355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Викентий Вересаев » Записки врача » Текст книги (страница 16)
Записки врача
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:33

Текст книги "Записки врача"


Автор книги: Викентий Вересаев


Жанр:

   

Медицина


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Профессор обстоятельно рассматривает с этой стороны мою книгу и осыпает меня комплиментами. «С истинной художественною проницательностью» (стр. 18), «с замечательной художественностью» (стр. 19), «с редкою художественностью» (стр. 24) изображаю я такие-то и такие-то особенности душевного склада своего безвольного героя. При моей «психологической проницательности», полагает проф. Сикорский, я «мог бы избрать иную научную карьеру, способен был бы глубоко проникнуть в тайники сложнейших явлений психической жизни, руководствуясь одним только художественным вкусом» (стр. 24).

Я совершенно сконфужен. Никогда еще не приходилось мне читать такой лестной оценки моего «художественного дарования», но… но, – да простит меня проф. Сикорский, – комплименты его опираются на такие бьющие в глаза противоречия, что получают чрезвычайно странную окраску. «Художественные темы, за которые взялся Вересаев, новы», – заявляет профессор на стр. 9. Эта новая тема заключается в данном мною (по толкованию проф. Сикорского) типе «колеблющегося, сомневающегося, ноющего, бессильного человека». Тип же этот, как совершенно справедливо замечает проф. Сикорский, – «старый тип, хорошо известный в русской литературе» (стр. 30). В чем же новизна моей темы?… Далее проф. Сикорский говорит: «Выходит, как будто Лев Толстой, со своим талантом и своими гораздо более важными темами, производит меньшее впечатление, чем «Вересаев»; ни Толстой, ни Чехов и Горький «далеко не вызвали того всеобщего раздражения и беспокойства и того смутного, но щемящего интереса, – как разбираемая книга Вересаева», (стр. 4). Интерес, возбужденный «Записками врача», как мы уже видели, профессор объясняет двумя причинами: во-первых, – их «несомненными художественными достоинствами»; во-вторых, главное, – тем, что «автору удалось попасть в колею нового, назревающего вопроса» – вопроса «о неполных или недоразвившихся» характерах. И проф. Сикорский совершенно не замечает, как неудачно его объяснение. Он называет, между прочим, Чехова. Произведения этого писателя в несравнимо большей мере удовлетворяют как раз тем двум условиям, которыми профессор объясняет успех «Записок врача». Во-первых, мое «художественное дарование», как справедливо замечает и сам профессор, совершенно даже несравнимо с дарованием Чехова. Во-вторых, – главный, почти единственный тип, который с почти болезненной настойчивостью рисуется Чеховым в самых разнообразных видах, есть как раз тип человека с атрофированною волею. Как же этими причинами можно объяснить тот большой интерес, который вызвали к себе мои «Записки» сравнительно с произведениями Чехова (что, кстати сказать, совершенно и неверно)?

Иногда похвалы проф. Сикорского настолько переходят всякую меру, любезность его так бесконечна, что под нею уже совершенно ясно чувствуется скрытая улыбка данайца. Между прочим, профессор останавливается на XIV и XV главах, где я говорю о будущем медицины. Изложенные в них мысли представляются проф. Сикорскому «скорее игрою необузданного воображения, чем здравою работою реального ума; герой «Записок» думает, что вздумается, его воля не кладет предела потоку мыслей, носящих явно несбыточный и невероятный характер» (стр. 15). Чего еще яснее? Мысли, изложенные в указанных главах, вздорны, притом сами главы «вставлены в книгу искусственно, без логической связи, и необходимости» (стр. 17). Казалось бы, вывод может быть только один: эти главы никуда не годны и лишь портят мой «в высшей степени ценный труд». Но нет, на моей художественной палитре нет неверных красок! Оказывается, у меня был тут тонкий расчет: «введением этих глав автор, очевидно, желал только указать на характер мышления своего героя; этим, в самом деле, иллюстрирован умственный склад героя и его отличительные черты» (стр. 17).

