Текст книги "Правда характера"
Автор книги: Вероника Капустина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Капустина Вероника
Правда характера
Вероника Капустина
Правда характера
Я узнал ее сразу. Это была Маруся, Кровавая Мэри. Это она шла в терракотового цвета модном костюме, с красным зонтиком, по мокрому проспекту к нашей конторе, в смысле, офису. А смотрел на нее в обтекаемое дождем окно я, Николай Николаевич Терехов, Николаша – для всех издательских, факультетских и интернатских, кроме Мэри, конечно. Она-то в принципе не могла этого произнести, как не могла выговорить наши любимые "ося и плоскостя" – разгонялась было, чтобы сделать ударение на последнем слоге, а потом все равно сбивалась, бедненькая, на хрестоматийные "оси и плоскости". Ну и смешно у нее получалось!
Дождь льет с утра. У метро торгуют кассетами. В магнитофонах, чуть приглушенный полиэтиленом, рокочет стиль "очарование". В моей жизни уже лет пять как пасмурно, даже сейчас, даже летом, даже в моем любимом августе. На столе у меня лежит самый занудный роман века, перевод которого я должен отредактировать, чтобы роман стал еще зануднее. Он лежит, а я стою у окна. Лет пять и стою, с тех пор, как тут работаю. В этом смысле, Мэри была кстати. Я сразу вернулся во времена доисторические, еще не пасмурные.
Сазонов, Вася и Ольга Васильевна пили чай с бананами (как же, август же – плоды, фрукты), когда наша "lady in red" вплыла в комнату. Экая походка-то у нее образовалась! И встала хорошо: свободно, не стесняясь, перенесла вес тела на одну ногу – всегда любил это откровенное движение у женщин. Села, конечно, чуть скованно, но довольно лихо закинула ногу на ногу. Это когда же у нее выросли такие ноги? Так, ну а что же руки? Комната у нас большая и сумрачная, старый фонд, и в углу, в тени Брокгауза и Эфрона и горы рукописей заметить меня никак невозможно, я практически сливаюсь с интерьером. А села она очень удачно, в три четверти ко мне, правда, кретин Сазонов сначала загораживал, но потом будто почувствовал спиной мой ненавидящий взгляд и подвинулся. Да у нас маникюр! Волосы рыжеватые. Не рыжие, а такие, знаете, "лесной орех", очень приятный тон. Прическа ей идет. Ну, просто очень! Хотя от Парижа она отстала лет на десять. От моей последней жены Леры мне в наследство достался тонкий вкус в косметике, одежде и дамских прическах. Сама Лера отбыла на жительство в Германию, где ей не дадут умереть с голоду, потому что когда-то сгноили в лагере ее бабушку и дедушку. Так. Дальше. Помада коричневатая, не очень яркая, такая, знаете ли, "soft autumn", для женщины, у которой в жизни еще не вечер, но уже и не утро. Утро-то я прекрасно помню.
Я слегка пошевелился. Она и ухом не повела: что это, мол, там за груда теней ("груда теней" – это, кажется, из Леонида Андреева, про душу Иуды). Допустим, я и есть тот предатель, шпион, подлец, черт-те кто. И так мне захотелось в это сыграть! Прямо как изголодавшемуся провинциальному трагику, которому на столичной сцене Гамлета, ясно, не дадут, но Полоний светит. Или даже Яго. Я почувствовал азарт, почти как в интернатском детстве, когда мы с Гешей в "чемоданке" – тесном чуланчике, где хранились наши вещи, – сочиняли "Женьку Онегина", надругались, так сказать, над классикой. От творческого восторга я и пошевелился. Сазоновская спина в допотопную елочку дрогнула. Нервный стал руководитель! Что-то там у него с желудком, да и дела в издательстве неважные – судимся вон каждую неделю. И вдруг я понял, что нет, не арбитраж его заел и не гастрит, а его, бедного, раздражает, что я с дамой мешаю кокетничать.
– Мы, конечно, должны перевод сначала прочитать, так положено, но я нисколько, Мария Сергеевна, не сомневаюсь в успехе нашего предприятия! А вы нам денька через два позвоните, а лучше зайдите – нам это в любом случае будет приятно, потому что вы нам ужасно симпатичны. А не выпьете ли с нами чаю с бананами?
Стало быть, понравилась? Сазонову, любимцу женщин, – едва заметная неряшливость в одежде, издательская пыль в усах, плюс пробирающий до костей взгляд, – приглянулась наша Кровавая Мэри! Моя бывшая соученица – моему нынешнему шефу. Почему-то, получив лишнее доказательство того, что мир действительно тесен, люди радуются, как безумные! По-моему, это должно, скорее, раздражать.
Интернатское мое детство. 46-й физико-математический интернат для тяжко одаренных детей. До сих пор сердце переполняет гордость за взятые тогда интегралы. Тех, кто после отбоя жег свет в "чемоданках", доделывая домашние задания, я презирал. Сам же забегал туда записать пару нетленных строк. Да что там пару! Целая ода ходила в списках – "Кровавая Мэри, или О новой помаде Маруси Воробьевой". Я даже текст до сих пор помню, и он совершенно заслонил от меня само событие. Но сейчас, в углу, за рукописями, я вспомнил именно событие. Это был новогодний бал. Собирался наступить год тысяча девятьсот семьдесят какой-то. Наш зал то вспыхивал, то гас от цветомузыки. И как раз на вспышке в дверях появилась Маруся – пенсионерка детства, прозванная так не за, боже упаси, какое-нибудь увечие (тогда бы она называлась "инвалид детства"), а исключительно за то, что юбки ее были сантиметров на пять длиннее принятых тогда, а волосы, аккуратно заплетенные в серую косичку, закручивались на затылке в старушечий пучок. Пучок напоминал недоготовленную котлету. И вот она вошла, и мы увидели, что губы "пенсионерки" рдеют от неумело выбранной, кроваво-красной помады. Мне, правда, сейчас подумалось, что помада могла показаться нам слишком красной от яркого света, но все равно, в сочетании с юбкой и прической смотрелось это сногсшибательно. Мы видели Марусю, самое большее, пять секунд, потому что свет тут же погас. А когда он снова зажегся, Маруся уже позорно убегала, смешно отставив локти. Сказать мы ей еще ничего не успели – она просто встретилась с нами глазами – со мной, Гешей, Толстым и Вадиком. Сидя за горой рукописей и созерцая спину Сазонова, я подумал, что, возможно, какой-нибудь Бомарше, устами, допустим, Фигаро или графа Альмавивы, Марусиной походке умилился бы. Он бы сказал, что эта особа изящно семенит. Но Бомарше уже давно не было с нами,стояли семидесятые двадцатого века, и модельеры-сапожники обували девочек в тупорылые туфли на платформе, от которых земля дрожала. Женщины постарше, например наша географичка Анфиса Павловна, весом в центнер и с волосами под цвет плоскогорий на физической карте, носили мелководные лодочки, иногда даже оставлявшие открытой ложбинку между мизинцем и четвертым пальцем. Смотрелось это неприлично, как декольте, и тогда крепило подростковую брезгливость к теткам, а теперь вызывало умиление. Я поймал себя на этом щекотном чувстве и резко осадил. Я встал. Я решил обнаружить себя, еще не понимая толком, чего хочу. Во всяком случае, сквозь низкую облачность последних лет уже проглядывало едкое солнце.
Нет, я не гаркнул: "Здорово, Маруся!" или "Хелло, Мэри!" – я подошел и вдумчиво поцеловал у Маруси ручку, а потом включил свой взгляд номер 4 "Грустная нежность". Что ж наша Мэри? Вскочила? Покраснела? Принялась натягивать юбку на колено или отбирать у меня свою ладошку? Фиг! Она подождала, пока я благоговейно положу ее руку на место, то есть прямо ей на колени, широко раскрыла тихие зеленые глаза и произнесла: "Привет, Николаша".
Я не спал ночь. Что меня так разобрало? Маруся, даже со всеми своими теперешними достоинствами, вовсе не казалась мне такой уж привлекательной. Если хотите знать, я вообще весь этот "soft autumn" не люблю. Мне нравятся женщины-подростки, в салатного цвета топах и с почти наголо обритыми головами. Я живо чувствую веяния времени и одним из первых приветствую музыку революции.
Кстати, разобрало меня во всех смыслах. То ли бананы оказались с пестицидами, то ли что, но всю ночь я курсировал от кровати до уборной и обратно, и думал о Марусе Воробьевой. В конце концов, под шум воды я с облегчением понял, что дело не в Марусе, а в моей чертовой любви к правде, той, что в молодости заставляла меня немедленно сообщать глупому, что он дурак. Не могла она так измениться! Это неправда. Это камуфляж, напластования, которые хочется снять, чтобы докопаться до правды. Оказалось, я еще молод и вранье оскорбляет меня до спазмов в желудке.
В полдень меня разбудил идиотски бодрый голос Сазонова. А ведь тоже бананы ел, только за ушами трещало! Тот факт, что по слабости здоровья я приду на работу только к вечеру, не произвел на Сазонова никакого впечатления. Не затем звонил мне мой друг и учитель. Наш Тенорио собирал сведения о Марусе. Я не поскупился на рекламу. Из ничего я создал себе слабонервного приятеля Валеру (со всякими именами случались у меня друзья, но Валер не было), который на третьем курсе резал себе вены, и кажется, из-за Маруси. Сопя и тяжело приподнимаясь на подушках, я породил еще и художника без фамилии (она слишком известна, чтобы называть), у которого вроде бы был роман с Марусей. Я что-то стонал о ее непредсказуемости, внезапных исчезновениях дня на три (она, правда, как-то отлучалась на похороны бабушки), которые ни у кого из сокурсников, конечно же, не хватало цинизма списать на обыкновенные аборты. И закончил я великолепным аккордом: последние лет пятнадцать Марусиной жизни для меня покрыты тайной, что было уже абсолютной правдой, без всяких примесей.
– А у тебя с ней было? – требовательно спросил мой щепетильный босс.
– Ты что? Мой номер шестнадцатый. Мне не по чину.
Это было в десятку. Я почти видел, как Сазонов нервно притопывает ногой в давно не чищенной австрийской туфле.
Было ли у меня с ней? Еще того недоставало! Засмеяли бы. Кой черт занес нас с Марусей на матлингвистику, когда все наши, интернатские, подались на матмех или на физфак, не знаю. Мне тогда хотелось понять, как он вообще устроен, язык, а Маруся, должно быть, просто подумала, что математика математикой, а английский – он как-то надежнее на ближайшие лет сто, во всяком случае, а с английским на матлингвистике было хорошо. В общем, мы с Мэри оказались в параллельных группах. Группы были очень маленькие, дружбы и романы то и дело перетасовывали их, и я даже не удивился, оказавшись как-то в ноябре в одном пропахшем кошками подъезде с Марусей и еще одной барышней. Мы грелись, обсуждая только что просмотренную "Осеннюю сонату" Бергмана. Вернее, барышня грелась молча, ковыряя неровный пол носком модного ботинка (уже не на платформе, заметьте, – другие времена. Теперь – чем уже и мягче, тем лучше), а мы с Марусей спорили. То, что она защищала дочь, широконосую и блеклую бездарь, которую угораздило родиться у талантливой и блестящей матери, было совершенно естественно. Странно было другое: она открыла рот, чтобы противоречить! Дерево заговорило! И еще более удивительно, что я дал себя втянуть в этот спор, как будто какие-то там отношения каких-то двух женщин были и вправду важнее бергмановских длин-нот, приглушенных цветов, словом, того, как это все сделано. Только это могло занимать меня в те времена. Все остальное пахло пионерским диспутом о любви и дружбе. Но я участвовал в нем! И даже на время забыл о барышне, а она мне очень нравилась тогда. Той, конечно, не пришло в голову приревновать к Марусе, но она стала откровенно зевать, а мне вдруг сделалось смешно от мысли, что это я не с кем-нибудь, а с Марусей спорю. Та сразу почувствовала, тут же умолкла и занялась своими ногтями, и без того уже страшными. А там и дождь кончился.
– Мария Сергеевна? Да, Машенька, я узнал по голосу. У вас голос особенный, знаете, такой виолончельный... ( Небрежно так, как бы между прочим.) Перевод прекрасный. Оплатим через неделю, раньше, к сожалению, никак, вы уж простите нас великодушно. (Другим месяцами не платим – и ничего!) А вы еще на нас не хотите поработать? Не оставьте! Да, тот же автор, рассказик небольшой, но симпатичный. Так зайдете? Благодетельница! (Сильно переигрывает.) Ой, а в среду меня не будет, Маша! (Неподдельный испуг.) В среду вам придется общаться с вашим другом Николаш...ем Николаевичем. (Ося и плоскостя!) Но это, Маша, очень дурно. (Вот-вот заплачет.) А как бы славно было, если бы вы в четверг зашли! (Благорастворение воздухов!) Повидались бы... Да? Так я вас жду? ( Ерзает на стуле.) Вы знаете, я ведь... бу-бу-бу.(Скрючивается, как будто от этого мне хуже будет слышно.) Я всю ночь не... бу-бу-бу. Ну, до свидания. Да. Да. До свидания. Да. До четверга. (Кладет влажную трубку, с глупой улыбкой смотрит на ближайший компьютер.)
– Тоже ночь не спал? Вот и я! Бананы-то были того, с душком, – говорю я совсем по-чеховски.
Писал я и стихи, и прозу. Ходил по литобъединениям, хвалили даже: утю-тю, какие у нас стишочки, всего двадцать лет, а мы уже и в рифму умеем! Ну посиди пока, мальчик. Кончалось обычно тем, что на все их придирки я сдавленно заявлял: "Я так вижу", потом откровенно хамил перезрелым девушкам и старым мальчикам очередного лито. Я хлопал дверью и вновь рыскал по городу в поисках новых знакомств. С прозаиками мне повезло больше. Они оказались не то чтобы менее занудными и самовлюбленными, но не так скоро начинали это проявлять. Можно было успеть познакомиться и чуть-чуть пообщаться. Видимо, у них обмен веществ медленнее, чем у поэтов. Месяца два я готовил себя в Прусты и Набоковы, и это оказались не самые худшие месяцы моей жизни. Был ли я одарен? Вероятно, был, – не больше и не меньше, чем любой двадцатилетний студент-филолог, когда-либо тративший время на разыгрывание шахматных комбинаций из слов. К счастью, я понял это не тогда, а много позже, и, помню, дня два был не в духе. А тогда вдруг обрушилась реальная жизнь и я, честно говоря, не возражал. Пошли романы, настоящие, а не бумажные, тихие беседы в солнечный день у Петропавловки, внезапные и поспешные, как побеги из-под венца, поездки в Таллинн по студенческому билету, звонки в три ночи: "Наташа, прости меня!", окончание университета, работа в Торгово-Промышленной Палате, потом – в Интуристе, даже в школе – год, больше не выдержал, женитьба, ребенок, развод, женитьба, развод. Мне гораздо больше нравилось играть настоящими человеческими характерами, чем черными значками на белом поле. В конце концов, character – это всего лишь знак, символ, условное обозначение, а словарю Уэбстера я верил свято, как всякий филологический сноб.
Итак, нам удобнее было бы в среду, но мы придем в четверг! Ради прекрасных глаз Сазонова или чтобы не смотреть лишний раз в мои ненавистные глаза? И что-то мне подсказывало, что дело тут не в Сазонове. Разумеется, в четверг я тоже был на месте, как пай-мальчик, хотя Сазонов предпочел бы, чтобы я срочно отбыл недели на две куда-нибудь на Сахалин. Маруся в божественной кремовой блузке попалась мне в коридоре. Нет, мы не кинулись друг к другу с расспросами: "Ну как ты? Кого из наших видишь? Ты сейчас где?"
Я вовсе не желал знать, что происходило с ней все эти годы и какая добрая фея над ней поработала. Мне вполне хватало банальнейшей версии: удачно вышла замуж, родила ребенка. Так можно было думать, глядя на теперешнюю Марусю, но стоило припомнить Марусю пятнадцатилетней давности – и версия рассыпалась на глазах. Но модель – это всего лишь модель. Она искусственна по определению, и мало ли, что там внутри, в черном ящике! Важно, что на входе и что на выходе. Так вот, я предположил, что выход там же, где вход. Я решил, что можно и нужно повернуть время вспять.
Итак, мы поздоровались, она осведомилась о Сазонове, не покраснев при этом и не потупившись, я объяснил, что он теперь отправился в туалет, но через каких-нибудь полчаса будет. Она улыбнулась, и мне стало ясно, что Сазонов, в общем-то, ей не дорог, но она ему благодарна (за то, что работу дает, за то, что ухаживает, или и за то, и за другое?). Впрочем, это тоже неважно. Важен сам факт горячей благодарности Маруси любому, кто не пнет. Это, значит, сохранено и с этим уже можно работать. И вот еще что я сделал на правах старого знакомого: поднес Марусины руки близко-близко к глазам, внимательно рассмотрел пальцы, после чего несколько раз сильно-сильно сжал их. Страх. Настоящий страх, а не легкое замешательство. Я был на верном пути.
"Ты что думаешь, Маруся, ты хуже их? Маринки, Лильки? Ты даже внешне ничуть не хуже! Ну что ты головой мотаешь? Уверяю тебя! Если тебя одеть... ну да ладно. А это что такое? Я вижу, что руки! Ногти почему в таком состоянии? Отрастишь, сделаешь маникюр. Лично проверю. Уж найду, когда проверить дорогая моя. А почему на партнера не смотрим, когда танцуем? Кто воспитывал-то? Бабушка? Ну, она-то тем более должна понимать. У них там, до семнадцатого года, все это умели. И вообще, надо себя любить и знать себе цену, милая моя! Женщина должна сразу дать понять мужчине, что завтра у нее может быть уже другой мужчина. Что так реагируем? Опять будем защищать свои буржуазно-семейные ценности? А чего руки-то такие холодные, Мэри? Ну вот же, я же чувствую, что холодные. Вот! Вот же! Нет, за тебя надо браться. Ты же умница! Ты ведь еще чего-то там сочиняешь? Да мы все еще будем пьяно тыкать грязным пальцем в твои книжки – мол, вот, мы с ней учились вместе! Надо же, опять на меня не смотрит!"
И так далее. Должно быть, я сильно выпил на том дне рождения, уж не помню чьем. Видимо, Наташи, моей будущей первой жены, раз это было на Петроградской и в июне. А это было именно там и тогда: окна распахнуты, сиреневый запах, видна Карповка и играет... вспомнил: Фаусто Папетти труба. Всю эту чушь я нес Мэри минут сорок, не меньше. Она очень внимательно разглядывала свежевымытые дождем тополя и изредка порывалась что-то такое о себе разъяснить, раз уж к ней так добры и проявляют внимание. Я думаю, она тогда просто еще не знала, что подобных Онегиных надо сразу посылать подальше, если, конечно, ты к ним не писала, чего же боле... В молодости людям больше прощаешь не потому, что ты добрее и лучше, а потому, что еще не знаешь, как принято: что оскорбительно, а что нет. Я, конечно, ее не слушал. Я сам говорил и для убедительности то и дело крепко-крепко сжимал ее руки в своих. Хозяйка дома с подружкой хихикали в углу, кивая на нас с Мэри, но я в те времена охотно делал обратное тому, что от меня ожидали или даже чего я сам от себя ожидал. Вот я и изливал на Мэри недавно прочитанного Карнеги, повышая по пьянке градус его пошлости, хотя, казалось бы, куда еще его опошлять. И когда от остановки мягко, очень мягко отошел трамвай и одновременно в окно задул сыроватый ветер, а солнце ярко осветило у Маруси щеку, скулу и висок, я вдруг почувствовал, что очень хочу лечь с ней на диван, вот на этот, в крапинку, где сейчас хихикали две подружки. И издевательское хихиканье над моим выбором мое желание только усиливало. Длилось это несколько секунд, пока мне в голову не пришла простая и здравая мысль, что ведь это же Маруся. Но если бы какой садюга-соцреалист вынудил меня из всех воспоминаний выбрать одно и назвать картинку "Юность" (этюд для одноименного застойного журнала), то я бы, как ни странно, выбрал эту: мы с Марусей Воробьевой, "пенсионеркой детства", у окна, трамвай трогается, сырой ветер затекает в комнату, Наташка пакостно посмеивается, Маруся с пылающей от солнца щекой испуганно взглядывает на меня и тревожно спрашивает: "Ты что?"
С утра Сазонов на меня наехал. Да как! Сразу не стало Николаши и Лешки и появились два картонных урода: Николай Николаевич и Алексей Семенович. И одно чучело злобно так осведомилось у другого, почему это редактирование романа, которого так ждут читатели, ну совсем не движется. А другое ему ответило, что, дескать, по занудству ваш роман, Алексей Семенович, занимает почетное третье место после "Как закалялась сталь" и "Молодой гвардии". А первое другому на это возразило, что, мол, это не мой личный роман, а писателя с редкой фамилией Джонс, а вот редакционный план, тот действительно пока составляет он, Сазонов. И если Николаю Николаевичу план не нравится, то не пошел бы он... скажем, в издательство "Аксолотль", травмирующее читательские мозги всякой борхесовщиной, а то, еще лучше, – в издательство "Флер", что печет переводы увлекательных историй Барбары Картлэнд из жизни невинных девушек и русских князей. И все это Сазонов выдал не то чтобы злобно, но как-то брезгливо, будто знал обо мне нечто стыдное и гадкое или будто я ног никогда не мою, и ему после пяти лет знакомства это стало наконец заметно. Конечно, я понял, что вспышка как-то связана с Марусей, но чтобы она ему про меня что плохое рассказала – это нет! Она же меня побаивается. И потом, я ей ничего такого плохого не делал. Ну, не оду же интернатскую вспоминать в самом деле! Не оду вспоминать... Пока Сазонов тщательно, как это у него принято, закруглял последнюю остроту, я уже начал припоминать текст, и потому лицо у меня сделалось скучным. Этого начальник уже совсем вынести не мог и выскочил из комнаты, задев сильным плечом Васю и на него же гавкнув. Я давно не выплевываю обидчикам в лицо: "Я так вижу". Я молчу и улыбаюсь, изредка подавая раздумчивые реплики: "Вы так считаете?", "М-мда..." или "Не уверен". С тех пор, как в жизни стало пасмурно, я научился пользоваться зонтом, только и всего. Начальственный гнев, женские упреки и слезы, трамвайное хамство – все это, конечно, постукивает, но не мочит.
Перед самым окончанием университета Маруся наконец решилась показать мне свои сочинения. Я и раньше предлагал ей:
– Неси свои рассказики или что у тебя там. Покажу кому-нибудь, может, в лито походишь...
Но она все не несла и ссылалась при этом, дурочка, на занятость: мол, некогда перепечатать, привести в порядок. Ну чем она могла быть занята? Вот я действительно был занят! Разборки с Наташкой, во время которых под окном скапливались зеваки – в них и летел выбрасываемый телефонный аппарат, благие намерения выучить немецкий и читать на нем книжки по философии, наконец, большая собака, которую надо было дрессировать и выгуливать... Марусину писанину я просмотрел как-то под утро, под обессиленное посапывание Натальи. Господи, какая это была мура! Прямо для издательства "Флер", которого тогда, естественно, еще не существовало. Чистая девушка (ну, это, конечно, сама Маруся – пишет "она" вместо "я" и думает, что никто ее не узнает), влюбленная в тоже чистого, но глубоко несчастного человека (неврастения, плохой сон, вспыльчивость – хоть бы импотенцию приплела для оживляжа – так нет!), посвящает ему свою жизнь (совместные чаепития, прогулки по парку, длительные беседы, о постели, конечно, ни слова!), а потом узнает, что ее невротик преспокойно изменяет ей с разбитной девицей, очень лихо травящей анекдоты (посредством анекдотов, должно быть, и изменяет). Я, помню, громко фыркнул, и от моего фырканья проснулась Наталья. Заглянув мне через плечо, она сонно промурлыкала, что слово "цикламен" – мужского рода, и потому родительный падеж множественного числа будет "цикламенов", а не "цикламен", как там написано. Это я тоже пробубнил Марусе по телефону. Я разводил руками: извини, конечно, но я-то думал, а это показывать никому нельзя. Надо, разумеется, работать, может, годиков через пять... В общем, моя речь заблудилась и обмелела. И тут Маруся заревела в голос. Именно, не заплакала, не захлюпала, а заревела, как самозабвенно ревут маленькие дети, у которых отобрали игрушку, – встанут столбом, руки по швам, голову закинут и воют на луну. Я настолько не ждал ничего такого яркого от "задавленной пенсионерки" Маруси, что опять фыркнул. Наташка, которая была уже у форточки с сигаретой, услыхав с другого конца комнаты Марусин рев, посмотрела на меня круглыми глазами и... захохотала. И, бросив трубку, потому что больше не мог, я тут же к ней присоединился. Увиделись мы с Мэри через несколько дней на распределении, и я был занят только тем, чтобы не загреметь куда-нибудь в школу. Встречались, кажется, еще несколько раз, но один на один не беседовали. Мэри как Мэри, и вела себя по-Мэриному.
Сазонов, Вася, Маруся и Ольга Васильевна пили чай, на сей раз с печеньем. Я уселся на свободный стул и принял позу смирения, того, что паче гордости: руки упереть в колени, глаза опустить, слегка покачиваться на стуле. После утреннего наезда я всего лишь подчиненный, и когда начальник изволит терять от любви последние мозги, я должен помахивать хвостом и делать вид, что так и было. Все же в тонкой улыбке одним уголком рта, разумеется, тем, что был повернут к Сазонову, я себе не отказал. Маруся неуверенно сняла левую ногу с правой и положила правую на левую. Хорошо сидим. Воодушевленный успехами, я протянул даме сахарницу, вернее, баночку с сахаром. Она уже хотела принять ее, но тут как раз моему стулу пришло время качнуться назад, и баночка от Маруси уплыла. Марусина рука отдернулась, как от горячего. Замечательно! Мэри всегда любой свой жест быстренько прибирала, если ей казалось, что он не одобрен пространством. Сазонов поерзал немного и, очевидно во искупление утренней вины, завел со мной разговор о наших издательских делах. Советуется, значит. Я мрачно покивал, мол, ладно, забыто, кстати, о последнем переводе (а это как раз Марусин перевод), я тут, извините, ознакомился, может, зря? Ну, если вы и сами меня хотели просить, так мое мнение таково, что перевод, безусловно, по-ученически хорошо сделан, но ведь, пардон, такими длиннющими периодами никто никогда не говорит, кроме преподавателей грамматики в рабочее время. А грамматических ошибок действительно нет и с падежами, кажется, все в порядке. Все это я говорю исключительно Сазонову, на Мэри даже не смотрю. При этом я прекрасно знаю, что этот автор всегда пишет, как Лев Толстой, что это у него, подлеца, стиль такой, при чем же здесь переводчик, и Сазонов тоже это знает, и Маруся, но делается с ней черт-те что! Нога с ноги давно уже убрана, и дама вся как-то оплыла и обмякла, сидит мешком и в некоторых местах даже морщит. А вот это уже возраст, Марусенька! Тут я не виноват. Не успевает Сазонов просветить меня насчет стиля, как я, как бы вспомнив об обиженной переводчице и решив ее приободрить, что ли, пускаюсь в сентиментальные воспоминания о наших детских годах (бледнеет, на носу капельки пота). А потовые железы так просто не запудришь! Это правда характера выступает мутными капельками. Юный Вася, почуяв неладное, бросает идиотскую фразу:
– Может, еще чаю поставить?
Нет ему ответа. Матросов убит, а дзот по-прежнему стреляет. Дурачок Вася! Кто же это добровольно откажется от скандала, пусть и его самого осколком заденет? Они теперь будут меня слушать, даже если занавеска загорится. Дослушают – и только потом побегут тушить. А я уже декламирую оду. Кое-что я, правда, подзабыл за давностью лет и досочиняю на ходу. Вася смотрит на Марусю очень жалостно. Правильно, Васечка, жалостно надо, а не восторженно, как я вчера за тобой заметил. Сазонов в глубоком раздумье разглядывает щербатую чашку, и его кривую ухмылку я пока толковать не берусь. Ольга Васильевна смотрит мне в рот и взвизгивает после каждой строфы. Маруся глядит на сазоновскую чашку так, как будто очень боится, что он ее разобьет. Прямо умоляет чашку: не падай! Нет, конечно, пресловутого рева я не ожидал. Все-таки за один сеанс весь этот глянец не сойдет. Но результат был еще лучше! Сразу после безобидного плагиата "И ты не смоешь всей водой водопровода помады праздничную кровь..." Маруся встала и, что-то такое бормоча, вроде "меня ждут", ринулась вон из комнаты той самой побежкой, той чудесной и неловкой, с отставленными локтями. И ни модельные туфельки, ни умелый макияж, ни персикового цвета платьице-мини ей не помешали.
Вася как-то слишком быстро для своих двадцати двух лет вышел из комнаты. Ольга Васильевна с горящими глазами, насколько могла, интеллигентно поинтересовалась:
– Она что, с тараканами?
Сазонов продолжал изучать чашку и прилегающую часть стола.
– Что же вы не бежите утешать девушку, Алексей Семеныч?
– А это потому, Николай Николаевич, что я – черствый пожилой человек с непригодным для бега сердцем.
По сосредоточенно-тяжелому выражению лица, какое, помню, бывало у матери перед сердечными приступами, я понял, что к бегу он действительно не годен. Но он, оказывается, еще не закончил. С давешней брезгливостью Сазонов заключил:
– А вот вы, Николаша, – Козел с большой буквы.
Ну, ладно, как говорится, за козла ответишь, это сейчас не главное. Сейчас главное – смотреть в окно и видеть, как она переходит дорогу. Ого, как бумажку ногой наподдала! Злится на себя, стало быть. На себя, на себя! Подойди я к ней сейчас и заговори – будет, как миленькая, улыбаться и поддерживать беседу, и не потому что меня сильно любит и все простить мне готова (ни фига не любит и никогда не простит!), а потому что смотреть на себя она всегда будет не влюбленными глазами Сазонова, а моими глазами. Но и это все неважно! А важно то, что, стоя у окна в августе, глядя на неуклюже улепетывающую Марусю, я испытал то же самое, что тогда, в июне, на Петроградской. Только вместо Наташки на заднем плане была Ольга Васильевна (все вполне логично: почему бы злости с годами не выродиться в глупость?), а вместо трамвая – голубоватый "оппель-кадет". Он уже заводится и вот-вот мягко отойдет. Даже если окажется, что "оппель" ждет именно ее, Мэри, это не испортит мне картину. Я вернул свою молодость, символом, знаком которой, как ни странно, оказалась Маруся. Вернул! Хотя бы на пять минут. В конце концов, она и тогда длилась не больше. И вот еще что... Впервые за пятнадцать лет мне захотелось что-то записывать, переставлять на бумаге слова, знаки, в общем, характеры. Вот, собственно, я и пишу...