Текст книги "Безмятежные годы (сборник)"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
И где он только раздобыл такую славную штуку? Я никогда еще подобной не видела.
Люба подарила мне две дивные розовые вазочки, знаете, такого цвета, как светлый кисель с молоком, а сверху на них веточки красной смородины, из стекла, конечно, но так хорошо сделано, так аппетитно, что съесть хочется.
Вся эта публика сидела недолго, попила шоколаду, чаю, поела всяких вкусностей и разбрелась по домам. В этот день по-настоящему праздновать не могли – будни и все заняты. Потому решили отложить на 25-е, тогда и елку, и мое рождение сразу отпразднуем. Немножко это мне невыгодно… Впрочем, нет, ведь подарки я полностью за 20-е получила, авось и 25-го меня не обделят.
А знаете, какую карточку кузен-то мой (ах, вот хорошее слово для «нашего» немецкого языка – cousin – die JVT&ke [45] ), так вот самый этот MYcke мне прислал? Сидит в шикарной гостиной обезьяна, в платье dftcolletif [46] ), manches courtes [47] , в нарядных туфельках, с веером, а перед ней с моноклем, во фраке, в белом жилете, с коробкой конфет под мышкой и с торчащим из-под фрака кончиком хвоста – кот, толстый, жирный кот, и почтительно так мартышке к ручке прикладывается.
Ну, уж и семейка у нас, нечего сказать, родственники! Неизвестно, кто самый большой насмешник. Пусть себе, но милые они все премилые, и люблю я их крепко-крепко.
Глава XX Елка. – Шарады
Положительно нет ни минутки свободной, чтобы записать что-нибудь в дневник, так и рвут во все стороны, то туда, то сюда. И все такие вещи, что не откажешься, уж больно интересно.
На первый день, как и решено было, устроили елку. Сами знаете, сколько это возни: все обвяжи, прикрепи, прицепи, а венчики… Знаете, такие красивые разноцветные кружочки из леденца? Кушали? Нет? Значит, попробуйте – они в кондитерской по 60 коп. за фунт продаются. Так вот, еще и венчики расцепи, потому они вечно так посклеиваются, что ни тпру ни ну, особенно если их еще перед употреблением в холодное место поставить. А мамочка прежде так и делала, думала, лучше будет, – куда там! Тогда уж прямо пиши пропало, ни за что не отдерешь, раскрошатся на кусочки, и ничего больше не остается, как съесть их.
Ах, как я люблю елку! По-моему, без нее Рождество не в Рождество. Если бы мне Бог знает сколько подарков наделали, но без елки, – я бы не утешилась. Под елкой все красивее кажется. И потом, что я просто обожаю, это минуту, когда елка уже готова, все навешено, свечи вставлены в подсвечники, подсвечники сидят верхом на веточках – все это и мы, конечно, тоже помогаем прилаживать, – а потом вдруг:
– Ну, дети, теперь идите в кабинет, а мы здесь без вас все зажжем.
Пойдем мы туда, двери за нами закроют; порассядемся, кто где, а только разговоры все не клеятся. Нет-нет да невольно и прислушиваешься к тому, что в гостиной творится. Бумага шуршит… Что-то вынимают… Еще… Опять… Стук… Что-то кокнули…
– Что такое? Что? – голос папы.
– Нет, ничего, я только стукнула турка, – отвечает мамочка.
Что за турок? Интересно. Опять шур-шур-шур… Опять шуршит. Наконец нас зовут.
Как весело, радостно, так по-праздничному сияют милые огоньки, много-много их и среди комнаты, и на стенах залы, даже на стене кабинета, даже в мамусином будуарчике. Елочка отражается во всех трех зеркалах гостиной, в папином висящем над тахтой зеркале, в мамочкином трюмо. Чудо!
Из детей были только Снежины – Люба с Сашей – да наш Володя. А из больших мамочкины три кузины – Женя, Нина и Наташа, их брат – студент Боба, дядя Коля, Леонид Георгиевич с тетей Лидушей, Петр Ильич – кажется, и все. Свои только, все самые близкие. Каждый получил хорошенькие подарки и чудесные конфеты.
Всех подарков перечислять не стану, это и я засну, пока напишу, да и тот, кто читать будет, тоже носом клевать начнет, – где же там? Подумайте, столько людей и каждому по одному, два, а то и три подарка.
