Текст книги "Феодорец Белый Клобучок"
Автор книги: Вера Панова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Да будет так, – сказал Феодор.
Ему удалось под конец смягчить патриаршее сердце. Не столько смирением своим, сколько упоминанием об Андрее Юрьевиче. Патриарх перестал стучать посохом о пол, призвал ученых советников и заговорил о существе дела Ему не с руки было ссориться с сильным православным князем, пекущемся о церкви. Но и прав Киева, где сидел ими посаженный верховный пастырь, греки ни за что не соглашались нарушить, и дело решили наполовину: быть Феодору ростовским епископом, но лишь в том случае, если будет ему рукоположение от киевского митрополита.
О второй же митрополии даже толковать не хотели, как Феодор их не улещал: ссылались на какие-то древние каноны, которых он не знал и оспорить не сумел, хотя чуял, что греки хитрят и водят его за нос с этими канонами.
И потому он вернулся во Владимир пристыженный и распаленный, еще больше распаленный на патриарха и его присных, чем патриарх был распален на него.
– Что ж, на первый раз и то ладно, – сказал Андрей Юрьевич, прочитав послание от патриарха. – Начали с меньшего, а там, даст бог, добьемся и большего.
– Князь мой! – из глубины груди страдальчески промычал Феодор. – Я не поеду в Киев.
– А рукоположение?
– Князь мой! Не могу сейчас видеть врагов моих. Не ровен час согрешу: убью. В Константинополе они из меня бочку крови выпили. Дай отдышаться.
– Ладно, не поезжай пока, отдышись, – милостиво хохотнул Андрей Юрьевич.
– Люба моя! – шептал ночью Феодор попадье. – Что они брешут, окаянные? Тебя – в монастырь! Косы эти – долой! Коленочками этими каменные полы протирать? Чтоб я – да без тебя?! Да пусть они околеют, псы бешеные! Да вся ихняя свора вонючая одного твоего ушка бархатного не стоит!
– Так не отошлешь в монастырь? – томно тянула попадья, без страха, с веселым лукавством.
– Будь я проклят, если отошлю!
– А как же мы будем, когда ты теперь епископ?
– Так и будем, как были, – сказал Феодор. – Вот так и будем.
В руке ростовского епископа были города: кроме Ростова, Суздаля, Владимира – еще Ярославль, Дмитров, Углич, Переяславль, Тверь, Городец, Молога и другие.
Со всеми попами, церквами, монастырями.
Епископский дом во Владимире был обширный, как у бояр.
Феодор и попадья жили в верхнем жилье, внизу были кладовые, еще ниже – темные погреба.
Когда Феодор пил сбитень, сидя у окошка, ему виден был двор, обнесенный забором, как баба с подоткнутым подолом набирает воду из колодца, как отворяют ворота, впуская вернувшееся с пастбища стадо, и коровы разбегаются по хлевам, тряся полными выменами.
С тех пор как он стал епископом, бабы в дом ни ногой. Дальше хлева им ходу не было.
В святительском доме полагалось быть лишь мужскому полу.
Но в том же доме жила, смеялась, источала плотское ликованье голубоглазая попадья, и молва шумела о женатом епископе.
Епископ в белом клобуке! Когда бывало?
Кто допустил?
Вон возок покатил, белые кони в упряжке – Белый Клобук поехал служить.
Гей, бежим в Десятинную, глянем, как служит Белый Клобук!
Где ж он, где?!
Вон, вон белеет в царских вратах, белизной своей оскорбляя господа!
Из других городов ехали – перетолкнуться локтями, видя, как князь Андрей Юрьевич, подходя ко кресту, целует Белому Клобуку руку, и бояре за князем.
Поужасаться – как в великий четверг двенадцать иереев, среди них седовласые, многопочтенные, моют Белому Клобуку его развратные ноги.
Может, миряне не осудили бы его так непреложно. Но ярились попы, черные особенно. Почему он? Нет, что ли, более достойного?
Запуганные властью земной и небесной, приученные верой ко всякому смирению, уничижению, насилию над своим естеством, всё же они не снесли возвеличения Феодора.
