Текст книги "Как кошка смотрела на королей и другие мемуаразмы"
Автор книги: Вера Мильчина
Жанр:
Сентиментальная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Манн и Бахтин: два первых сильных впечатления от литературоведческих книг
А что касается литературоведческих книг, которые произвели на меня еще в школе самое сильное впечатление, то их две. Первой была нетолстая книга, почти брошюра Юрия Владимировича Манна «Комедия Гоголя „Ревизор“», вышедшая в 1966 году в серии «Массовая историко-литературная библиотека» (кажется, это была не только первая книга Ю. В. о Гоголе, но и вообще первая его книга). Она была настолько непохожа на все те «разборы» литературы, которые предлагались в школе, что невозможно было поверить: оказывается, о литературе можно писать вот так?! Помню такую картинку: мы с родителями поехали к родственникам во Владимир, и я с просветительским пылом рассказываю кузине и кузену, своим ровесникам, совершенно не гуманитариям, о том, что вот есть такая замечательная книга о «Ревизоре», а они смотрят на меня с изумлением и явно мысленно крутят пальцем у виска. Ну а потом учительница литературы Глафира Павловна Каллистратова посоветовала мне прочесть «Проблемы поэтики Достоевского» Бахтина. Кажется, я была в десятом классе. Наверное, даже не просто посоветовала, а дала почитать? Очень стыдно, но точно не помню. Но помню, что уж после этой книги вообще ни о чем другом невозможно было думать, кроме как о «чужом слове», «несобственно-прямой речи» и прочем. Тем более что я к этому времени Достоевского уже читала и от сцены самоубийства Кириллова в «Бесах» осталась в таком потрясении, что чуть не заболела. Глафире Павловне – которая была не каким-то суперпрогрессивным педагогом, а просто добрым и культурным человеком – я благодарна до сих пор за это «открытие» Бахтина.
Семинар Турбина и знакомство с Бахтиным
Тут нельзя не сделать отступление о Бахтине. Я когда-то о моем с ним знакомстве уже рассказала в интервью Arzamas-academy, но это было давно, и можно коротко повторить. Я поступила в МГУ на филологический факультет на романо-германское отделение, во французскую группу. Русскую литературу (прямо с XIX века; предполагалось, что более ранний период «зарубежникам» знать необязательно) у нас читал Владимир Николаевич Турбин, и юное девичье воображение он завораживал своими парадоксами: в 1970 году профессор с кафедры называет Черномора «летающим импотентом» – можно ли остаться равнодушными? Тем более что только потом выяснилось, что этот импотент летает у него на лекциях каждый год, а по первому разу это казалось блистательной импровизацией. Я не могу назвать себя последовательницей Турбина (в том и трагедия его, что у него всегда было много учеников, но не осталось последователей, школы), но могу сказать, что он в большой мере определил мой профессиональный путь. Ведь я занимаюсь русско-французскими культурными связями, то есть и русской литературой, и французской, именно благодаря тому, что все годы обучения на филфаке писала не только курсовые по французской литературе – обязательные, но и курсовые по русской литературе – совершенно не обязательные: я по доброй воле занималась у Турбина в его семинаре по русской литературе, мне это было интересно. Ну вот, а Турбин был одним из тех филологов, которые разыскали Бахтина еще в Саранске и потом по мере сил его опекали. Когда я поступила на филфак, Бахтин с женой Еленой Александровной жили в доме престарелых на станции Гривно (неподалеку от Подольска). И вот Турбин зимой отправил меня и мою подругу (и впоследствии сопереводчицу) Олю Гринберг в этот самый дом престарелых. Что-то нужно было туда отвезти. А Бахтин тогда еще не был утомлен визитерами, очень нам обрадовался и чуть не целый час он нам, восемнадцатилетним девчонкам, что-то рассказывал. Про атмосферу начала века, про Гумилева. Если бы вспомнить! Но, стыдно сказать, не помню. Ощущение чуда и перенесения на машине времени в какую-то совершенно другую эпоху – помню прекрасно! А содержание монолога – нет. Если бы тогда взять пример с Мариэтты Омаровны Чудаковой и по приезде домой все записать! Но увы…