Скажу только, что я получила: журнал «Всходы» за весь прошлый год в дивном зеленом с золотом переплете; душку-пре-душку туалетный столик, покрытый белой кисеей и весь подхваченный голубыми бантиками, а на нем страшно симпатичный приборчик из сине-зеленоватого стекла, вроде моего фонарика. Теперь моя комнатка еще милей и уютнее станет. Потом пенал, круглый, с пресмешной головой арапчонка наверху; бюварчик [48] и книгу «Две девочки и один мальчик», которую мне давно хотелось иметь.
Пока елка горела, мы ели, ели и ели, да еще хлопушки хлопали и потом наряжались в колпаки и костюмы. Взрослые все тоже должны были надевать. Мамочку нарядили пожарным, а Петра Ильича чухонкой-молочницей; Володьке достался костюм ЬйЬй [49] , мне – мак, Любе – рыбачка.
Если б вы только видели Петра Ильича чухонкой! Толстый, милый, под подбородком завязочки от чепчика трясутся.
Но это все еще ничего, дальше лучше было. Затеяли опять в шарады играть, это любимая игра Жени, Нины и Наташи, они чудесно умеют и выдумывать, и представлять. Этот раз все, все без исключения приняли участие. Разделились, как всегда, на две партии – одна представляет, другая смотрит и отгадывает, по очереди. Я была в одной партии с Наташей, Петром Ильичем, Бобой, Женей и Володей. Этот раз очень заковыристые шарады придумывали, такие слова попадались, что я не особенно-то и понимала их. Но это все равно, не в том дело.
С самого начала была шарада «куль – е – бяка».
Первую картину так изобразили (это наша партия). В Малороссии [50] , в крестьянской избе сидят хохлатки [51] . Все мы хохлатками и нарядились, накрутили вроде таких… Как они называются?.. Ну, что малоросски на головах носят, тряпочки такие? Ну, все равно. Поняли? И сзади концы прицепили, будто ленты и косы, обмотались пестрыми салфетками, скатертями. Очень хорошо. Сидим. Вдруг из другой комнаты пение:
Я до кумы иду
Ей кулечек несу,
Аутом, у куле
Черевички куме.
Входит Петр Иванович в военной форме с аксельбантами, а сверх сюртука вместо кушака повязан пестрый платок, что наша Дарья на рынок надевает, на голове моя серая барашковая шапочка, как хохлы носят, под рукой кулек, и входит он приплясывая и опять припевая:
Я до кумы иду
Ей кулечек несу…
Ну, потом подходит к нам, здоровается, начинает из «куля» вынимать то одно, то другое и всем хохлаткам раздаривать. Мы все рады, все заглядываем в «куль», а он из него вещицы все тянет да тянет.
Это был «куль».
Потом второе: «Э… э… э». Будто мы в ложе, а один господин (Боба) все э-кает, так фатовато, противно говорит.
Последнее – «бяка». Вот как мы тут все живы остались и не перемерли со смеху, так я и до сих пор не знаю. Уж не говорю про Любу, про меня, но даже мамуся платком слезы вытирала, так она смеялась.
Третью картину, самую эту «бяку», так изобразили:
Мы все – маленькие дети, только Женя – гувернантка. Мы одни в комнате, шалим, кричим, деремся. Вдруг дверь отворяется и Петр Ильич в бумажной шапке с султанчиком, за поясом зонтик вместо шашки, вприпрыжку, верхом на половой щетке вскакивает в комнату и начинает как будто давить нас. Мы визжим, кричим, он все скачет. Дверь распахивается, влетает гувернантка – Женя. Как посмотрела она на Петра Ивановича – и роль свою забыла, чуть на пол не садится от смеха. Наконец с силами собралась, стала бранить нас, всех по углам рассовала, а мы ей со всех сторон: «Злюка!», «Бяка!», «Бяка!» Петр Иванович схватил ее за платье, сам все верхом на щетке скачет и ее за собой по всей гостиной за юбку тянет и громче нас всех: «Бяка»! «Бяка»! «Бяка»!
Кто не видел, и тому, я думаю, смешно читать будет, а посмотреть, так, я вам говорю, умереть можно.
Целое было – «кулебяка». Ничего особенного: именины и угощают кулебякой.