Слишком уж дышал мужеством и преуспеванием.
Тиары возжаждал, а поступиться ради нее не хотел даже попадьей – вишь ты!
Они изливали на него хулу день и ночь, и мирянин, их слушая, обижался, что его душу вручили никуда не годному пастырю, и в каждом доме и домишке толковали о Белом Клобуке.
А почему он живет во Владимире, говорили владимирские попы, – да потому, что стыдится ростовцев, видевших святую жизнь прежних епископов.
Ничего и никого он не стыдится, отвечали попы ростовские, князь хочет наш Ростов принизить, а ваш Владимир возвеличить, и для того ростовскому владыке велел жить во Владимире, чтоб мы на поклон к вам ездили.
Шум неприличный подымался в церкви, если входила попадья.
Она перестала бывать в Десятинной, в другие, дальние стала ходить. Но и там шумели и пальцами показывали.
Она догадывалась, что нищенки и богомолки, вечно сидевшие за воротами ее дома со своими сумами и клюшками, нарочно собираются, чтоб дождаться ее выхода и взглянуть на нее. Она им подавала щедро: корзинами выносили за ней хлебы и сушеную рыбу. И они жалобными голосами молили за нее бога, но взгляды их были ядовиты и ненавистны.
В Троицын день, после пышной службы, к Феодору, державшему крест для целования, подошел неизвестный монашек. Он приблизился в толще людского потока. Был тощ и бледен, в худой рясе, в лаптях. Креста не поцеловал, а вперился дерзостно в глаза роскошному епископу своими красными больными глазками и сказал отчетливо перед стихшим народом:
– Что, окаянный, творишь? На святой чин посягнул, ангелом нашей церкви зовешься, а смердишь, как кобель. Прострись, покайся в мерзости, пока не поздно.
Его схватили и поволокли. Андрей Юрьевич приказал – в темницу, но Феодор заступился: ему еще не верилось, что все вдруг так ожесточились против него; слишком самому себе нравился, чтоб сразу поверить; думал можно милостью их с собой примирить. Привез дрожащего как в лихорадке монашка к себе домой, кормил за праздничным столом с почетными гостями. Попадья сидела в задних комнатах, прислуживал мужской пол под присмотром Любима, старого слуги.
Монашек, видя ласку, расплакался и сознался, что его подбил на обличение игумен Спасского монастыря. Феодор потемнел лицом, уткнул угрюмо бороду в грудь…
Спасский игумен происходил из старой знати, посажен на игуменство епископом Леоном в дни, когда Андрей Юрьевич еще старался задобрить боярство, а не ополчался на него, как сейчас. Теперь же, после своего избрания на вече, Андрей Юрьевич устранял один знатный род за другим, борясь за полноту власти и предупреждая заговоры. Уже несколько свершилось казней, и многие сильненькие, проклиная и грозясь, должны были покинуть область. Взор князя блеснул недобро, когда Феодор рассказал о признании раскаявшегося монашка.
– Там у них в монастыре копнуть, – сказал Феодор, – еще не то откроется.
Но, к его неудовольствию, Андрей Юрьевич ответил:
– Не время копать.
– Князь мой! Дай мне только игумена. Острастку надо сделать злодеям.
– Не время, – повторил Андрей Юрьевич.
Он затеял большой поход. По его мысли, пришла пора показать, кто истинный великий князь на Руси. В Киеве после Ростислава вскочил на престол Мстислав Изяславич, сын Изяслава Мстиславича, с которым боролся покойный тятенька. Союзниками Андрея Юрьевича были: дорогобужский князь Владимир – соперник Мстислава, князья рязанский и муромский – с ними Андрей Юрьевич ходил на Бряхимов, северские князья Олег и Игорь, брат Глеб Юрьевич, княживший в Переяславле-Русском, – одиннадцать набралось князей с дружинами и ратью. Они рвались к добыче и рады были крепкой руке, чтоб их собрала и повела. В этом непрестанном переделе одного и того же каравая, где нынче ты побит и нищ, а завтра победитель и богач, – воякам не сиделось на месте, и то сказать: засидишься – сам станешь добычей других вояк, так уж оно сложилось на свете…
– Обожди с игуменом, – сказал Андрей Юрьевич. – Пускай уйдет войско…
Войско ушло. И тотчас в Спасский монастырь явились Феодоровы люди во главе с бывшим вышгородским дьяконом Аполлинарием. Взяли игумена и увели. В ту ночь попадья спала одна. Только на рассвете явился Феодор, усталый и хмурый. Первый раз в жизни попадья взглянула на него со страхом. Спросила робко:
– Федюшка, чтой-то за шум у нас был в погребе, я уснуть не могла…
Феодор зевнул, показав розовую пасть и подковки белых зубов.