Потом Бахтина перевезли из Гривно в Переделкино, и туда – на сей раз не холодной зимой, а очень жарким летним днем – мне поручили отвезти ему инвалидное кресло (у него ведь была ампутирована нога). Не скажу, чтобы это у меня получилось очень удачно: опыта не было, и мы с креслом все время норовили съехать в кювет. А потом Бахтину выхлопотали отдельную квартиру в писательских домах около метро «Аэропорт». Елена Александровна к этому времени умерла, и Бахтину нашли «домоправительницу». С виду – да и по характеру – она была совершеннейшая фрекен Бок из мультфильма про Карлсона. В магазин она сама почему-то не ходила (не могла оставить М. М.?), а продуктов ей требовалось какое-то абсолютно раблезианское количество (совершенно очевидно, что сухонький Михаил Михайлович не мог съесть и десятой доли), особенно муки. И вот снабжение этой самой домоправительницы (мы ее за глаза называли Аграфеной, ей это имя очень шло, хотя, кажется, на самом деле ее звали иначе) было возложено на турбинский семинар, а распределение «дежурств» – на меня, потому что я была «староста». В результате зачастую оказывалось, что все заняты, и снабжением мукой приходилось заниматься мне. Вообще Аграфена исправно исполняла обязанности цербера и молодежь к М. М. допускала очень неохотно: нечего, мол, его утомлять. Но в премию за принесенную муку все-таки минут на десять запускала меня в кабинет. А дальше происходило следующее: М. М. с таким неподдельным интересом начинал расспрашивать меня о моих делах (!), что приходилось что-то отвечать. А задавать ему вопросы было как-то неловко. Так что мемуар под названием «Мои беседы с Бахтиным» написать не могу. В свою защиту могу сказать только одно: чтобы задавать вопросы Бахтину и поддерживать с ним разговор, нужно было хоть сколько-нибудь соответствовать его интеллектуальному уровню. А я ни на четвертом курсе, ни тем более на первом такими способностями, конечно, не обладала.
Школа, аспирантура, Шатобриан, Профком литераторов
Многое в моей жизни выросло из случайностей, но потом стало, выражаясь высокопарно, судьбой. Например, иногда спрашивают: а почему вы стали заниматься французской литературой? —А только потому, что родители – опять-таки спасибо им! – определили меня в так называемую «французскую спецшколу». Тогда, в 1960 году, когда я пошла в первый класс, в обычных школах иностранный язык начинали преподавать с пятого класса и преподавали, как правило, плохо. А в «спецшколах», которых на всю Москву была, наверное, пара десятков, язык (английский, французский или немецкий) преподавали со второго класса и преподавали хорошо. Во всяком случае, в нашей «спецшколе номер 2 имени Ромена Роллана с углубленным изучением французского языка» (официальное название) – точно хорошо. Нас учили дамы, которые во Франции или не были никогда, или были однажды несколько дней, но тем не менее язык знали хорошо, а главное, они умели учить. Если мне во Франции делают комплимент по поводу моего французского и спрашивают: «А где вы выучили язык?», я всегда честно отвечаю: «В школе». Хотя на филфаке французский преподавали тоже очень хорошо. Но база была заложена в школе. Кстати о Ромене Роллане: когда я однажды в Париже ответила на вопрос о том, где я учила язык, более распространенно: в школе имени Ромена Роллана, это произвело среди французских коллег настоящую сенсацию. Хозяин дома стал подзывать друзей: смотрите, смотрите, в Москве знают Ромена Роллана. Я удивилась: а во Франции, что ли, не знают? И получила ответ, что во Франции его давно забыли, а помнят только те, кто в юности был коммунистом.