Другая шарада была тоже уморительная, не так чтоб и слишком comme il faut [52] , но ведь мы были все свои, только родные.
Петр Ильич не считается, он все равно что свой, да и тут опять он одну из главных ролей исполнял. Я ее все-таки запишу, а коли кого-нибудь из читающих мой дневник уж очень большая comme il faut’ность [53] одолеет, пусть перемахнет странички через две, но только, право, он много потеряет. Уж мамуся моя, вы знаете, у-ух как за bon genre [54] стоит, а здесь и она не выдержала, смеялась как девчурочка.
Другая шарада была – «карикатура».
Первая картина – корчма. Женя в переднике (накидка с подушки), платочек (чайная салфетка) на голове – хозяйка. Публика заходит закусить и выпить, кто рюмочку, кто две. Вдруг дверь с шумом распахивается, и в шапке набекрень вваливает гуляка-француз – Боба.
– Эй, madame! Un quart [55] де водкэ! – кричит.
Женя низко кланяется.
– Стаканчик прикажете, вашей милости?
– Нэ, нэ, стаканшик, donnez un quart [56] де водкэ! – грозно вопит француз.
– Рюмочку, рюмочку? – все не понимает хозяйка.
– К шорту рюмашка! Quart, quart де водкэ! – ревет гуляка.
– Прости Господи, что твоя ворона раскаркался, – говорит Женя. – Ну его! Дам четверную, пусть пьет…
И приносит ему большую бутыль.
Это было «quart».
Второе. Все мы будто идем дачу нанимать. Выходим на улицу, то есть в гостиную, а там метут, каждый около своей дачи, три дворника: Петр Ильич, Боба и Володя – и беседуют себе, по-настоящему, по-дворницки. Мы появляемся. Наташа обращается к Бобе:
– Нельзя ли, любезный, дачу осмотреть?
– Да что ж нельзя? Иик… завсегда… иик… можно… Пожа… иик… луйте… иик…
– Фу, какой ужасный дворник, не будем лучше и дачу смотреть, – говорит Наташа и поворачивается к дворнику: – Мы, братец, другой раз зайдем, теперь поздно.
– Мо-ожно… иик… и другой… что ж… иик… нельзя? Мы… иик… завсегда… иик… готовы… иик… служить.
Подходим к Володе. Наташа опять:
– У вас, братец, дача сдается?
– Так… иик… тошно… иик… ваше пре… иик… восходи… иик… тельство и… ик…
Наташа не может сдержать хохота, мы все тоже валяемся, даже мамуся весело так, раскатисто хохочет. Но Наташа опять входит в роль, подтягивает губы и обращается к нам:
– Я думаю, здесь и смотреть не стоит, видите, тут дворник тоже уже начал… – она не договаривает.
– Да, да, конечно, – говорим мы, – не стоит, вон там третий стоит, приличный такой, верно, и дача хорошая.
Подходим к Петру Ильичу:
– Сдается дача? Можно посмотреть?
– Можно… иик… можно, а… иик… сколько… иик… вам комнат иик… иик… иик… иик…»
– Нечего сказать, хороши, – говорит Наташа, – точно все сговорились. Фи, уйдем, может, это заразительно, я чувствую, что и мне что-то хочется иик… икать…
Второе, вы поняли – было, pardon, «икать».
Третье – «ура». Ничего особенного: пили на свадьбе за здоровье новобрачных и кричали «ура».
Целое – «карикатура» (немного оно безграмотно вышло, мягкий-то знак лишний, ну, да ведь это не русский урок – сойдет).
Нарядили мы все того же Петра Ильича дамой, в белое платье, которое смастерили из всяких покрывал, на голову надели ему такую большую мамочкину шляпу с пером, дали веер в руки, и вот он, приподняв шлейф и приложив руку к сердцу, сперва присел, а потом нежным женским голосом запел: «Поймешь ли ты души моей волнение…»
Дальше не помню, какие-то мечты, цветы, что-то подобное. Нет, надо было видеть его! Умирать буду, не забуду!
Много еще шарад представляли, да всех не опишешь. Потом сделали маленькую передышку. Кто пить пошел, кто курить, кто что-нибудь с елки снимал пожевать.
Вдруг через некоторое время появляется Володя, и физиономия у него этакая особенная, сильно жуликоватая, сразу видно, что какую-нибудь штуку устроит:
– Многоуважаемые тети, дяди, папа, кузина, гости и все старшие! Прошу минутного внимания. Сие произведение…
Дальше я со страху не слышу. Ну, думаю, беда, – на дневник мой наткнулся, верно, ключ в столике оставила, вынуть забыла. Руку за воротник: нет, есть, на мне мой ключик. Слава Богу, как гора с плеч. Что же он там откопал?
– Итак, – слышу опять, – выньте носовые платки и прошу внимания.
Вытягивает что-то из кармана… Батюшки! Сашин роман! В руке у Володи синеет тетрадочка, а Сашины уши сперва краснеют, как кумач, а затем стремглав скрываются вместе со своим обладателем в соседней комнате.
– «Любовь Индейца Чхи-Плюнь», – возглашает тем временем Володя, – роман политический и литературный.
И начинает:
– «Было очень жарко, и индеец Чхи-Плюнь хотел пить (а до реки Невы бедняжке далеко было, – от себя вставляет он), а потому он стал собирать землянику в дремучем лесу, около Сахары, где рычали свирепые Тигры и Ефраты. Тогда он видит, что идет (хватит ли у меня только сил выговорить?) чудной красоты индейка Пампуся. “Пуся, моя Пуся, милая Пампуся, – опять коверкает Володька, – женись на мне, будешь мадам Чхи-Плюнь!” – “Хорошо, – говорит Пимпампуся, – я женюсь на тебе, если ты меня любишь. Но если ты меня любишь, о мой Сам-Пью– Чай, то подари мне золотое кольцо, которое продето в нос нашей царицы Пуль-Пу-Люли”. – “Хорошо, – говорит Чхи-Плюнь, – подарю!” И он пошел тащить кольцо из носа Пуль-Пу-Люли (до чего, о любовь, ты не доводишь! – опять понес Володя отсебятину, закатив глаза и вздыхая), а индейка раскрыла зонтик, села на блюдо и помчалась на крыльях радости прямо на кухню, где ее, начинив предварительно черносливом, изжарили в свежем масле. Мир праху твоему, царица души Чхи-Плюнь». Продолжение следует…
Хохот был всеобщий.
– Браво! Браво! Автора! Автора! – закричал сам же первый Володька, нуда и мы, грешники, подтянули.
Но автор пропал без остатка. Пошли на розыски, и наконец дядя Коля вытащил его, несчастного, из-под дивана в мамином будуарчике, куда он забился. Хоть и не люблю я его, но он так был сконфужен и имел такой жалкушенский вид, что мне его немножко жаль стало. А Володьке-то от старших влетело за то, что он бедного Сашу переконфузил.
Да уж насмеялись и надурачились мы в тот вечер вволюшку. Хорошо!
Глава XXI Праздники. – Каток. – Мои успехи
Вот и оглянуться не успели, как уж праздники и тю-тю, иду завтра в гимназию. Одно знаю, времени мы даром не потеряли и повеселились всласть. Всего подробно не расскажешь – где там, это и за сутки не опишешь. Передам только самое интересное.
Занялась я, по выражению Володи, «образованием своих ног», и это было страшно весело.
На другой же день после того, как я получила коньки, стала я умолять мамочку отпустить меня на каток. Но тут чуть не тридцать пять препятствий оказалось: и будний-то день, значит, гимназия; и снег хлопьями сыплет – а в снег, видите ли, кататься почему-то, говорят, нельзя; и идти не с кем, некому меня учить. И чему же тут, думаю, учиться? Прицепи коньки да и скользи.
Это я так думала раньше, но теперь больше не думаю: ох, как есть чему учиться! И научившись, и то нет ничего легче, как нос расквасить, или, еще того хуже, на затылок шлепнуться. Но от этого Бог меня миловал, зато колени ой-ой как отхлопаны и правый локоть тоже. Но это вовсе не потому, что я такая уж косолапая. Володя говорит, что я совсем даже «молодчинина», – просто несчастный случай. Опять вперед убежала. Ну, так сначала.
Наконец настал день – не будний, снегу нет, и идти со мной есть кому, потому что Володя целый день у нас, а он ведь мастер по конькобеганью.
– Ну, – говорит за завтраком, – проси, Мурка, маму, чтобы тебе позволила сегодня совершить твой первый комический выход. Погода разлюли малина, лед гладкий, хороший. Вот и приятель мой один сегодня там будет, вдвоем за тебя и примемся, живо дело на лад пойдет.
– А он приличный мальчик, приятель-то твой? – спрашивает мамочка. – Ничего так?
– Ничего, тетя, кадет как кадет. Ноги до полу, голова кверху, славный малый. Тямтя-лямтя немного, но на коньках здорово зажаривает.
– Володя! – с ужасом воскликнула мамочка. – Что за выражения у тебя! С непривычки так просто огорошить может.
– Что, тетя, я! Я-то ничего – одна скромность. Вот ты бы наших «стариков» послушала, так они не то что «огорошить» – «окапустить» своим наречием могут.
Господи, какой он смешной! Ведь это же выдумать надо: «о-ка-пустить»… Я как сумасшедшая хохотала. Вы думаете, мамочка тоже смеялась? Ни-ни, даже не улыбнулась. Я вам говорю, что она таких острот совсем не ценит, даже не понимает. Оно, положим, действительно, не так чтобы уж очень шикарно: «окапустить», но смешно. Жаль: все что смешно – mauvais genre [57] , нельзя ни при ком повторить.
Опять не о том.
Ну, вот и отправили нас целой компанией – меня с Володей, Сашей и Любой – под конвоем Глаши. Ральфик, само собой разумеется, тоже за нами поплелся. Пришли. Люба и Саша коньки свои прикрепили и поехали, Люба очень хорошо, а Саша уморительно: сгорбился, ноги расставил, руками точно обнимать кого-то собирается, а пальцы все десять растопырил.
Это я тоже только сперва смеялась, пока мне коньки подвязывали, а как дошло дело на ноги встать, как я Саше позавидовала! Он хоть и смешно, да стоит, едет даже, а я – ни с места сперва, стать не могу. Наконец умудрилась. Вот тут-то Володин приятель и пригодился – он за одну руку, Володя за другую, накрест, так и взяли меня.
– Ну, тяжелая артиллерия, двигай!
А я хуже артиллерии – опять ни с места. Мне бы скользнуть, а я все ноги подымаю, как когда ходишь, и знаю, что не надо, а ноги будто сами ото льда отделяются. Долго помучились, наконец сдвинули; понемногу дело на лад пошло, но все-таки очень-очень неважно.
Устала я от первого опыта ужасно, и главное, не ноги – они-то совсем бодрые были, – а руки! Точно я на руках верст сто прошла, так от плеча до локтя болели. Странно – отчего бы?
Бедный Ральфик мой тоже настрадался: во-первых, ему очень не понравилось, почему это какой-то Коля Ливинский меня за руку тащит. Конечно, он не подумал именно так: «Коля, мол, Ливинский», но он совсем не одобрил, что вдруг «чужой» меня «обижает». Он и тявкал, и пищал, но скоро ему, верно, не до меня стало: лед-то ведь холодный, а мой бедный черномордик – босенький, вот и стали у него лапочки мерзнуть. Он то одну, то другую подымает – все холодно, а отойти от меня не хочется. Наконец, делать нечего, невмоготу бедненькому стало: потряхивая то одной, то другой лапой, дрипеньки-дрипеньки побежал он к Глаше и прыгнул рядом с ней на скамейку. Шубка-то у него теплая, да с ногами беда.
Так на первый раз обошлось благополучно, я ни разу не шлепнулась, на второй тоже, да и мудрено было – Коля с Володей меня так крепко держали, что и шелохнуться в сторону не давали. А на третий раз не в меру я расхрабрилась, захотела сама покататься.
– Смотри, Мурка, зайца поймаешь, – говорит Володя.
– Ничего, не поймаю, хочу попробовать.
И попробовала… Зайца-то верно что не поймала, а синяков целых три нахватала. Ехала-ехала, все, кажется, хорошо, вдруг правый конек носом врезался в лед, и я – бух! – лежу во всю длину.
– Осторожно, так упасть можно, – с самой серьезной физиономией говорит Коля, который живо подлетел и подобрал меня.
Ему хорошо смеяться, с ним-то такого никогда не случится, он как волчок по льду вертится, станет на одну ногу, другую вытянет и живо-живо крутится – циркуль из себя изображает. Правду Володя говорит, здорово откалывает, то есть… ловко ездит.
Да ведь и я не по косолапости растянулась, а потому, что под конек мне маленькая тоненькая щепочка попала, конек в ней носом застрял – ну, я и кувырнулась. Не беда, хоть синяки и набила, зато теперь умею одна кататься, а синяки заживут, слава Богу, не первые, да на коленях и не видать.
Конечно, не все же я Рождество только и делала, что на коньках бегала. Была и у Любы на елке, где мне подарили малюсенькую прелестную фарфоровую корзиночку с фарфоровыми же цветами, была у тети Лидуши, была и в музее Александра III [58] . Какие там чудесные картины – прелесть!
Мне особенно понравился Авраам, приносящий в жертву Исаака. Мальчик такой хорошенький, кудрявенький, как барашек, и глазки ясные, точно незабудки. Потом еще очень красиво – «Русалки», как они играют в воде, в руках гирлянды, и такой вокруг них красный свет… Что-то мне они ужасно знакомы… Будто я их взаправду видела… Но где?.. Глупая! Вот глупая! Во-первых, слышала в мамочкиной сказке «Ветка Мира», а во-вторых, видела во сне после того, как мамочка ее рассказывала. Такой дивный был сон!
Еще очень хорошая картина «Генрих IV и Григорий VII». Как бедный король чуть не голенький всю ночь под дождем простоял, и потом уже только его папа под благословение к себе пустил. Папа… Вот смешное название! Отчего его папой зовут?.. Ну? А жену его как называют? Мама? Римская мама? Да, вероятно, – как же иначе? Надо спросить.
Чуть не забыла, вот еще чудная картина: государь Николай I нарисован в настоящую величину на извозчике. Очень хорошо, точно живой и он, и лошадь, и дрожки, то есть не дрожки, а извозчик – прелесть.
Но есть и так себе картины, а некоторые ужасные. Вот «Купальщицы» – они же без ничего, точно и правда мыться собираются. Фи! И для чего это рисовать? Всякий и сам знает, как купаться.
Что же мы еще делали? Да, ездили целой компанией на тройке прокатиться по островам. Хорошо, скоро-скоро так летели, даже дух захватывало. Весело! Потом приехали домой чай пить. Никогда еще я с таким удовольствием чай не пила, не беда, что и без сахару, – целых три чашки проглотила.
Ох, спать надо, завтра ведь в половине восьмого подыматься.
Глава XXII Опять гимназия. – Резинка. – «Мальчик у Христа на елке»
Люблю я свою гимназию, да еще как две недели праздников носу туда не показывала, особенно приятно было всех повидать. Страшно у нас там уютно, и компания наша «теплая», как ее называет Володя.
Люба почему-то в класс не явилась, и Шурка Тишалова упросила Евгению Васильевну позволить ей ко мне переселиться. Весело с Шуркой сидеть, вот сорвиголова, прелесть! Дурачились мы с ней целый день.
Учительницы за праздники отдохнули, тоже веселенькие. Краснокожка чего-то так и сияет, а Терракотка опять в новое платье нарядилась, с длинным-предлинным хвостом. Входит она сегодня на урок, а я за ней, бегала воду пить, ну и запоздала. Чуть-чуть было в ее хвосте не запуталась. Ну, думаю, подожди: взяла ее шлейф и за кончики приподняла. Она себе идет, и я за ней – важно так ступаю.
Класс весь валяется от хохота, но это не беда, а вот что я не удержалась да сама фыркнула – это лишнее было. Терракотка остановилась и быстро голову повернула, так что я едва-едва ее хвост выпустить успела, да, по счастью, вместе и свой носовой платок уронила, что в руке держала. После питья ведь рот-то надо вытереть, ну, вот платок в руке и был.
– А вы что тут делаете? – говорит.
А у меня уж вид святой, губы подобраны, и я прямо на нее смотрю.
– Пить, – говорю, – Елена Петровна, ходила, а теперь платок уронила, а они, глупые, смеются. Что же тут смешного, что платок грязный будет? – уже повернувшись к классу, говорю я.
Терракотка, кажется, не верит, но не убить же меня за то, что платок уронила!
– Ну, и жулик же ты, Стригунчик, – шепчет Шурка. – И как это ты такую святость изображать умеешь?
Шурка по старой памяти называет меня «стригунчиком», но это зря, потому что с некоторых пор мне волосы наверху завязывают бантиком, а остальные заплетают в косу. Волосы мои сильно подросли и меньше торчат, но противный Володька, уверяет, что моя «косюля кверху растет».
На большой перемене мы с Шуркой все караулили, как бы нам вниз улепетнуть, страшно хотелось повидать Юлию Григорьевну и мадемуазель Линде. Шурка – та только Юлию Григорьевну любит, но я, как вам известно, к обеим не совсем равнодушна.
Караулим-караулим у лестницы, никак минутки не выберешь, то наверху какая-нибудь «синявка» торчит, то внизу. Перегнулись через перила, видим: по лестнице марширует какой-то учитель, высокий, чумазый, на голове реденькая черная шерсть наросла, а посередине большущая лысина, блестящая такая, как солнце сияет.
– Давай пустим! – говорит Шурка, и, прежде чем я даже успела ответить, Тишалова согнула пополам большую стиральную резинку, и та щелк! – прямо в лысину учителю.
Что дальше было, не знаю, потому что мы пулей отлетели к двери приготовительного класса и от смеха почти на корточки садились. Все-таки немножко страшно – ну, как жаловаться пошел?
– Спрячемся-ка в залу, Шура, там не найдут, – говорю я.
– Глупости! Посмотрим лучше, где он и что сталось с резинкой.
Осторожно опять перегибаемся через перила. «Его» нет, а резинка лежит на ступеньках. Молодец, не забрал ее.
Тогда мы храбро идем вниз, потому теперь имеем право – наша резинка там, не пропадать же ей.
Спустились с лестницы чинно, подобрали резинку. Шурка брезгливо так взяла ее двумя пальцами.
– Подозрительная, говорит, чистота. Может, он лысину мажет чем, помадой или маслом там каким… Брр… Недаром же она у него так блестит, хоть в зеркало смотрись. Еще все свои рисунки промаслишь. Фи! Под кран ее, под кран.
– Мойся, деточка, мойся, милая, это полезно, – приговаривает Шурка, оттирая резинку мылом.
– Ну ладно, теперь сойдет, вот только вытру еще полотенцем.
И если бы вы видели ее татарскую мордашку! Серьезная
такая, подумаешь, и правда, дело делает. Молодчинище, люблю я ее.
Окончив с ванной, мы бегом летим по коридору, но ни Юлии Григорьевны, ни мадемуазель Линде нет – завтракать пошли. Правда, ведь и они есть хотят. С горя стали мы расхаживать да ученицам косы вместе связывать; в нашем этаже это неудобно, потому что косюли все больше коротенькие, на мою похожи, редко на хорошую наткнешься, а там длинные, их связать можно. Смешно потом, умора! – хотят разойтись – не тут-то было. Тпрру! Злятся – хорошо!
За русским уроком Барбос объявил нам, что через две недели юбилей нашей гимназии и устраивают ученический литературный вечер, в котором участвовать будут все классы. На наш класс дано три вещи: сказка Достоевского «Мальчик у Христа на елке», стихотворение «Бабушка и внучек» Плещеева и стихотворение «Запоздалая фиалка» Коринфа Аполлонского [59] (кажется, не переврала?). Все это нам прочитали и начали выбирать, кому говорить. Хотеть, конечно, все хотели – еще бы! А Танька так уж сама не знала, что ей сделать, чтобы ее взяли. Да нет, матушка, как-нибудь без тебя обойдутся, авось не провалят.
Барбос с Евгенией Васильевной долго торговались, наконец порешили: «Запоздалую фиалку» скажет Зернова, она хорошо декламирует, да потом как-то даже и неприлично обойти первую ученицу – правда? «Бабушка и внучек» будут трое говорить: бабушку – Люба (хотя ее и не было, но про нее не забыли, потому она тоже мастер по этой части), внучка – Штоф, у нее такая славная мальчишеская стриженая головенка, а за рассказчика – Шура Тишалова. Сказку же «Мальчику Христа на елке» скажет… Отгадайте кто?.. Ну?.. Муся Старобельская!
Вы себе представить не можете, как я рада! Так рада, так рада! Это такая прелестная вещь – чудо! Никто, никто во всем классе у нас ее не знал, даже не читал; верно, что-нибудь еще совсем-совсем новое.
Рассказывается, как один бедный маленький мальчик приехал со своей мамой в большой город. Мама его умерла, а он все будит ее, думает – она спит. Кушать хочется ему, пить, а кругом темно так. Страшно ему стало, и он вышел на улицу, а там холодно-холодно, мороз трещит, а он в одном костюмчике. Но кругом так красиво, светло, лавки, куклы, игрушки, что он и про холод забыл, стоит и любуется перед витриной. А все-таки кушать хочется! И вдруг ему грустно-грустно так становится и страшно, что он один. И хочет он уж заплакать, да как посмотрел в одно окно, так и ахнул: елка до потолка, высокая, а кругом танцуют мальчики и девочки, смеются; на столах торты, пряники. Кушать ему так хочется, и холодно, бедному, болеть все начинает! Вдруг его какой-то большой противный мальчишка ударил кулаком. И бедный малюська упал, но вскочил, живо-живо побежал и спрятался на одном дворе за дровами. Присел он, головка кружится, но так тепло ему делается, и вдруг видит он чудесную светлую до неба елку, и кто-то зовет его. Он думал, что это его мама, но нет, это был Христос, у которого в этот день всегда елка для тех деток, у которых здесь, на Земле, никогда своей не бывало. Христос берет этих деток к себе, делает светлыми, ясными ангельчиками, и они порхают кругом Христовой елки, а мамы их радуются, глядя на них. Ну, одним словом, мальчик этот замерз, умер и встретился на небе со своей мамой.
Ну разве не прелесть? Только, конечно, я не умею так хорошо сказать, как там написано. Вот это и велено мне выучить, не все сразу, понятно, потому там больших четыре страницы, а первый кусочек.
Мамочка тоже очень рада, что меня выбрали и что такую чудесную вещь дали говорить. Сейчас за дело, иду с мамочкой вместе учить, чтобы не оскандалиться и с шиком ответить. Бегу…
Да, только еще два слова. И когда это я отучусь спрашивать при посторонних, чего не следует? Сколько уже раз себе слово давала, да все забудешь и ляпнешь. Так про «маму римскую», конечно, мне интересно было знать, действительно ли она так называется. Я первым делом за обедом и спроси. А тут, как на грех, дядя Коля случился, – вы знаете, что это за типчик! – так теперь он мне житья не дает.
И действительно же я отличилась, такую ерунду спросить! Откуда же там «маме» взяться? Ведь папа-то сам из ксендзов, а они жениться не смеют. Дядька противный меня теперь иначе как «мамой римской» и не называет.
Правда, дура… Pardon… Это у меня само сорвалось… Впрочем, перед кем же извиняться? Ведь я не про кого-то другого, а про самою себя все сказать можно.
Глава XXIII Белка. – «На водопое». – Мамочку уломали
Сто лет ничего не записывала – некогда: уроки гимназические, уроки музыки – чтоб им! – каток, да еще и «Мальчик у Христа на елке». Что и говорить, оно прелесть как красиво, но отчего было Достоевскому не написать этого стихами? Тогда можно бы шутя выучить, потому стихи – они, хочешь не хочешь, в ушах остаются, коли два-три раза прочитал, а тут так ровно ничего не остается, здесь уж надо по-настоящему учить – а я долбни ох как не люблю! Ну, да теперь, слава Богу, скоро конец, всего полстраницы осталось, три с половиной отзвонила. Барбос несколько раз спрашивал, доволен остался, так и сияет.
Сегодня у нас за русским уроком ужасно смешная штука вышла. Читали мы из хрестоматии главу «Молодая белка». Ну, там и описывается, какая она из себя: рыжая, мол, хвост пушистый, зубы острые. Штоф встает и спрашивает Барбоса:
– Ольга Викторовна, почему это беличий мех всегда серый, ведь белка-то рыжая?
– Правда, отчего бы это? Отчего? – раздается со всех сторон.
Только Танька противно так, насмешливо улыбается и говорит:
– Глупый вопрос!
А сама поднимает руку и тянет ее чуть не до самого носа учительницы.
– Грачева знает? – спрашивает Барбос. – Ну, прекрасно, скажите.
– Потому что ее шкурку, вероятно, на изнанку выворачивают, – говорит Танька.
– Как? Что такое? – таращит свои и без того большие глаза Борбосина. – Выворачивают?
Одну минутку все молчат и переглядываются – еще не утям-кали, но потом вдруг класс начинает хохотать: