторые подговаривали Макара Егоровича выступить против, звали его в свои организации. Только он не поддался, а все говорил, что на народ идти нельзя, потому как сотрет он любого, кто поперек его пути станет. А ты пошел своим путем, не только против своего народа, против своей страны выступил. Я на площади головы поднять не могла от стыда за тебя. Ты не поверишь, но люди сочувствовали мне, и жалели меня. Кроме презрения и ненависти к себе ты не получишь ни чего, на уважение и почет можешь не надеяться.
День уходил, угасал, как и угасала беседа между матерью и сыном. Все ее слова еще больше злили Антона, он ни как не хотел и не мог принять их правоту, на каждый ее довод находил свое оправдание, свою правду. Наметившее понимание вначале сошло на нет к концу разговора. Все эти истории он знал и раньше: многое происходило у него на глазах, на его памяти.
– Хорошо. Твоя политбеседа закончилась. Только я буду поступать так, как считаю нужным. Ошибки деда я повторять не стану, – сын решительно поднялся, одернул черный форменный френч, поправил кобуру с пистолетом. – Он пошел с коммунистами на мировую, поддался им, а в итоге поплатился жизнью в ссылке, в неволе, в нищете, как враг твоего народа. А надо было их давить, давить в зародыше, не давать произрастать как сорняку на огороде! Вот тут мой дед просчитался, смалодушничал, а может, и забоялся, струсил. Я так делать не буду! Я подчиню этот народ себе, уничтожу любого, кто встанет на моем пути, а с большевиками разговор будет один – смерть! И ни какой пощады! Они не щадили мою семью, меня, сестру, лишили нас счастливого детства, отняли у меня то, что принадлежало мне по наследству, а значит – по праву. Такое не прощается!
– Но предавать свой народ, свою Родину – это грех, тяжкий грех! – мать все еще не теряла надежды вернуть сына, не дать ему окончательно сбиться с пути. – Это же наша Родина, а ее поганят, убивают, грабят, неужели у тебя не дрогнуло ни чего в груди?
– Хватит мне заглядывать в душу, – Антон прервал мать. – Я сам разберусь, где моя Родина и как ее защищать. Я не меньший патриот, чем твой Лосев Ленька. Все, на этом разговор окончен. Приготовь что-нибудь поесть, а то твоими рассказами сыт не будешь. Завтра у меня будет трудный день, и мне надо хорошо отдохнуть.
– Поверь мне на слово – немцев изгонят без тебя, но на том народном празднике не будет Антона Щербича. Вопрос – где он будет, и будет ли вообще?
– Кишка тонка у твоей власти. Лопнет, как бы не тужилась. Теперешнюю Германию им не победить.
– Ты плохо знаешь историю, – мать махнула рукой на сына. – Сколько существует Россия, ее еще ни кто окончательно победить не смог, и не сможет. Все успехи ее врагов временные.
– Не пугай – пуганный я. Твои Советы, наверное, уже в страхе спускаются с той стороны Урала. А мне жить здесь.
– Бог тебе судья. Но тебя проклянут люди, если поднимешь на них руку или пойдешь против них, попомни мои слова!
Глава пятая
Утро следующего дня зарождалось чистым, солнечным, ясным. Сильный, густой туман стлался над Деснянкой, закрыв собой противоположный берег, отделив деревню Борки от лесного массива. Однако солнечные лучи быстро устранили этот недостаток, разогнав собой туманную дымку, и опять соединив в единое целое село, речку и лес.
Сначала по центру улицы на выпаса проследовало деревенское стадо коров под незлобные покрикивания бессменного пастуха Коли Зайчика. Сколько ему лет и откуда он – никто в Борках не знал, хотя, казалось, что этот мужичок всю жизнь находился при стаде, по очереди переходя на ночь от одного хозяина к другому.
Антон с утра был в конторе, и с волнением поглядывал на часы: придут или нет люди к назначенному времени? Пока на площади перед зданием ни кого не было. Только, только затихли хлопки пастушьего кнута, пыль медленно оседала на улицу, на большие пожелтевшие лопухи вдоль нее, на серую, грязную траву.
Щербичу казалось, что стрелки на часах не двигаются, застыли на месте для того, чтобы испытать нового старосту деревни в его первый самостоятельный рабочий день, к которому он, может быть, готовился всю свою жизнь.
Сначала, как ни странно, появился Васька Худолей. Чисто выбритый, в таком же как и староста черном френче с белой повязкой на рукаве и винтовкой за плечами, он застыл перед своим начальником, вытянувшись по военному:
– Так что докладываю, Антон Степанович, – абсолютно трезвыми глазами Васька ел сидящего за столом в кабинете председателя колхоза нового руководителя. – Народ мною лично оповещен, сейчас должен прибыть к месту сбора. При себе будут иметь рабочий инструмент – кто лопаты, кто вилы, кто серпы!
– Я же про инструмент не говорил, как это ты догадался? – Антон был польщен таким обращением к себе, а еще больше ему понравилось рвение подчиненного. – Кто ж тебя надоумил?
– Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понять – урожай не собран. Сейчас это главное.
– Ну что ж – хвалю, – Антон встал из-за стола, протянул Ваське руку. – Спасибо. Ты облегчил мне работу. Сказать честно – не ожидал от тебя такого, Василий Петрович!
– Благодарю на слове! – Худолей с чувством пожал протянутую руку. – Вы еще плохо знаете меня. Спасибо!
Последующее обращение на «вы» еще больше возвысило Антона в собственных глазах, зародило твердую уверенность в том, что все мамины страхи напрасны и не стоят выеденного яйца. И уже к людям, стоящим плотной стеной у здания бывшей колхозной конторы, вышел важный, осанистый молодой человек, взваливший на свои плечи ответственность не только за положение дел в Борках, но и распорядитель жизней и судеб своих односельчан.
Мужики и женщины стояли вперемешку темной массой, и молча смотрели на старосту. Даже обычный в таких случаях табачный дымок не вился над толпой. Все замерли в ожидании. Антон тоже не сразу приступил к своим обязанностям, а, как и вчера, взирал с высоты, давая возможность каждому прочувствовать важность момента, уяснить для себя раз и навсегда свое место, и место их нового начальника в жизни села. На него смотрели сотни глаз, десятки лиц были повернуты в его сторону. Щербича неприятно поразило, что он не видит ни одной улыбки на них: безучастные, серые лица. И ни какого подобострастия, желания услужить, понравиться. Он нашел в толпе мать: она опять стояла между соседями – справа – дядя Миша, слева – тетя Вера. Все та же телогрейка, все тот же темно-коричневый шерстяной платок. Вот только голову сегодня она не прячет, а смотрит открыто, как на чужого, незнакомого человека. Это немножко подпортило ему настроение, но не смогло поколебать его уверенности в правоту проводимого им дела.
– Товарищей уже больше нет, а господами вы не стали, – голос старосты немного подрагивал, вибрировал, срывался. Видно было, что он волнуется, но старается держать себя в руках. – Поэтому не знаю даже, как к вам обращаться, – широко улыбнулся, пытаясь таким образом скрыть свое волнение, и расположить к себе односельчан.
– А что тут думать – в приличном обществе сначала здороваются, – стоящий напротив крыльца Скворцов Григорий Степанович открыто, с вызовом смотрел на Антона. – Или при нынешней власти новые приличия?
– Новая власть не любит, когда ее перебивают, и, тем более, советуют ей, понятно, гражданин Скворцов? – жестко ответил староста, и в его голосе уже не было волнения и желания понравиться. – Стойте молча и слушайте, что вам будут говорить.
– Вот оно что! – старик втянул голову, ошарашенный таким ответом. – Далеко пойдет парень, если ни кто не остановит.
Щербич пропустил мимо ушей последнюю реплику, и, глядя на столпившихся перед ним односельчан, заговорил:
– Буду краток: надо успеть до наступления холодов убрать все, что еще сохранилось в поле. Женщины будут жать серпами, и вязать снопы, мужики – свозить снопы к амбарам, и складывать в стога.
Молотить будем потом. Выкопать оставшуюся на полях картошку, и складировать ее в буртах там же. Позже перевезем ее в овощехранилище.
Нового ни чего нет: каждая бригада занимается своим делом, как и в довоенное время. Надеюсь – все понятно?
– А где взять транспорт? Или на себе таскать? – выкрикнул из толпы чей-то голос.
– Вопрос правильный. Сейчас я возьму с собой несколько человек, и поедем в Слободу. Комендант для этих целей обещал нам десяток подвод.
– Работать будем за спасибо, или как? – спросил Скворцов.
– Новая власть будет рассчитываться с вами вашими жизнями, – глядя в упор на деда, ответил Антон. Он не забыл подначки в свой адрес, и теперь с удовольствием отыгрался. – Дорога жизнь – будете работать. С вас довольно того, что уже украли с полей, – жестко закончил староста.
По толпе пронесся робкий, тихий ропот, но тут же и затих, едва начавшись. Антон это посчитал заслугой своей жесткой позиции по отношении к односельчанам.
Первый и последующие дни проходили спокойно, гладко, не создавая для старосты каких то проблем: за долгие годы люди привыкли к коллективному труду, и на работу приходили вовремя, упрекнуть в лености или недобросовестности Антон их не мог.
У амбаров росли скирды снопов с не обмолоченным зерном, картофельные бурты красиво смотрелись на полях. Несколько раз в Борки приезжал комендант майор Вернер, который вместе с бывшим технологом винзавода Галиной Ивановной Долговой и старостой деревни обследовали цеха, пытаясь найти способ запустить его, не дать пропасть такому обильному урожаю яблок. Уцелело оборудование, были специалисты, было сырье, но все упиралось в электричество: до войны здесь была своя дизельная электростанция, мощности которой хватало не только на завод, но и на деревню. Но перед отступлением ее взорвали, и надежд на скорое восстановление не предвиделось.
Карл Каспарович был доволен работой старосты: уборка урожая шла без нареканий, на его столе лежало несколько списков, составленным Антоном, в которых он самым скрупулезным образом перечислял фамилии семей красноармейцев, еврейских семей, коммунистов, количество скота и птицы по дворам. Отдельно – фамилии молодежи от пятнадцати лет и до двадцати пяти. Да и в самой деревне было спокойно: в отличие от других, в Борках еще не было ни одного случая грубого обращения с оккупационной властью, и комендант ездил сюда даже без охраны, вместе с водителем. А то мог сам сесть за руль, и неожиданно нагрянуть к своему другу Антону Щербичу. О таком отношении к старосте Вернер в доверительной беседе однажды высказал самому Антону, который гордился этим, и старался принять дорогого гости самым, что ни на есть, лучшим образом. Для этого в передней избе был даже вывешен портрет фюрера, а за сараем был снесен старый, и построен новый удобный туалет из струганных желтых досок, и в погребе наготове всегда лежали засоленные и разделанные тушки гусей, которые Антон конфисковывал самым наглым образом у односельчан. Комендант обожал жареную гусятину, за что его в Борках называли гусиным Карлом.
Портила дружбу Антона с Вернером мать. Последнее время она не разговаривала с сыном, хотя обед готовила. Рано утром уходила на работу: вместе с бригадой она жала пшеницу на поле у Данилова топила, грузила снопы на телеги, и домой приходила уставшей. Ее хватало только подоить корову, накормить поросенка, курей, и замертво упасть на свою кровать. Ни каких разговоров, ни какого общения с Антоном – как два совершенно чужих человека под одной крышей.
Такие отношения матери с сыном комендант заметил сразу, и не преминул спросить у Антона:
– Какая кошка пробежала между вами, и почему твоя мать работает на ряду со всеми?
– Вот видите эту деревню, улицу, сады? – разговор происходил на лавочке у дома Щербичей. – Все это когда-то было собственностью моего деда Макара Егоровича, и должно было перейти мне по наследству. Но пришли большевики, Советская власть. А они думали иначе, и угробили деда на Соловках, мне показали огромный кукиш. Я решил восстановить справедливость и вернуть принадлежащее мне по праву. А мама этого не хочет, боится, что и я сгину как дед.
– Она не верит, что мы пришли сюда всерьез и надолго? – майор с интересом ждал ответа.
– Если честно – не знаю. Мне такого она не говорила, – староста немножко замешкался. – Просто боится за меня, за мою безопасность. Говорит, что местное население не простит мне этого, не позволит вернуть наследство.
– А почему работает наравне со всеми? Могла бы и сидеть дома, посвятить себя сыну. Чем плоха перспектива?
– Вы меня извините, – Антон смотрел на коменданта с улыбкой. – Но она привыкла быть вместе со всеми. Дома ее не удержишь.
«Как все, так и я» – в этом вся моя мать.
– Правильно. – Вернер говорил, задумчиво глядя куда-то вдаль. – Не только твоя мама, а и вся Россия. «На миру и смерть красна» – такую поговорку мог придумать только ваш народ. Она, видите ли, как все. А о себе не думает. В этом наше отличие. Я слишком хорошо знаю вас. Умение сплотиться – многое значит. Но меня в данный момент волнует совершенно иное, – без всякого перехода задал старосте совершенно неожиданный вопрос. – Почему в Борках слишком спокойная обстановка?
– Не понял. Разве это плохо? – Антон был обескуражен.
– Меня настораживает та легкость, с которой жители выполняют все наши распоряжения. В других деревнях такого спокойствия не наблюдается. Везде идет открытое, или в лучшем случае, тайное сопротивление. А у вас его нет. Почему?
– Я не знаю, господин комендант, – за словами Вернера слышалась скрытая угроза, от которой у старосты внутри пробежал холодок, и не спешил покидать его тело.
– А надо знать. Будешь контролировать обстановку, будешь жить, – загадочно закончил Карл Каспарович. – И у господина Шлегель что-то много претензий к тебе, дорогой друг. Съезди к нему, успокой Эдуарда Францевича. Да, чуть не забыл: у моей мамы в Германии скоро день рождения. Вот, ломаю голову – что бы ей подарить, порадовать старушку. У тебя нет ни каких соображений, Антон Степанович, а то я тут у вас немножко поиздержался?
После отъезда коменданта Антон еще долго сидел на лавочке у дома, восстанавливая в памяти весь сегодняшний разговор с ним.
«Странно, что ему не нравится? – Антона глушила обида. – Работаешь, не покладая рук, а им еще плохо. Чего тебе надо? Каждый день с утра до позднего вечера на току молотят, как в старину, цепами зерно. Целый обоз уже отвезли в комендатуру, остальное складируем в амбарах. Укрыли соломой бурты картошки в поле, сейчас присыпают хорошим слоем земли. До весны долежит как миленькая. Наладили поставки яблок на фронт: сколотили, сколько смогли, деревянных ящиков, переложили яблоки соломой, и почти каждый день отвозили в комендатуру по полной телеге. Оказывается, это не считается. Надо по другому. Тогда скажите как надо, а нечего подозревать. У других ни лучше, а хуже на много, и это нормально. А у нас спокойно, им плохо. Плохо, что вас не убивают в Борках? Так радоваться надо, что староста работает, держит в руках ситуацию!»
Темнело, когда к Антону подошел Васька Худолей. Последнее время он просто не вылазил с полей, амбаров, садов. Стоило старосте прийти на ток, где молотили зерно, Васька был там, или зайти в сад, как Худолей спешил с докладом. Щербич поражался умению Васьки находится одновременно во многих местах. Ему оставалось в большей степени контролировать работу помощника, а не бегать за каждым рабочим.
– Так что, докладываю, Антон Степанович, – Васька остался стоять перед начальником. – Обмолот идет к концу, еще два стожка, и все. Я снял две пары коней, и поставил косить сено косилками. Зима скоро, а животину кормить будет нечем, если не успеем до морозов. А так хоть и старая трава, да лошадям пойдет, съедят за милую душу. Да соломки травянистой заготовим, даст Бог, и перезимуем. Вы не будете против? – сам застыл в выжидательной позе, внимательно глядя на Антона, готовый выслушать все, что он скажет.