– Крамольника допрашивали.
– Какого крамольника?
– Ненавистника моего.
Глаза у попадьи стали совсем круглые.
– Федь, а Федь. У тебя кровь на рукаве…
– Ну, дай чистое переодеться, – сказал Феодор.
Поход был успешный.
Союзники соединили свои войска в Вышгороде. В начале марта заложили стан близ Кирилловского монастыря и, раздвигаясь постепенно, окружили Киев. Им удалось склонить к измене берендеев, которых Мстислав Изяславич нанял для своей защиты. Так что победа была предрешена, и победители заранее метали жребий, деля между собой киевские улицы и жителей.
Мстислав Изяславич бежал с дружиной, бросив жену и детей. Без князя киевляне продержались три дня, потом сдались. Вооруженные лавины хлынули в город со всех сторон. Запылали дома. Горела Печерская обитель… Боярин Борис Жидиславич, ведший суздальскую рать, в числе прочей добычи вывез иконы, церковную утварь, колокола. Суздальцы поснимали драгоценности с киевской чудотворной Богородицы, чтоб украсить свою Владимирскую.
Пока все это происходило, Феодор тоже воевал.
Ужасная участь спасского игумена, вынутого из епископских подвалов без глаз и без языка, потрясла Землю. Волна ненависти вздыбилась против Феодора. Ни свирепством, ни милостями нельзя ее было утишить.
Да и милости не хотели от него те, кто отдан был ему во власть с душой и телом, с чадами и домочадцами и со всем своим имением. Кому он волен был рвать бороды, жечь на угольях подошвы, резать языки и глаза.
Он рвал, жег, резал, а они все равно ему не повиновались, словно обезумев, особенно с тех пор как митрополит их известил, что Феодор не рукоположен в Киеве.
Так он еще, ко всему, не посвященный!
Так он и не епископ, а простой поп!
Поп Феодор, не больше того!
Не Феодор – Феодорец, плут, обманщик, малость, ничто!
И клобук его – не клобук: клобучок, клобучишко!
Феодорец Белый Клобучок, вот он кто, самозванец!
Разорить Киев можно. Отнять у него святость – не в людской власти. Святость не коснулась тебя, Феодорец, – что ж ты без нее перед богом и перед нами?
* * *
Когда попадья выходила за своего попа, знакомая древняя бабушка велела ей поить мужа настоем травы одолен. Эта трава растет при реках и при черном камне, собой голубая. Кому дашь ее пить, сказала бабушка, тот от тебя до смерти не отстанет.
Теперь попадья подумала-подумала: не поможет ли и тут бабушка? Уж больно стали часты ночные шумы в погребе. Дьякон Аполлинарий запивать шибко стал – с тоски, что ли. Как бы худого чего не сделалось с Федюшкой, много ненавистников у него.
Взяла попадья узелочек с гостинцами и пешком пошла полями в ту деревню.
Бабушка жила в той же завалюхе-избе, но уже помирала, на печи лежа, а на лавке внизу, в вещем ожидании, сидели ее товарки, обросшие серыми бородавками и седыми бороденками.
– Что говоришь? – спросила с печи бабушка. – Помогла трава одолен? А ныне, говоришь, беду отвесть надо? От беды помогает трава измодин. Кто тоё траву ест, никакой не узрит скорби телу и сердцу. Только нет ее у меня, ничего у меня больше нет, кончаюсь я. Скажи моим товаркам, пусть дадут тебе – мол, я велела.