Ну вот, как я начала учить французский во втором классе, так с тех пор и осталась «при французской литературе». И когда я в 1975 году поступила в аспирантуру, тема моей диссертации тоже определилась случайно – а потом оказалось, что и это практически на всю жизнь. В аспирантуру меня взяли на кафедру истории русской литературы; я всегда в шутку говорю, как гувернантку– за знание французского языка. Заведующий кафедрой профессор Василий Иванович Кулешов как раз выпустил «Историю русской критики» и обратил внимание на такой странный факт: в русских журналах начала 1800‐х годов все взахлеб пишут про какого-то Шатобриана! Хвалят, ругают. А ведь Шатобриан назывался в советском литературоведении «реакционный романтик» (то есть, так сказать, отрицательный герой), переведено было из его произведений в советское время два крохотных текста: «Рене» и «История последнего из Абенсераджей» («Атала» в переводе Э. Линецкой появилась позже, в 1982 году). И Василию Ивановичу стало интересно: вот бы кто-нибудь ему разъяснил, чего они в начале XIX века так носились с этим Шатобрианом. О котором я, честно сказать, тогда знала немногим больше Кулешова. Но узнать хотела, тем более что я в тот момент уже очень хорошо понимала: заниматься нужно XIX веком, а не ХХ, потому что, если писать об авторах ХХ века, придется обязательно занимать «идеологическую позицию», клеймить неугодных авангардистов и проч., а XIX век от этого хотя бы отчасти предохраняет.
И я получила тему «Шатобриан в русской литературе первой половины XIX века». И провела три счастливейших года в библиотеках, читая русские журналы и «вылавливая» оттуда переводы фрагментов из Шатобриана и отзывы о его произведениях. Выловила довольно много (в библиографии их насчитывается целых 202), хотя, как сейчас становится ясно, далеко не все. В 1979 году защитилась – и тут выяснилось, что никто не рвется меня никуда брать на службу. А «свободные художники» в советское время не поощрялись. Что ты делаешь, не важно, но важно, чтобы ты где-то числился. И вот для таких отщепенцев, которые нигде не служат и сами что-то зарабатывают литературным трудом, была придумана волшебная организация под названием Профессиональный комитет (сокращенно Профком) литераторов. Их было в Москве даже несколько, наш считался «при издательстве „Советский писатель“», хотя никакого реального отношения к издательству не имел, и я, например, никогда его порога не переступала. Профком этот ничего не давал, кроме официальной справки, что ты не тунеядец. Но он ничего и не требовал, кроме опять-таки справки (единожды, при поступлении), что ты зарабатываешь литературным трудом минимальную зарплату (больше уборщицы, но меньше инженера). А я уже к тому времени сочиняла рефераты литературоведческих французских книг для реферативного журнала ИНИОНа и справку представить могла. И в результате до 2006 года, когда я поступила на полставки в Институт высших гуманитарных исследований РГГУ, я ни дня нигде не служила, трудовой книжки не имела и зарплаты, как уже было сказано, не получала, а только гонорары за сделанную работу, и когда мне эту самую зарплату начали платить, я это воспринимала как некое чудо: еще ничего не сделала, а уже платят?!
Первый перевод: «Пена дней» Бориса Виана
В общем, после окончания аспирантуры ничто мне не мешало спокойно заниматься переводами и комментариями. Но переводить я начала еще на четвертом курсе. Причем ни о какой публикации я не помышляла, а импульс был только один – дать возможность друзьям, которые не знают французского, прочесть книгу, которая меня саму поразила до глубины души. А книга эта была роман Бориса Виана «Пена дней». В 1974 году, в эпоху советского застоя (хотя мы тогда не знали, что это так называется), мне в руки попадает книга, где эстетика «черного» мультфильма перемешана с эстетикой пасторали, где популярнейший философ Жан-Соль Партр (именно так вместо, разумеется, Жана-Поля Сартра) приезжает на лекцию на слоне, где угря на обед достают из водопроводного крана, где действует машина пьяноктейль (играешь на пианино, а оно смешивает тебе коктейль в соответствии с мелодией), а в груди у героини вырастает кувшинка и ее убивает. Это было что-то немыслимое, непредставимое. И нужно было немедленно этим поделиться с близкими людьми. И я, в общем ничего не смысля в переводе, уселась на каникулах переводить эту книгу, полную реалий современной французской жизни, мне совершенно не известных, и разных каламбуров, трудно передаваемых по-русски (да и все ли их я заметила?). Но это сейчас я могу оценить все трудности, какими чреват такой перевод. А тогда я просто удовлетворяла свою прихоть. И удовлетворила довольно быстро, и перевод свой, напечатанный на машинке, дала почитать десятку друзей, не больше. Позже «Пена дней» вышла даже в нескольких переводах профессиональных переводчиков, а мой мне уже в 1990‐е годы предложили переиздать, но я не согласилась. Для этого нужно было бы его весь заново переправить – а зачем? Но самое-то удивительное, что, оказывается, мой перевод читали не только мои друзья, но и совершенно незнакомые люди, и где-то едва ли не в 2000‐е годы я с изумлением прочла в статье Марии Львовны Аннинской, посвященной «русскому Виану», что «в 70‐е годы в самиздате ходил перевод Веры Мильчиной». То есть я, оказывается, сама того не зная, «распространялась» в самиздате! Я потом так же, для себя и для друзей, и пьесы Ионеско, и пьесы того же Виана переводила, но насчет их хождения в самиздате ничего не знаю.
«Эстетика раннего французского романтизма» и труп марксистско-ленинского эстетика
А первым моим печатным большим переводом стала ни много ни мало книга «Эстетика раннего французского романтизма», которая вышла в 1982 году в издательстве «Искусство» в серии «История эстетики в памятниках и документах», в народе именовавшейся «серия с мужиком», потому что ее эмблемой дизайнер Аркадий Троянкер сделал вариацию на тему «витрувианского человека» Леонардо да Винчи. Перевели мы эту книгу вместе с уже упоминавшейся Олей Гринберг (ее, к огромному сожалению, не стало в 2008 году), и это были наши «ланкастерские взаимные обучения». Мы никогда не ходили ни в какой переводческий семинар и осваивали перевод на практике, свирепо исправляя друг друга. В оглавлении про одни произведения сказано, что их переводила Оля, а про другие – что я, но на самом деле мы все переводили вместе, а записывали таким образом, исходя из кем-то сообщенного известия, что в Союз писателей не принимают за переводы, сделанные в соавторстве. Нас бы туда в любом случае не приняли, но мы все-таки подготовились. А состав книги (это, как и комментарии, и вступительная статья, была моя сфера) вырос из моих занятий Шатобрианом. В сборник вошли сочинения двух писателей, вообще неизвестных у нас не только широкой, но и узкой публике: Пьера-Симона Балланша и Жозефа Жубера (оба – друзья Шатобриана, но славные не только этим), три статьи Бенжамена Констана (про него хоть кто-то слышал) и, главное, две части из большого трактата Шатобриана «Гений христианства». Они в самом деле посвящены литературе и искусству. Но в 1982 году христианство, с гением или без оного, вовсе не поощрялось, и примерно те же люди, что сейчас рьяно отстаивают интересы верующих, тогда занимали совершенно противоположную позицию. И я очень горжусь тем, что, когда книга уже вышла, председатель редколлегии серии, маститый марксистско-ленинский эстетик Овсянников сказал, как передали нам с Олей наши добрые друзья, что вышла наша книга только потому, что он, Овсянников, во время утверждения редакционного плана болел. А иначе бы – только через его труп. Причем мы были в отличной компании: вторая такая книга, которая «только через его труп», был том «Эстетических фрагментов» Петрарки в переводе В. Бибихина. А добрых друзей, благодаря которым крамольный христианский Шатобриан и его «подельники» смогли выйти из печати, я с удовольствием назову: это ныне здравствующий Сергей Михайлович Александров и, увы, покойный Владимир Сергеевич Походаев, который был редактором книги. Но, наверное, и им бы ничего не удалось, если бы крамольный Шатобриан не был прикрыт туманно-нейтральным названием тома – «Эстетика раннего французского романтизма». Вписывания в предисловие цитаты из Энгельса оказалось бы недостаточно (цитата, впрочем, была вполне «вегетарианская»; Походаев мне ее и подсказал).
Скажу еще два слова о том включенном в книгу авторе, о котором уже упомянула. Это Жозеф Жубер (1754–1824). Он при жизни практически ничего не напечатал, но всю жизнь записывал некие размышления, которые совершенно не похожи на отточенные французские максимы XVII века вроде Ларошфуко, а… вообще ни на что не похожи. Вот, например, он записывает: «Гвоздь, чтобы вешать на него свои мысли». Или: «Весталка, изваянная лишь по пояс. Остальное – камень» (сейчас, в эпоху семинаров и конференций по зуму, мы все уподобились таким весталкам; но хочется надеяться, что остальное все-таки не камень). Наша книга вышла в 1982 году, а в 1983 году известный американский писатель и переводчик Пол Остер выпустил перевод Жубера на английский. Он, правда, свой напечатал с послесловием Мориса Бланшо, – но все-таки на год позже нашего. А пару лет назад я случайно прочла в каком-то интервью Марии Степановой, что она читает этого Жубера в переводе Остера. Про нашего Жубера она явно не знала; теперь знает, потому что я передала ей наш том.
А с Шатобрианом я так и не рассталась, и в 1995 году мы с Олей выпустили в Издательстве имени Сабашниковых перевод его самой замечательной книги «Замогильные записки». Перевод, правда, неполный (книга слишком огромная, заняла бы целых три тома, издательство этого бы не осилило), но все купюры отмечены, и все-таки представление о главном сочинении Шатобриана русский читатель теперь получить может. Когда я много позже давала интервью газете Le Courrier de Russie, выходящей на французском языке в Москве, журналист меня много расспрашивал про мои занятия Шатобрианом (поскольку для французов он очень почитаемый классик), и я сказала фразу, которую в результате сделали заглавием интервью: «Я провела часть своей жизни с Шатобрианом».
Мой «роман» с Шатобрианом начался со случайности – любознательности Василия Ивановича Кулешова, и я ему до сих пор за это благодарна.
«Роман» с Бальзаком
А другой мой «роман», пожалуй, еще более длительный и интенсивный – с Бальзаком, – начался тоже со случайности. В издательстве «Художественная литература» собрались выпустить том «Бальзак в воспоминаниях современников». Он был составлен и переведен – но Ирина Александровна Лилеева, которая должна была делать комментарии, скоропостижно скончалась, не успев написать ни строчки. А поскольку я до этого сделала для того же «Худлита» примечания к переписке Флобера, то начальство решило, что можно мне доверить Бальзака. И я погрузилась в его биографию, в какие-то мелкие обстоятельства его отношений с родственниками и писателями-современниками, а главное, в идентификацию цитат из его романов и рассказов (а их в «Человеческой комедии» без малого сотня). Сейчас это никакой бы проблемы не составило: все тексты Бальзака есть в интернете, «забиваешь» цитату в гугл, и все выясняется. А тогда приходилось их искать «вручную» в текстах и, если не найдешь точный текст, писать позорное «возможно, имеется в виду». Занимаясь этим комментированием, я не только по-человечески привязалась к Бальзаку, потому что он был, в сущности, ужасно трогательный и какой-то «детский» человек, но и выяснила интересную деталь: идея, что вся «Человеческая комедия» переведена на русский язык, —это один из тех мифов, которым не стоит доверять. И в результате мы с Олей в 1989 году выпустили два его романа, из которых один, «Урсула Мируэ», не переводился вообще никогда, а другой, «Воспоминания двух юных жен», единственный раз вышел на русском в конце XIX века. Потом мы вместе перевели «Трактат об элегантной жизни», я перевела «Физиологию брака», а Оля – «Теорию походки» и «Трактат о современных возбуждающих средствах» (это все в одном томе выпустило в 1995 году «Новое литературное обозрение»), потом нашелся еще один роман и несколько рассказов непереведенных, и кончилось все тем, что совсем уже недавно, в 2017 году, в том же «Новом литературном обозрении» вышел том, в который вошла «Физиология брака» (кое-что я в своем переводе 1995 года исправила – по прошествии 20 лет сама с некоторыми своими прежними решениями не согласилась) и ее своеобразное продолжение – «Мелкие неприятности супружеской жизни», которые горячо рекомендую всем, и состоящим в браке, и не состоящим. Чтение местами очень смешное, а местами – чрезвычайно поучительное. Не говоря уже о том, что в предисловии ко второй части Бальзак походя сформулировал всю современную теорию интертекстуальности: «Одни книги линяют на другие»!
Между прочим, эти самые «Мелкие неприятности» уже были переведены на русский язык, причем не кем-нибудь, а бабушкой Блока Елизаветой Григорьевной Бекетовой. Но вышел этот перевод больше века назад, в 1899 году, и, как в любом переводе, многое в нем устарело, а некоторые фразы звучат для современного уха просто смешно (например, вместо «не надо горячиться» там стоит «с чего же ты пылишь»). Так что я сочла себя вправе перевести книгу заново и, пока этим занималась, на вопрос: «Чем вы сейчас занимаетесь?» отвечала гордо: «Соперничаю с бабушкой Блока!»