Но что значат эти безудержные восхваления, которые проф. Сикорский расточает моему художественному дарованию? Вот что. «С нашей точки зрения, – пишет он, – не представляется никаких оснований для полемики с художником. Не медицину изображал Вересаев, – таково наше мнение, – но человека, который очень своеобразно воспринял медицину и не менее своеобразно отразил ее в своей односторонней душе. В этом один он повинен, если только здесь кто-нибудь сумеет найти вину» (стр. 30). Узел развязан, разгадка найдена. Мрачные, мучительные вопросы, на которые так настоятельно Нужны ответы, озаряются розовым эстетическим светом, и остается только спокойно любоваться на них. Опыты над живыми людьми?… Об них не стоило бы говорить, ведь это «было в минувшее, уже невозвратно минувшее время» – в пятидесятых годах (о более поздних опытах, вплоть до настоящего времени, профессор умалчивает); но с какою «замечательною художественностью» Вересаев отмечает «психический курьез» умственного склада своего героя, – склонность «обращаться к архаическому прошедшему, вообще – в сторону от действительности и фактов» (стр. 19).[89] Первая операция на живом человеке?… Ясно, как день, что причиною неудачной операции было только то, что вересаевский герой не имел силы воли сконцентрировать свое внимание на самой операции; но как «превосходно» это описание «двоящегося внимания» у безвольного героя!.. И так относительно всего.

Всякого рода критика законна, в том числе, конечно, и художественно-эстетическая и психологическая, – почему не подвергнуть мою книгу и такой критике? Но проф. Сикорский не только психиатр, он раньше и главнее – врач, и естественно было бы ждать от него более широкой постановки вопроса, тем более что статье о моей книге он дал многообязывающли подзаголовок: «Что дает эта книга науке, литературе и жизни». Скажем, герой «Записок» правильно истолкован проф. Сикорским; но сам же профессор находит, что подобные моему герою люди «могут явиться живою, неугомонною совестью врачебного сословия», что книга моя «может быть названа зеркалом профессиональной совести» (стр. 26). Почему же он ни одним словом не коснулся вопросов, тяготящих эту совесть, туч, отражаемых этим зеркалом? Ведь если книга моя представляет собою хоть маленький осколок такого зеркала, то этим она дает «науке, литературе и жизни» гораздо больше, чем ее «редкие», «замечательные» и «истинно-художественные» психологические красоты, восхваления за которые я принять от г-на профессора почтительнейше отказываюсь.

Статья проф. Сикорского вызвала очень восторженный отзыв другого киевского проф., А. С. Шкляревского. «С появлением труда проф. Сикорского, – пишет проф. Шкляревский, – критика книги г. Вересаева вступила в новый и решительный фазис. Полемизировать с проф. Сикорским по поводу высказанных им взглядов невозможно, потому что они основаны на неопровержимых фактах и столь же неопровержимых из них выводах. Ему удалось разгадать ту загадку сфинкса, которая вот уже два года кошмаром тяготеет над нашей литературой»[90]

По моему мнению, труд проф. Сикорского представляет собою лишь чрезвычайно искусную попытку эскамотировать сущность этой «загадки» и перенести центр тяжести в безразличную область художественности и психологии. Но недавно по поводу «Записок врача» вышла другая брошюра, после которой, по моему мнению, спору о моей книге, действительно, пора бы вступить в «новый и решительный фазис». Эта брошюра принадлежит д-ру М. Л. Хейсину и издана в Красноярске, по постановлению Енисейского общества врачей.[91]

Д-р Хейсин обладает одним чрезвычайно важным достоинством, – откровенностью, отсутствие которой так томит и раздражает в возражениях других моих оппонентов. Читатель видел на работе д-ра Фармаковского, как усиленно старается он отвильнуть от встающих перед ним вопросов и всячески замутить их. Я утверждаю, напр., что успехи медицины идут через трупы. Что можно по этому поводу говорить? Можно либо доказывать, что это неверно, либо, признав факт верным, доказывать, что медицина имеет право идти по трупам, либо, наконец, отвергнув такое ее право, искать выхода из существующего положения. А как возражает г. Фармаковский? «Вот нам. честным труженикам, бросают в лицо тяжкое обвинение, что мы идем по трупам О, как это больно… А как другие профессии не идут по трупам? Тем не менее их вот не обвиняют в этом!» Вы чувствуете, как под этими жалобами копошатся две друг друга исключающие правды, и каждая из них тщателоно старается спрятаться за другую: ведь если медицина права, то нет тяжкого обвинения; если есть тяжкое обвинение, то медицина не станет правее от того, что и в других профессиях наблюдается то же самое.

Приведу один еще более яркий пример такого сожительства двух совершенно несовместимых правд. Читатель видел, как определенно высказалось «Медицинское обозрение» относительно приведенных в моей книге опытов над живыми людьми. «Опытов этих, – заявило оно, – никто не оправдывал и никогда не оправдает».[92] И вот всего через несколько номеров то же «Медицинское обозрение» пишет: «Когда же Вересаев поймет, что медицина есть наука опытная, что каждый врач всю жизнь принужден делать опыты над людьми? Непозволительные опыты всюду принадлежат к редкостям, а у нас в России до сих пор нашелся один такой экспериментатор, – г. Шатуновский».[93]

Все курсивы в последней цитате принадлежат самому «Медицинскому обозрению». И опять, – что может быть определеннее как раз в противоположную сторону? Непозволительные опыты до сих пор совершал в России лишь один врач – Шатуновский, но, как всем известно, Шатуновский никаких опытов и не совершал, а просто прививал своим пациентам сифилис, чтоб потом брать с них деньги за лечение: ясно, значит, – в России у нас непозволительных опытов совсем не было, значит, приведенные у меня опыты профессоров Тарновского, Ге, Гюббенета, ряд опытов, отмеченных Манассеиным во «Враче», – всё это опыты позволительные. «Медицинское обозрение» даже негодует, как я этого до сих пор не могу понять, – а рядом с этим само же заявляет, что подобных опытов «никто не оправдывал и никогда не оправдает!» По такому основному вопросу медицинской этики, как вопрос о праве врача делать опыты над своими больными, один из наиболее авторитетных и уважаемых органов русской врачебной печати одинаково категорически высказывает два совершенно противоположных взгляда.

Упомянутая выше брошюра д-ра Хейсина ценна именно тем, что в ней нет и следа этого влияния, нет лицемерных заявлений, что «никто не оправдывает», тогда как сам заявляющий оправдывает; г. Хейсин не отрицает также «pour les gens»[94] того, что «между своими» ни один врач отрицать не станет. Ввиду этого брошюра стоит того, чтоб заняться ею подробно.

Д-р Хейсин подходит вплотную именно к той стороне моей книги, которая только и может быть предметом серьезного спора, именно к «этико-философской» стороне ее. Вполне правильно он отмечает, что центральным вопросом является здесь вопрос об отношении между живою человеческою личностью и прогрессом науки, вполне правильно также он видит «объединяющую точку зрения» моей книги в том, что я на первый план выдвигаю интересы этой человеческой личности. Г. Хейсин самым решительным образом выступает против такой точки зрения и не может найти достаточно презрительных слов, чтоб заклеймить ее.

Почему интересующие меня вопросы представляются мне тяжелыми и настоятельно требующими разрешения? Потому что я смотрю на них с точки зрения «обывательской», «сантиментальной» гуманности. Но «человек, заинтересованный в развитии медицины, верящий в науку, любящий медицину, должен был смотреть на эти вопросы под другим, более широким углом зрения, и они у него потеряли бы тот ужасный, с обывательской точки зрения, характер, какой они носят у Вересаева» (стр. 24). «Обывательская гуманность совершенно не мирится с поступательным ходом прогресса в любой области человеческий отношений. Когда мы начнем говорить о прогрессе, о развитии, тогда нам приходится прибегать к другим критериям. Поступательное движение жизни человечества совершается ценою постоянного жертвования частных интересов и личного сострадания» (стр. 21). «Если мы теперь обратимся к Вересаеву, то увидим, что у него постоянно в душе идет конфликт между обывательскою гуманностью и прогрессом медицины, и всегда почти преобладает тон гуманности сантиментальной» (стр. 23).

«Может ли прогресс в любой области вообще развиваться без «жестокости»? Весь путь прогресса, достигнутого нами теперь, усыпан не розами, а весь обагрен кровью. Всякая новая идея принуждена была оставлять в истории кровавый след, как только она хотела выйти из узких рамок. Даже самые гуманные идеи распространялись и завоевали себе власть огнем и мечом. Вспомним хотя бы победы христианства над языческим миром» (стр. 35).

Можно бы подумать, что последние, подчеркнутые мною, слова г. Хейсин написал просто, так сказать, с разбегу, что это описка, которую невеликодушно ставить ему в счет. Конечно, кто же не знает, что «весь путь прогресса обагрен кровью», но ведь опять же это тоже старая истина, что идеи распространяются и завоевывают себе власть не огнем и мечом, а под огнем и мечом, что обязанные огню и мечу победы «христианства» над языческим миром были самым полным и трудно поправимым поражением христианской идеи. Но нет, у г. Хейсина это не описка. Если не меч и огонь («с развитием истории смягчаются грубые формы всякого рода завоеваний», – замечает г. Хейсин), – то более современные, не пахнущие гарью и кровью формы насилования чужой души являются для г. Хейсина чрезвычайно важными факторами в распространении прогрессивных идей. Г. Хейсин цитирует следующее место из одной статьи о моей книге: «Говоря об оскорблении женской стыдливости при исследовании в клиниках, Вересаев опять становится на страже интересов живой человеческой личности. Он соглашается, что в чувстве стыдливости много условного, временного, но, пока это чувство так сильно в людях, с ним надо считаться. Во-первых, «ради науки нельзя попирать личность», а во-вторых, попирание этого чувства ведет к серьезным последствиям. Пока служители науки должны считаться с проявлением человеческой личности, с ее чувствами, как бы извращены они ни были» (курсив г. Хейсина).[95] Вот, господа, она, эта обывательская точка зрения! – восклицает г. Хейсин. – Как же можно иначе бороться с предрассудками? Ведь всякая борьба с предрассудками есть своего рода топтание живой человеческой личности!» (стр. 31).

В этом есть, как мы сейчас увидим, одна даже очень хорошая сторона. Пока же идем дальше. «Если мы обратимся теперь к ламентациям Вересаева по части вскрытий, – продолжает д-р Хейсин, – то тут становятся совершенно непонятными его громы против вскрытий в больницах» (г. Хейсин позволяет себе маленькую неточность: я вооружаюсь только против принудительных вскрытий, а не против вскрытий вообще, – напротив, я доказываю чрезвычайную их важность и необходимость для науки). «Вообще, вопрос об исследованиях, вскрытиях ставится автором слишком слезливо. Но вот что важно, – он подчеркивает другую сторону дела (вот что важно, г. Хейсин: я только об этой именно другой стороне и говорю). Он указывает на то, что объектом этих учений является бедный класс, и только нужда гонит бедняков в клинику на пользу науки и школы. Это, конечно, совершенно справедливо. Богатым людям, конечно, нечего приносить себя в жертву науке и школе. Общественное чувство им большею частью чуждо. Где позволит себе (?) какой-нибудь буржуа, чтобы его ожиревшую печень прощупывали студенты; где позволит себе богатая маменька отправить свою дочку в клинику на прием. Где позволит себе (?) богатый человек вскрыть труп своего сына или родственника. Тут общее явление. Для развития науки служат также главным образом необеспеченные классы общества; хорошая сторона здесь та, что среди этих классов естественным путем (!) развивается общественное чувство» (стр. 32–33).

Вы возмущены, читатель? Вы недоумеваете, как может повернуться язык путь самого явного экономического принуждения называть «естественным путем»? Полноте, что за обывательская точка зрения»! Помните, что «даже самые гуманные идеи распространяются огнем и мечом», – отчего же, если хорошенько прижать бедняка к стене, в нем не разовьется «общественное чувство»? Меня смущает только вот что: когда бедняка прижимают к стене, у него иногда развивается не то «общественное чувство», которого добивается прижимающий, а чувство протеста против гнета, сознание, что и он, член «необеспеченного класса», имеет право свободно распоряжаться своею личностью. Само собою разумеется, такой результат совершенно «неестествен», но, к сожалению, в жизни иногда бывает. Я сообщаю, напр., в своей книге о стачке рабочих касс против берлинской больницы Charite; рабочие, между прочим, требовали чтобы «больным была предоставлена полная свобода соглашаться или не соглашаться на пользование ими для Мелей преподавания». Как быть ввиду такого «неестественного» события? Ведь только, пожалуй, и остается, что прибегнуть к старому, уже испытанному историей средству, – к огню и мечу.

Решительный облик г. Хейсина уже достаточно ярко обрисовался из приведенных его рассуждений. Ясно, каковы будут его ответы на поднимаемые в «Записках» вопросы. Идут ли успехи медицины через трупы? Да, идут, – твердо отвечает г. Хейсин, – по крайней мере, у светил хирургии. «Конечно, колоссы хирургии не останавливаются ни перед какими операциями, и для них часто оперированные – объекты, на которых они пролагают новые пути в хирургии. Меня за границей всегда поражали отношения к больным у крупных хирургов. И действительно, можно сказать, деятельность каждого крупного хирурга имеет на своем пути не один труп. Но если мы вспомним, что все наши завоевания в хирургии обязаны им, мы должны будем лишь констатировать факт и признать, что смотреть здесь с точки зрения простой гуманности – значит создать тупой угол для прогресса медицины» (стр. 39).

«Перехожу теперь к вопросу об экспериментах на людях, – продолжает г. Хейсин. – Ввиду того, что Вересаев стоял на точке зрения гуманности, страждущей личности, он не классифицировал эти опыты и отнесся ко всем им одинаково». Д-р Хейсин исправляет мою ошибку и классифицирует. Во-первых, «подавляющее большинство опытов производится над идиотами, прогрессивными паралитиками в последней стадии болезни, когда едва ли чем-нибудь отличается человек от животного, над саркоматозными больными в самой последней стадии развития и т. п. Но, скажут, какое право имеет человек сокращать хоть на один день жизнь другого? Я думаю, что если польза от этого эксперимента велика, то приходится этою теоретическою гуманностью пожертвовать. Большинство (?) приводимых Вересаевым опытов относится к этой категории.

Не знаю, какая польза будет от того, что общество заступится за таких больных» (стр. 34). Вот какая: умирать, г. Хейсин, тяжело, и тяжелы смертные страдания; и для каждого члена общества нужна гарантия, что в один прекрасный день, под маскою врача, к нему не придет г. Хейсин и не скажет: «Едва ли теперь этот человек отличается чем-нибудь от животного, – несите его в лабораторию!» Если к тому же читатель выберет из моей книги – даже не подавляющее большинство, а хотя бы только половину опытов, которые можно отнести к указываемой г. Хейсиным категории, то он увидит, как бесконечно либерален г. Хейсин в определении границы, за которою человек «едва ли чем-нибудь отличается от животного»; за эту границу попадают у него все сколько-нибудь тяжелые больные.

Что касается, во-вторых, «опытов на здоровых людях вообще», то, и здесь, по г. Хейсину, я стою на точке зрения сантиментальной гуманности. Между тем, как мы уже знаем, «может ли прогресс в любой области развиваться без жестокости?» Кроме того, «при обсуждении вопроса об экспериментах мы не должны забывать психологию людей, ищущих истину… Что делать такому человеку? Он не может себя, допустим, сделать объектом. Он убеждает других, или, наконец, он разрешает себе перейти границу дозволенного. Кто дозволяет? Какое право сильнее, – право ли своего глубокого, могучего побуждения, или формальное право?» (стр. 35–36). На этом основании г. Хейсин оправдывает все опыты, которые способствуют прогрессу медицины. «Из всей вересаевской мартирологии, – заключает он, – остается еще небольшая группа прививок, сделанных без всякого оправдания (!). Такие опыты – это симптомы современного разврата мысли, и, конечно, к ним не может быть двойного отношения» (стр. 36). Ну, спасибо и на этом! Делать над своими больными опыты «без всякого оправдания» (т. е. для собственного удовольствия) врачам все-таки недозволительно.