И одна из товарок встала, и попадья пошла за ней из избы, пропахшей болезнью и концом, и получила траву измодин. Ела ее и дала есть Феодору, и перестала тревожиться, потому что никакого несчастья с ними теперь стрястись не могло. А чтоб не слышать ночных шумов и не грешить перед мужем, сострадая его врагам, – стала, спать ложась, закладывать уши шерстью.
За то, что попы отказывались поминать его в ектеньях как владыку, а иные оголтелые вместо него поминали Леона; за кличку Феодорец Белый Клобучок, что утвердилась в народе; за то, что кем-то был избит и от побоев помер дьякон Аполлинарий; и за прочее неповиновение и непризнание Феодор решил наказать их примерно, больнее, чем огненной пыткой и усекновением голов, так наказать, чтоб было чувствительно всем до последнего мирянина.
В один метельный промозглый день, в начале зимы, из епископского двора выехал возок, окруженный стражей. Не белые кони были впряжены в возок, но черные.
Не спеша, с похоронной торжественностью двинулся он по улице. Стражники ехали шагом впереди и сзади.
Прохожие останавливались и глядели молча.
Возок остановился у дома, где жил настоятель церкви на Златых вратах.
– Гей! – задубасили и заорали стражники. – Настоятеля давай сюда! Настоятеля владыка требует!
Настоятель вышел не сразу. Он был смертно бледен и силился держать голову высоко – приготовился к мученичеству. Из возка высунулся Белый Клобучок и сказал нетерпеливо:
– Ключи подай.
– Какие ключи?
– От церкви, от церкви ключи. Неси-ка.
Настоятель под стражей вернулся в дом, вынес ключи. Возок тронулся, а настоятель смотрел ему вслед сквозь метель, еще не поняв, что случилось.
Так Феодор проехал по городу и от всех церквей побрал ключи.
На дно возка они падали с железным лязгом.
Последней на его пути была церковь Успения Богородицы. Ее звали Десятинной, потому что ей отдавалась десятая часть от стад и торговых пошлин.
Феодор отомкнул затвор; большой ключ в замке пропел громко. Феодор начальственно обошел пустой тихий храм, где только перед чудотворной хрустальным светом светилась лампада. Вышел – ключ пропел, возок отъехал.
С того вечера много дней подряд владимирцы не слышали колокольного благовеста.
Куда было звать колоколам? Даже кладбищенские церкви позапирал Феодорец.
Прекратились все службы.
Хочешь обвенчаться либо отпеть покойника – тащись в Боголюбово, за десять верст киселя хлебать.
Кого господь призывал к себе внезапно, те даже причаститься не успевали: тело и кровь Христовы были у Феодорца под замком.
Владимирские попы томились без заработков.
Сама чудотворная в узилище сидела.
– Будут знать! – говорил Феодор своим присным. – Попомнят, как нам с князем противоборствовать!
Одним глазом он все-таки косился на Боголюбово: как-то смотрят на его деяния в княжеском дворце. Но из дворца не исходило ни запрета, ни порицания.
Два дня стучался в епископские ворота старенький поп. Говорил, надо ему самого епископа, а по какому делу – сказать не хотел. Его не пускали, ругали – не уходил. Присаживался на лавочку среди нищенок и плакал бессильно, и нищенки делились с ним хлебом. Уж в сумерках, иззябший, плелся куда-то ночевать.
На третий день удалось старичку смягчить привратника и проникнуть во двор, а тут как раз Феодор домой воротился. Он только ступил на крыльцо, как невесть откуда этот поп выскочил, крича слабым голосом:
– Вот он, владыка! Вот он!
– Э! Старый знакомый! – сановно-ласково сказал Феодор. Стража, ухватившая было старичка, отступила.
То был Микулич из вышгородского женского монастыря.
– Ты как очутился во Владимире, – продолжал Феодор, – за какой нуждой? Нынче некогда мне, а как-нибудь заходи, побеседуем, чем могу помогу.
– Об чем беседовать мне с тобой! – завопил Микулич. – Доколь неистовствовать будешь, отвечай, кровопийца! Страшная твоя слава по Земле идет! Нерону уподобился! Вельзевулу!
Феодор свел брови:
– Молчи ты, пустомеля! Еще вышгородских мне тут не хватало…
– Возгордился аки сатана!.. – вопил Микулич, потрясая руками.
– Убрать, – молвил Феодор, и не стало перед ним Микулича.
– …лишил православных, – донеслось уже из подвала, – причастия и пения церковного…
И совсем глухо, как из могилы:
– …ругался над образом честнейшим… нетленную поганил…
– Чего-чего? – отозвался Феодор. С юношеской прытью ринулся по каменным ступеням в подвал. – Ты что мелешь, старый дурень, а ну повтори!
– Слезки-то, слезки ей, – детским голосом выкликал Микулич у стражников в руках, – слезки чем, Ирод, намазывал, пальцем аль тряпицей? Навуходоносор, все известно, Аполлинашка перед кончиной на исповеди открыл…
Протянул Феодор руку, грозный, как Саваоф:
– Распять его!
И как ни рвался Микулич и ни кудахтал, его цепями приковали к стене, голова вниз, руки-ноги врозь. Жутко было глядеть на его вздыбившуюся бороденку и безумно вылупленные глаза. Феодор глядеть не стал, пошел наверх. Еще громко дыша от гнева, меча взорами молнии, обнял попадью и сел пить сбитень с калачами.
Пьет Феодор сбитень и видит в окошко сквозь морозные разводы – перед кем-то привратник ворота отворяет. Всадник въезжает во двор и непочтительно до самого крыльца трусит на коне. Что за птица такая, думает Феодор, даже княжьи гонцы слезают у ворот и к дому моему идут пешие. И опять задышал шумно. Вошел Любим, докладывая:
– От князя.
– Ну, чего там надо, спроси… – заносчиво начал Феодор, но попадья не дала занестись выше меры: вскочила и сама побежала, и назад прибежала:
– Князь тебя требует в Боголюбово.
– Ладно, трапезу дайте закончу.
– Федюшка, он немедля требует.
– Подождет, – сказал Феодор и стал нарочно медленно допивать чашку, глядя на удаляющийся к воротам нахальный конский круп.
Андрея Юрьевича он нашел у красного крыльца: стоял с псарями, державшими на поводках резво дышащих, рвущихся псов.
Тут были и ближние люди – Прокопий, ключник Амбал, мальчик Кощей, боярин Яким Кучкович и Ефрем Моизич.
Феодор в них во всех метнул пламя из-под бровей, что его, святителя, со псами встречают. Андрей Юрьевич сказал:
– Ждал тебя, владыка, думал, уж не приедешь, да вышел за делом.
Так, оправдывайся передо мной, подумал Феодор, а я перед тобой оправдываться и не подумаю, что, взял? Он благословил князя, и другие подошли под благословение, кроме еврея Ефрема Моизича, который издали отвесил поклон; но при этом какие-то непонятные, замкнутые были у них лица, и глядели исподлобья.
– Что, владыка, – как бы с ленцой сказал Андрей Юрьевич, – когда в Киев-то думаешь?
Вот чего Феодор не ждал.
– В Киев? – переспросил невольно.
– Поставиться-то надо.
– Разве я от тебя не поставлен?
– Да вот видишь, мое поставление только мы с тобой признаем, попы не признают, – усмехнулся Андрей Юрьевич, и княжеская усмешка широкими улыбками отразилась на лицах бояр и слуг и зловещим оскалом на хищном лице ясина Амбала. – От митрополита, договорено ведь с патриархом, испросить ты должен хиротонию.
– Не нужна мне его хиротония.
– Тебе, может, не нужна, а Земле нужна, – уже без усмешки сощурился князь. – Митрополит письмо прислал, велит тебе ехать без промедления. Собор они собирают. – Помолчал. – И от патриарха послание.
– Где оно?
– Дай, – кивнул Андрей Юрьевич Прокопию, и Прокопий подал свиток с подвешенной печатью. Феодор рывком развернул и прочел. Послание недлинное было, но внушительное. Патриарх требовал, чтоб Феодор явился на собор, затем осуждал его брачную жизнь. Верно, все другое еще не дошло до Константинополя или же считалось там маловажным, только патриарх упорно писал об одном: «Он на чистое житие безженных пастырей негодует и укоряет… Но, княже, насколько ангелы выше человеков и насколько небо выше земли, настолько неоженившийся выше оженившегося: девство есть житие ангельское…»
«И мы поучаем твое благородие и благочестие, – кончалось послание, – остерегаться ложных пророков и не веровать им…»
И подпись собственноручная греческими буквами: Лука.
Феодор скатал свиток.
Вишь, подумал, уцепились, проклятущие.
А как понимать, подумал встрепенувшись, что патриаршую грамоту, с подписью и печатью, князь в таком месте дает читать мне? Оно ведь кощунство. Не в таких местах и не так подобные грамоты читаются. И передо мной он выходит невежа: зачем при всех дал, вишь как они вонзились… А может, он это все с умыслом: мол, что нам патриарх, вон – наши псы на его грамоту лают…
– Не с руки мне сейчас ехать-то.
– Надо ехать.
– Дела у меня.
– Отложишь дела.
– Собор, думаешь, хиротонисать меня собирается? Он судить меня собирается.
– А есть за что судить? – лицемерно удивился Андрей Юрьевич.
– Захотят судить – найдут за что.
– Ну, ты языкаст, сумеешь отговориться, – опять усмехнулся Андрей Юрьевич, и опять гиена Амбал выставил зубы в кровожадной радости. А Феодор опять рассердился, и минутное его уныние сняло как рукой. На самом деле, подумал. Что я церкви позакрывал – в том виновны мои супостаты, непослушанием вынудили. Что наказать из них кой-кого пришлось – на это моя власть святительская, да про то и разговора не будет, кому они там нужны, в Киеве, а тем более в Константинополе! Что разрешаю от поста в среду и пяток и в великие праздники, так к этому даже некоторые печерские угодники склонялись при всей своей строгости. Язык же у тебя, владыка Феодор, и впрямь подвешен – лучше не надо, чистый вечевой колокол. Так кого же тебе бояться? Да и не даст тебя князь в обиду, это он не в духе сейчас, что ты его ждать заставил… Вы, злыдни, обождите радоваться: я вам еще покажу!
– Так что сбирайся, – сказал Андрей Юрьевич.
– Собраться недолго, – сказал Феодор. – Вот только расходы большие в такой поездке.
– Будто нет у тебя на расходы.
– Князь мой! Поверишь ли…
– Ладно, будет тебе на расходы, будет, – прервал Андрей Юрьевич и, повернувшись, пошел прочь по двору и тем окончательно показал свое невежество, что так его от скупости прорвало.
Псы, не разумея человеческого разговора, жарко дышали разинутыми пастями и рвались с поводков.
– Ну, попадья, чего тебе привезти из Киева? – спросил Феодор, вернувшись домой и уже ни о чем не помышляя, кроме того, ка-ак он их всех порасшвыряет, словно щепки. – Слышь, для меня там собор собирают, вон как.
– А оно не страшно? – спросила попадья – спокойно, впрочем, спросила в уповании на траву измодин.
– Бог не выдаст, свинья не съест, – ответил Феодор.
С бодрым духом, не позволяя себе пугаться и сомневаться – ибо испуг и сомнение суть первые шаги к несчастью, – отслужил молебен и поехал.
Взял всякой снеди на дорогу, денег от князя, подарки митрополиту и игумнам, крепкую охрану.
Лошадки бежали весело. Алмазами переливались снега. Чем дальше от супостатов, от ненависти их и строптивости, тем благостней становилось на душе у Феодора.
Попу меня, конечно, не понять, размышлял он, поп тугоумен и косен, лишь свою ничтожную выгоду видит, где ему прозреть государственный размах наш с князем. Другое дело пастырь, мне чином равный, с ним мы всегда сговоримся. Ну-ка, отцы, скажу, полно меня обличать, сами хороши, давайте-кось сядем рядком да потолкуем, отложив злобу в сторону…
Под вечер остановился на постоялом дворе.
Дрянной двор, вокруг избы нагажено, нечищеное крыльцо обледенело, а главное – для хороших постояльцев всего одна имелась комната, и та не ахти что, и в ней уже находились двое: один, сразу видно, чужестранец, другой, кажись, наш, но тоже в иностранном платье. При свете трескучей лучины они пили вино, заняв единственный стол, и на лавках у теплой стены уже были постланы для них постели. Все это отметил Феодор, заглянув в дверь. С неудовольствием спросил у хозяина:
– Кто такие? Как бы их отсюда того?
– Господин, никак нельзя, – зашептал испуганный хозяин. – Этот рыжий – посол от Ганзы, в Киев едет с охранной грамотой, при нем стража большая, тут рядом ночуют… А другой – из Новгорода – у него толмач.
С Киевом не время ссориться, подумал Феодор. Смирюсь.
– Но чтоб мне постель у печи, – сказал, – и поширше. И сбитню подать горячего.
Путешественники встали, когда он вошел. Новгородец принял благословение, а рыжий, поклонясь, сел и налил себе еще вина. Оба они были молодые, поджарые, не успевшие нарастить на кости мясо и сало. На обоих короткие кафтаны со сборками у плеч, шерстяные чулки, башмаки с пряжками. Завитые волосы закрывали лоб до бровей. Их шубы сушились на лежанке, источая запахи медведя и волка.
Слуги сняли шубы с Феодора и положили туда же, и звериный запах в комнате еще стал гуще. Слуги сняли с Феодора валенки и растерли ему ноги суконкой, а Феодор в это время показывал ганзейскому послу, что он, Феодор, за человек: сидел, отдав босые ноги в руки слуг, и читал записи в своей писчей книжке, которую достал из серебряного кожушка. Он заметил, что посол на него посматривает с большим любопытством, а новгородец не отрываясь смотрит на его клобук.
Само собой, подумал Феодор, кто в Новгороде обо мне не наслышан? Обо мне наслышаны по всей Земле Русской. И Греческой, надо полагать. Должно быть, и по всей Европе. Если в Европе еще не наслышаны, то услышат, дайте срок… Малый из Новгорода глаз с меня не сводит. Смотри, смотри. После детям и внукам рассказывать будешь, какая твоей скромной юности выпала встреча. А внуки будут спрашивать: неужто тот преславный Феодор, который одолел всех своих врагов, в том числе патриарха! тот Феодор, что великие дела совершил и выше князей стал…
Тем временем другие Феодоровы слуги разогрели щи, взятые в дорогу в замороженном виде, и внесли полную мису. Прекрасное грибное благоухание распространилось от мисы и возобладало над звериными запахами. Феодор увидел, что сухопарые глотают слюни, и обратился к ним с важной ласковостью, предлагая покушать вместе. Они поблагодарили и пересели ближе, им подали ложки, и втроем они стали хлебать горячие щи, изготовленные под присмотром голубоглазой попадьи. Потрескивала лучина. Широкий бок печи, обмазанной глиной, дышал теплом. Подали сбитень, и от сбитня Феодор разгорячился, по обыкновению, больше, чем те от заморского вина, и ему надоело быть таким важным. Захотелось рассказать этим учтивым щеголям, которым, наверно, не все известно, о своих делах. И так как они слушали внимательно, не перебивая, только время от времени толмач скороговоркой вкратце пересказывал послу епископские речи, – Феодор расхвастался, сановность с него соскочила, он подмигивал, и шептал, и рыкал львом, и ударял себя по коленкам.
– Да что они думают! – восклицал. – Да меня князь Андрей Юрьевич разве на кого променяет? Я у него правая рука! Моими мыслями мыслит! Мы с ним, Андреем Юрьевичем, как братья любящие, как приснопамятные Борис и Глеб – в вечном единодушии…
– До сих пор не вышло по-ихнему, – говорил, ребром ладони рубя по столу, – и впредь не выйдет. Собор – подумаешь. Кто судить-то меня собрался? Кроме отца Кирилла Туровского да, может, Константина митрополита, я его не знаю, – никто и не читал ничего. Служебник один затвердили, и тот нетвердо. Я их речениями из писания закидаю выше ушей, не говоря уж о том, что за мной суздальская рать стоит. Пускай-ка дерзнут чего-нибудь на меня: сейчас Андрей Юрьевич будет под стенами Киева! Достанется им почище прошлогоднего!
– А патриарх-то! – шептал. – Хлопочет о нашем девстве, а сам полюбовниц держит. Небось у себя в Византии терпит женатых епископов почему? Потому что если он их от жен отлучит либо лишит епископства, они его блуд обнародуют, вот почему! А мою супругу, господом со мной сочетанную, в монастырь велит упечь, чтоб я ее больше и не видал до встречи за гробом. Не несносно ли? Где, вопрошаю, больше греха: пребывать в законе с ангелом добродетели или с непотребными бабами вожжаться, прах их возьми?!
– Сменой вещей держится свет, – гремел пророчески. – О чем, как не о судорогах перемен, вещают святые книги? От грехопадения прародителей начиная – разрушение за разрушением и обновление за обновлением! А мы всякой новизны дрожим, как мыши кота! Шагу не ступим по своему разуму! Когда епископам воспрещено пребывать в браке? Полтыщи лет назад, вон когда! Трулльский собор, правило сорок восьмое… Так что же, вопрошаю! Еще тыщу лет по сорок восьмому правилу нам жить? Если зрим в нашем устройстве несовершенства – кто призван устранять их? Пастыри могущие! Мудростью и властью облеченные!
Вошел мужик с охапкой дров и высыпал их с грохотом у печи, серость деревенская, прервав течение речи Феодора. Впрочем, прикинул Феодор, последние слова завершают эту речь как нельзя лучше. Вьюноши, без сомнения, будут передавать их из уст в уста. С той же целью, с какой листал писчую книжку, он поковырял в зубах золотой зуботычкой, потом встал, сунул ноги в нагретые валенки и вышел за нуждой на крыльцо под крупный рогатый месяц. Во дворе ни души не было. Величавым взором Феодор окинул с крыльца убогое хозяйство, месяц, серебряный растекающийся дым вокруг месяца. Мороз был жестокий, разом хлынул в рукава рясы. Страдальчески где-то завыла собака, и тоска вдруг ужалила Феодора, такая тоска, что он воззвал всей душой отчаянно: «Господи!» – но поспешил вспомнить, что за ним его князь и рать суздальская и что он их там позакидает речениями выше ушей. И, зевнув, вернулся в избу.
И спал сладко, раскрыв сочный рот наподобие буквы «о» и всхрапывая, а раным-рано уже несся дальше неширокой дорогой, проложенной полозьями по просеке среди леса.
Серенькое, пепельное было утро, реденький реял снежок, небо по сторонам просеки закрещено мелкими крестиками еловых вершин.
Мчатся сани по накатанной дороге, заливаются бубенцы, со звоном мчится знаменитый нареченный епископ Феодор в город Киев.
Ой, Феодорец. Не к добру ты раззвонился.
Этим сереньким утром все кончается. Больше не взойдет твое солнце.
Не сядешь ты рядом с Кириллом Туровским, ни с кем не сядешь – рыкая бессильно, будешь перед ними на коленях, как преступник.
Утомился Андрей Юрьевич играть с твоим огнем.
Не вышла игра, он отворачивается и прочь идет. У него других много игр.
И суздальские ратники отсыпаются в теплых избах, распоясавшись и разувшись. Не придут они под стены Киева спасать тебя.
Гляди, Феодорец, на крестики елей, на тихо оседающие снежинки.
Села снежинка на рукав. О шести лучах. Дивной тонкости, дивной отчетливости, без единого изъяна. Какая это кружевница плетет такое без единого изъяна?
Гляди на снежинку.
Говори что-либо. Приказывай, пока есть кому. Хвастайся. Размахивай руками. Не придется больше. Ни в одном сердце не найдешь ты милосердия – и как просить тебе о милосердии? Скажут: какою мерой меришь, возмерится и тебе. Судбе з милости несотворившему милости. Ой, куда скачешь, Белый Клобучок!..
1966