До сих пор, как видим, взгляды г. Хейсина чрезвычайно стройны и последовательны. Вот больная профессора Бортоло, с воткнутыми в мозг иголками электродов, бьющаяся в конвульсиях от пробегающего через ее мозг электрического тока, – «не знаю, какая польза обществу заступаться за нее: ведь едва ли она чем-нибудь отличается от животного!» Вот 18-летняя девушка – Берта Б., которой профессор Бэреншпрунг с успехом привил сифилис, – «при обсуждении общих вопросов нельзя брать критерием истины обывательскую гуманную точку зрения; чувство жалости не может служить решающим моментом»… Прогресс, прогресс, – вот о чем забывает «обыватель», испытывая «жалостливое участие ко всем неприятностям, болям, страданиям каждого отдельного лица».

Но есть в моей «сантиментальный мартирологии» еще ряд опытов, против которых вооружается и г. Хейсин; именно, он самым категорическим образом высказывается против опытов на арестантах и проститутках. «Здесь нет никакого оправдания, – заявляет он, – и врачи, которые осмеливаются над ними совершать свои эксперименты только потому, что это люди в их глазах падшие, заслуживают полного осуждения» (стр. 35). Не правда ли, странное ограничение? Г. Хейсин сам говорит, что «объекты для прививок вербуются в невежественной и несостоятельной части общества, что ни один экспериментатор не станет делать прививок на состоятельных людях» (стр. 37). Почему же опыт, произведенный, напр., над невежественным рабочим, представляет лишь нарушение «формального права», а опыту над арестантом «нет никакого оправдания»? Почему г. Хейсин оправдывает проф. Гюббенета, привившего сифилис больному солдату, и с негодованием клеймит д-ра Фосса, привившего сифилис проститутке? А это не единственная странность у г. Хейсина. Заводя дальше речь о регламентации проституции, он неожиданно заявляет, что врачёбно-полицейский надзор над проституцией «не только не годен в санитарном и гигиеническом отношениях», но и представляет собою «безнравственный факт» (стр. 42), что в «нравственном отношении это – поразительное преступление общества и врачей над целым классом людей» (стр. 43). Позвольте, г. Хейсин, – вы как будто сбиваетесь на «обывательскую точку зрения», как будто начинаете заражаться «сантиментальною гуманностью»! Раз упомянутый надзор есть факт безнравственный, то он, разумеется, останется таковым и в том случае, если бы был даже крайне полезен в гигиеническом и санитарном отношении (последнее, как известно, энергично и доказывают противники аболиционизма). Если же правы не аболиционисты, а их противники, то с точки зрения г. Хейсина, почему это насилие недопустимо? Во-первых, стыдливость есть предрассудок, а, как доказал г. Хейсин, «считаться с проявлением человеческой личности, с ее извращенными чувствами» есть непозволительная сантиментальность: «всякая борьба с предрассудками есть своего рода топтание живой человеческой личности». Во-вторых, указываемое насилие производится над проституткою, личность который и без того топчется без меры, так что «едва ли она отличается чем-нибудь от животного»; раз польза от этого надзора велика, то «теоретическою гуманностью приходится пожертвовать. Не знаю, какая польза будет от того, что общество заступится за таких своих членов».

Но что же все это значит? Почему г. Хейсин, так свободно шагающий через трупы и самые элементарные права личности, вдруг останавливается перед проституткою и впадает в ту «обывательскую сантиментальность», которую только что так старательно высмеивал? Есть люди, сознанию которых говорят только яркие, кричащие краски, которые способны, напр., заметить топтание личности человека лишь в том случае, если этот человек стоит перед ними «с искаженным от страдания лицом», «давясь дикими проклятиями». К разряду таких людей, по-видимому, принадлежит и г. Хейсин. То бесконечное попрание личности, которое претерпевает проститутка, говорит и г. Хейсину, что у личности есть известный круг прав, на которые никто и ничто не смеют посягать, посягновению на которые «нет никаких оправданий». Но вот исчезли искаженные лица, смолкли дикие проклятия, – и г. Хейсин подбадривается, начинает говорить о неизбежной «жестокости» прогресса и презрительно кивать на «обывательскую точку зрения». И при чем тут эта, так полюбившаяся г-ну Хейсину, «обывательская точка зрения»? Право, подумаешь, именно чрезмерным уважением к личности грешит наш обыватель!

Читатель, может быть, скажет, что не стоило заниматься брошюрою г-на Хейсина, – слишком уж она непродуманна, легковесна и развязна. Я с этим не согласен, мне его брошюра представляется симптомом чрезвычайной важности и вот почему.

Давно уже прошло то время, когда человек сам по себе является ничем, когда его роль в жизни была ролью клеточки в живом организме. В древней Греции «божественные» Платоны могли мечтать, напр., о том, чтобы в идеальном государстве старшины его, как скотоводы, определяли, какие мужчины и женщины должны вступать между собою в брак и как часто они могут производить детей. В настоящее время об этом мечтают только Аракчеевы. Общее благо, прогресс, развитие науки, – мы согласны приносить им жертвы лишь в том случае, если эти жертвы являются свободными проявлением нашей собственной воли: единственное ограничение нашей личности мы признаем лишь в таких же, как наше, правах других личностей. Мы даже будущего всеобщего благополучия не можем принять иначе, как под условием свободного распоряжения своею личностью. Как говорит Берне: Muss ich selig seig im Paradiese, dann will ich lieber in der Holle leiden, – если я должен быть счастлив в раю, я предпочитаю по собственной воле страдать в аду». От дикой аракчеевщины г-на Хейсина на нас несет запахом затхлого застенка Естественно, что при таком положении дел вопрос и о правах человека перед посягающею на эти права медицинскою наукою неизбежно становится коренным, центральным вопросом врачебной этики; вопрос о том, где выход из этого конфликта, не может и не должен падать до тех пор, пока выход не будет найден И только в одном единственном случае этот вопрос можно игнорировать, – если смотреть на него так, как смотрит г. Хейсин. А вопрос этот игнорирует большинство моих оппонентов.

Они будут против этого возражать, они скажут: «г. Хейсин редкий урод во врачебном сословии, и к нему возможно только одно совершенно определенное отношение». Но это будет только отвод или обман себя. Чем отличается от д-ра Хейсина хотя бы «Медицинское обозрение», оправдывающее самые возмутительные опыты над больными, и где во врачебной печати были протесты против этого? Что значит заявление одного из моих критиков, г. Медведева, что «частые восклицания Вересаева: «где же выход?» есть лишь риторическая фигура»?[96] Человеку настолько чужды и непонятны отмечаемые в книге конфликты, что он не способен увидеть в них ничего, кроме риторического приема. Что значат благодушные уверения другого моего критика, прив. – доцента Б. В. Муравьева, что «в основе своей» книга моя является «оправданием современной медицины» и доказательством, что в ней все обстоит совершенно благополучно.[97] Что значат уклончивые ссылки г. Фармаковского на то, что «и в других профессиях» совершается то же самое, что во врачебной?

Есть старая, идущая из седых времен легенда об одном фантастическом животном – василиске. «Нет в природе существа злее, страшнее василиска, – говорит Плиний. – Одним взглядом своим убивает он людей и животных; его свист обращает в бегство даже ядовитых змей; от его дыхания сохнет трава и растрескиваются скалы. Но есть средство и против василиска. Стоит только показать ему зеркало, – и он погибает от отражения своего собственного взгляда». Я очень желал бы, чтоб брошюра господина Хейсина сыграла роль такого зеркала. Может быть, не один из моих критиков, взглянувши в это «зеркало», почувствует, что г. Хейсин только оформляет и откровенно высказывает то, что в полусознанном состоянии было и у него самого в душе; ему станет стыдно вместе с г. Хейсиным «лишь констатировать факты», он перестанет плакаться на взводимые мною на врачей «тяжкие обвинения» и предпочтет искать выхода из тех противоречий, которые возникают между интересами науки и неотъемлемыми правами человека.

Январь, 1903 г.

Комментарии

Впервые опубликовано в журнале «Мир божий», 1901, №№ 1–5.

«Предисловие к первому изданию» появилось в № 5 «Мира божия» за 1901 год, оно было напечатано вслед за последней главой «Записок врача» и называлось иначе: «По поводу «Записок врача». Лишь начиная с первого отдельного издания книги (СПб., 1901) стало печататься как предисловие, имело «постскриптум», впоследствии снятый автором: «В разных местах «Записок» я называю по фамилии больных и врачей, с которыми мне приходилось иметь дело. Ввиду обращенных ко мне запросов считаю нужным объяснить то, что и само по себе, казалось бы, совершенно ясно, – что в беллетристической части «Записок» не только фамилии, но и самые лица, и обстановка – вымышлены, а не сфотографированы с действительности».

«Предисловие к двенадцатому изданию» впервые опубликовано в Полном собрании сочинений В. В. Вересаева, т. 11, издат-во «Недра». М., 1928. Мысль написать «Дневник студента-медика», который позже вылился в «Записки врача», возникла у В. Вересаева, видимо, в конце 1890 – начале 1891 года, когда писатель учился на третьем курсе медицинского факультета Дерптского университета. 23 января 1891 года он пометил в дневнике: «С завтрашнего дня открываются клиники. Много, вероятно, будет интересного и характерного. Буду заносить сюда», то есть в дневник. Однако загруженность учебой и болезнь руки не позволили тогда В. Вересаеву вплотную заняться книгой. «Об одном я особенно жалею, – что мой писчий спазм разыгрался в этом году, когда я вступил в область медицины. Я хотел искренно и правдиво заносить сюда свои впечатления, – сколько было бы интересного! Страшно жалко. Сделать ретроспективно, – уж не то выйдет, да и не припомнишь теперь всего; многие ощущения переживаются только раз и больше не возвращаются» (14 марта 1892 года). Тем не менее В. Вересаев не оставляет намерения написать эту книгу, считая, что она может иметь большое общественное значение: «И вот я – врач… Кончил я одним из лучших, а между тем, с какими микроскопическими знаниями вступаю в жизнь! И каких невежественных знахарей выпускает университет под именем врачей! Да, уж «Дневник студента-медика» я напишу и поведаю миру много-много, чего он не знает и о чем даже не подозревает…» (18 мая 1894 года). Но кратковременная врачебная практика В. Вересаева в Туле (летом 1894 года), а затем служба в Барачной больнице в память Боткина в Петербурге (октябрь 1894 – апрель 1901) превратили замысел «Дневника студента-медика» в книгу «Записки врача», над которой автор непосредственно работал с 1895 по 1900 год. В это время в записной книжке писателя появляются новые разделы – «Больница» и «Дежурство», – куда он теперь уже тщательно записывает примечательные случаи из своей собственной практики и практики коллег-врачей. Немногочисленные, но яркие и выразительные записи студенческого дневника писателя также были использованы в книге. Так, например, весь эпизод из II главы, где студентам впервые приходится видеть полуобнаженную женщину, текстуально совпадает с дневниковой записью 3 февраля 1891 года, а рассуждения, открывающие IV главу, перекликаются с записями от 8 декабря 1890 года и 18 мая 1894 года. В «Воспоминаниях» В. Вересаев прямо свидетельствовал, что в «Записках врача» отразились его личные «впечатления от теоретического и практического знакомства с медициной, от врачебной практики». Но вместе с тем и подчеркивал: «Книга эта – не автобиография, много переживаний и действий приписано мною себе, тогда как я наблюдал их у других» (см. т. 5).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю