Текст книги "Сестра милосердия"
Автор книги: Вера Колочкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 7
Оставшись один, Павел вырулил лихо на проезжую часть, заерзал нетерпеливо в кресле, сразу угодив в плотный поток машин. Надо же – полдня пришлось потратить на эту девчонку, черт побери! Смешная такая… И добрая. Жалко будет, если Ада сожрет ее там своими капризами. Слопает и не подавится. Она любит таких вот, послушных. Железная баба. Железная мать. А еще точнее сказать – жестокая. И властная. Уж он-то ее хорошо знает, с самого детства. Они все в том семействе такие – и Ада, и Костя, и Ленка. Дети и мать, бесконечно ведущие войну друг с другом. Только кто в ней оказался победителем, теперь уже и не определить. То ли Костя, ушедший от матери в никуда в неполные свои шестнадцать, то ли Ада, красиво прожигающая сыновние деньги на склоне лет…
Пожалуй, все-таки Костя в этой войне вышел победителем и ушел из жизни победителем, как там ни смотри. Не сломала его Ада, не дался он.
Все получилось именно так, как он и задумал тогда, в свои шестнадцать. Чтоб жизнь свою только самому определять. Чтоб стать личностью. И не просто личностью, а личностью независимой да свободной, крутой да богатой. Ох и злилась тогда на него Ада! Она-то хотела сына себе послушного, чтоб всегда под боком, чтоб от уважения к ее материнскому авторитету Костька вечными восторгами захлебывался… Нет, он ее любил, конечно, безумно, мать свою властную, а только сломать себя этой властью все равно не дал. Более того – пошел от обратного. Все сделал для того, чтоб не он от матери, а она от него зависела. В хорошем смысле, конечно. То есть чтоб не нуждалась ни в чем, чтоб жила красиво и чтоб не кто-нибудь, а именно он ей все это дал… Не верила, мол, в меня, так получай теперь! Ешь из моей руки, наслаждайся благами, которые именно я, непокорный твой сын, тебе и устроил. Всю жизнь положил на то, чтоб матери состоятельность свою мужицкую доказать! Болезненная какая-то мотивация, горькая. А может, он просто любит ее до такого вот безумия? Вернее, любил…
Павел вздохнул, поежился слегка и даже головой потряс, чтоб вытащить себя из грустных мыслей. Надо настраиваться на деловой лад, иначе весь остаток дня прахом пойдет. Итак в последнее время только потрясения одни на голову сыплются. Костька вон погиб… И с Жанной что-то происходит непонятное, и даже разгадывать это непонятное совсем не хочется. А может, страшно начинать разгадывать. Разладилось все, ой разладилось в их образцово-показательной семейной жизни. И причина этого разлада известна вроде, да только не дай бог никому, и врагу даже заклятому, иметь такую причину. С ней пресловутую супружескую гульбу-измену, считающуюся в этих делах самым распроклятым грехом, и рядом поставить нельзя. Подумаешь – измена! Делов-то. Все понять можно, все простить можно, было б желание. У них с Жанной все не так. У них другая причина. Черт бы ее побрал, причину эту, которую и словами-то определить трудно…
Жену свою Павел Беляев очень любил. Можно сказать, с самой незрелой еще университетской юности. К тому же оказались они земляками, родом из одного маленького городка. А познакомились на танцах, устраиваемых в вестибюле огромного общежития по субботам, по стихийно сложившейся и укоренившейся с годами студенческой традиции. Многие даже и на выходные домой уехать не торопились ради этих танцев. Особенно в сентябре, когда спускалась из своих комнат поглазеть на это действо свежеприбывшая зелень, алчущая университетского образования и пробившаяся к нему через невозможно нервное экзаменационное лето. Павел помнит, как стоял в стайке снисходительных старичков-второкурсников, как вглядывался в новые девчачьи лица, как увидел вдруг Жанну, подпирающую худеньким плечиком облупленную колонну. У нее было особенное лицо. Не то чтобы красивое – вовсе нет. Обыкновенное такое, пройдешь мимо десять раз и не заметишь. Просто оно было таким… очень праздничным, обаятельно-восторженным, что ли. Искренне радостным. И глаза этой радостью так и светились из-под низкой, до самых бровей опущенной темной челочки, вглядывались радостно в беснующуюся под бодрые шлягеры восьмидесятых толпу юных тел, и губы шевелились, повторяя слова незатейливой песенки: «Музыка нас связала, тайною нашей стала…» Прямо Наташа Ростова на первом балу, да и только. Она даже руку ему подала так же доверчиво и плавно, когда он пригласил ее танцевать. И в глаза взглянула так же – вот она я, мол, та самая, только тебя и ждала…
А потом закрутилось все в ускоренном студенческом ритме – и любовь горячая, и ранняя молодежная свадьба, и съемные углы, и горестные провожания друг друга на практику, и счастливые встречи-объятия… И как досадное приложение к счастью – походы Жаннины в больницу для срочного прерывания беременности, и его робкие уговоры «… может быть, все-таки, пусть уж будет…». А в ответ ее легкомысленное, из раза в раз повторяющееся «рано, потом, все потом, вот встанем на ноги…».
На ноги они конечно же встали. Оба. И даже очень успешно встали. У каждого к сорока годам свое собственное дело образовалось. Он танцевал веселый издательский танец краковяк под руку с дорвавшимися до больших денег проворными ребятами от бизнеса, а Жанна наплясывала легкую полечку с их благополучными женами и подругами, примостившись издавать незатейливый дамский журнал. И не журнал даже, а журнальчик, не в обиду ей будь сказано. Глупости всякие – несколько с намеком на некоторый психологизм статеек вроде «Хочу замуж за богатого», несколько изысканных кулинарных рецептов, обязательный гороскоп на последней страничке и куча рекламы, абсолютно всякой, начиная с дорогущей косметики и заканчивая навязчивыми дифирамбами в адрес разного рода целительниц и мастериц по снятию порчи и венца безбрачия, образовавшегося в последнее время чуть ли не у большинства представительниц прекрасной половины человечества. А еще Жаннино издание с успехом эксплуатировало человеческое тщеславие, помещая на своих глянцевых страницах – за очень приличную мзду, разумеется, – всякого рода статейки о новоявленных бизнесвуменшах. Сама же потом и потешалась, рассказывая Павлу о смешных их амбициях. Дамочки, мол, в жизни своей бизнесвуменской и слов двух правильно связать не могут, потому как книжек вообще отродясь не читывали, а открывать салоны да кофейни так шустро навострячились, что успеху им подавай теперь полнейшего, чтоб все было как у больших. Чтоб вкусить. Чтоб с рожами в журнале. Вот тут я, смотрите, в своем рабочем кабинете бизнес творю, а вот тут я дома, и ремонтик у меня не хуже, чем у других, богатых да знаменитых… Такой вот политесный журнальчик местного разлива у Жанны получился. Она свое детище любила, вкладывала себя в него без остатка. В общем, жизнью довольна была. И плоды ее вкушала с удовольствием, то есть проводила время по большей части богемным образом, посещая многочисленные тусовки, где собирались, как она их потом на страницах своего журнальчика именовала, «лучшие люди города». Они и сами все совершенно искренне полагали, что они лучшие, эти пробившиеся к большим заработкам ремесленники от бизнеса, то бишь рестораторы, парикмахеры и торгаши едой и одеждой, скупаемой в огромных количествах на европейских распродажах и выдаваемой в их не большом и не маленьком городке за исключительный писк распоследней гламурности. И Бог им в помощь, что ж. Блажен, кто верует…
В общем, жили и жили они хорошо, один другому не мешая, а, наоборот, помогая всячески. Может быть, так и текла бы она, их жизнь, и дальше по свому благополучному руслу, если б не Костька с Ниной…
Очень сильно подействовал на Жанну их скоропалительный развод. Жанна с Ниной дружила и, не будь Костька в мире богатой жизни столь заметной фигурой, заклеймила б его своим презрением навечно. Потому что причина, по которой он ушел от Нины и женился на соплюхе-модели, показалась ей совсем уж дикой и ни в какие ворота не пролезающей. Подумаешь, детей нет! Ну нет, и не надо. Сына ему подавай, видишь ли. Глупая блажь зажравшегося деньгами мужика, и все. Очень, очень сердилась Жанна на Костьку, только виду не подавала, конечно. Нельзя было. Не разрушать же дружбу с сильным мира сего! А Костя и не догадывался даже о тайной этой ее неприязни. Как говорится, сердился лакей, да барин не знал…
А потом пригласили их в дом друзей на кашу. Вынесли сверточек, запакованный в голубое-кудрявое, представили как сына Матвея. Наследник, мол. Жанна отогнула уголок одеяльца, долго вглядывалась в личико младенчика, улыбалась притворной сюсюкающей улыбкой. И сразу Павел почувствовал – надломилось в ней что-то. Уж он свою жену хорошо знал. Когда любишь, все настроения объекта своей любви чувствуешь. И не только чувствуешь, а будто на себя берешь. Поймав ее взгляд, он приподнял чуть брови, спросил глазами: чего случилось? Жанна только головой мотнула – отстань, мол. И тут же растянула губы в дружеской панибратской улыбке навстречу Костику, доверчиво подошедшему к ней послушать положенную ему как счастливому отцу порцию законных от созерцания младенческого личика восторгов. Он их и получил от Жанны полной порцией, восторги эти…
Вскоре Жанна затосковала. Тоска ее была для нее и самой необъяснимой, не то что для Павла. Ходила вялая, задумчивая, раздражалась на него по каждому пустяку. И ночами плакала, гася в подушку рвущиеся наружу рыдания. Павел честно выплясывал перед ней с вопросами, вызывая на душевно-откровенный разговор, сострадал совершенно искренне, без обману. Однако Жанна и от разговоров уходила, и состраданий его принимать не желала, а, наоборот, взглядывала иногда так злобно, будто он провинился в чем. А однажды ни с того ни с сего, без всякой подготовки и повода, вдруг бросила за столом вилку, уткнулась лбом в сплетенные нервным домиком пальцы и проговорила-простонала страдальчески:
– Это ты, ты во всем виноват! Только ты один! Ты чудовище, Беляев, чудовище…
– Жанночка, в чем я перед тобой виноват? Объясни толком, я ничего не понимаю… – тихо, но очень убедительно потребовал Павел. – Что с тобой происходит, Жанночка?
– Да ладно – не понимаешь ты! Я же все вижу, все чувствую! Я же понимаю, что тебе тоже… Что ты тоже…
– Что, Жанночка? Что – тоже? Трансформируй обиду свою в слова, наконец! А то я уже в догадках потерялся, ей-богу. Хожу, как идиот виноватый. Только в чем – не знаю.
– Да все ты знаешь, Беляев… Ты же тоже все время думаешь о том, что я тебе сына не родила… Ведь так? Я знаю, что ты об этом все время думаешь, я все знаю! Ты такой же, как твой Костик, ты с ним и меня обсуждал, наверное, когда он с Ниной разводился… Что, не так скажешь? Не так?
– Жанна! Да бог с тобой, ты что! Нет, конечно… Откуда… Господи, чушь какая…
– Нет, Беляев, это не чушь…
– Жанна, да я клянусь тебе! У меня и мыслей подобных не было!
– И что? Ты хочешь сказать, что и сына тебе не надо? Что совсем-совсем не хочешь быть отцом? Так не бывает, Беляев…
– Ну… Я, конечно, не буду утверждать… Но… Ты же сама решаешь, Жанночка! Ну хочешь, давай родим… Да сколько угодно давай родим! Двоих, троих, четверых…
– Да? А скажи мне, где ты с этим предложением раньше был? Почему ты не остановил меня ни разу, когда я по молодости на аборты бегала? А теперь все, дорогой мой, поезд ушел. Теперь я уже ничего не могу. Теперь ты волен со мной поступить так же, как Костя с Ниночкой…
Всхлипнув, она бросилась вон из-за стола, с грохотом хлопнула дверью спальни, откуда донеслись вскоре яростные ее рыдания. Павел сидел как кипятком ошпаренный. Было, было в этом что-то… неестественное, неженское что-то. Примесь была какая-то искусственная в Жаннином горе, театральщина. Он это тогда еще почувствовал. Даже ноги не поднимались бежать за ней в спальню, чтоб успокоить-утешить по-мужски, как он это всегда делал. Останавливало что-то, и все тут. Фальшь, ее же не словами, ее же нутром чувствуешь. А тут… Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду, одним словом. Но усилие он над собой тогда все же сделал, чувство это в себя запрятал подальше, пошел Жанну утешать. По-мужски. И очень поразился через полчаса от нее услышанному:
– Паш, а давай себе ребенка из детдома возьмем…
Он даже не нашелся, что ей и ответить в первый момент. Нет, нельзя сказать, конечно, что он совсем уж категорически против такого поступка был настроен. Нет, конечно. Просто не привык он решения такими порывами принимать. Знал – нельзя на эмоциях. Потому что любое решение, в порыве принятое, добром не кончается. Тут же ой как думать надо. И все взвешивать надо. Все за и против. И глубоко осознавать. И себя проверять, способен ли ты на такой шаг в принципе. А он и не знал про себя ничего такого, и не думал никогда… Однако и Жанну было очень уж жалко. И молчание его она могла истолковать по-своему. И опять бы началось все сначала – глупая игра в молчанку, ночные слезы, тоска, депрессия… И потому, испугавшись затянуть до критической точки это свое молчание, он произнес достаточно твердо:
– Ну что ж, давай. Давай возьмем, Жанночка. Все будет хорошо, вот увидишь. Только не плачь больше, ладно?
– Тогда мы мальчика возьмем. Лучше маленького. Ну, не совсем малютку родившегося, а… чтоб ножками уже сам ходить начал. Посмотрим и выберем…
А потом закрутилось так все быстро, он и опомниться не успел. Жанна будто очнулась от долгого сна или после болезни на ноги встала – такую кипучую деятельность развила, что он только диву давался. Все время они ехали куда-то, все смотрели в глаза несчастных малышей, все выбирали, выбирали… И кончилось все тем, что усыновили они вовсе не маленького, который «ножками сам ходить начал», а усыновили Гришку, рыжего восьмилетнего пацана с ярко-синим плутовато-умным взглядом. Он им обоим понравился, Гришка этот. Сразу как-то покорил, расположил к себе своей непосредственностью. Веселый такой, простодушный, весь в ярких рыжих конопушках. Ловкий, юркий, улыбка от уха до уха. И глаза – как синие блюдца. Умные, доверчивые, благодарные. Грех такого пацана не усыновить было. Они и усыновили. И приняли его сразу и всей душой. Вернее, Павел принял. А вот Жанна… С ней что-то непонятное со временем твориться начало…
Нет, поначалу зажили они в самой полнейшей семейной идиллии. Жанночка с воодушевлением ходила в Гришкину престижную школу, была даже избрана в родительский комитет, и с учительницей подружилась, и таскала с собой Гришку везде, гордо представляя – мой сын… А потом даже сюжетец некий для своего журнальчика придумала. Про сострадание. И фотографии Гришкины туда поместила. Вот, мол, осчастливленный детдомовец, а вот его новые родители, благородные его усыновители. А в конце сюжета призыв – делайте так же, делайте, как мы, делайте лучше нас. И Павла заставила в этой показухе участвовать…
А потом ее пыл вдруг на спад пошел, притухать как-то начал. Гришка к этому времени у них уже основательно прижился, и в школе друзьями-проказниками обзавелся, и пару раз пришлось покраснеть Жанночке на родительском собрании… Да и вообще шумно в доме стало. То расколотит что парень, то с улицы грязным придет, то друзей приведет… Раздражаться стала Жанночка. А Павел, наоборот, испугался. С ним-то как раз обратный процесс произошел.
Не то чтобы он парня этого полюбил безумно, просто принял его, и все, как данность. Во всех же семьях без исключения дети так же растут – и с улицы чумазыми приходят, и в школе, бывает, до кровавых ссадин бьются… Надо же все это принимать по-матерински да по-отцовски, раз назвались они ими в одночасье. Любовь родительская, она ведь штука такая… повседневная. Обывательская, можно сказать. И не порывами морского приятного ветра дует, а дождичком ласковым да теплым на голову льется. Изо дня в день, по капелькам, в будничной своей обыденности. И никто из отцов-матерей не задается вопросом, как он своего ребенка любит, хорошо или плохо. Тут оценочной шкалы нет. Любят, и все тут. Раз родили – вырастить надо. Оно, конечно, очень непростое дело – ребенка вырастить, но уж так устроен человек, что вложить себя должен в кого-то. Инстинкт продолжения рода – штука очень уж серьезная, а без отрыва от собственного комфорта его и не ублажишь, этот инстинкт…
Павел даже пробовал поговорить с Жанночкой очень осторожно на эту тему, да не вышло ничего путного из того разговора…
– Ты считаешь, что я плохой матерью оказалась, да? Это я во всем виновата, по-твоему? Я его в лучшую школу определила, я вожусь с ним с утра до ночи, пока ты в редакции своей пропадаешь, я всю себя до конца отдаю… А он…
Он просто неблагодарный мальчишка, и все! Он добра не понимает…
– Жан, да какой ты от него благодарности ждешь, ей-богу? Ты чего? – вдруг вышел из себя Павел. – Когда это дети в его возрасте были за что-то благодарны своим родителям? Он же маленький еще! Он же за чистую монету все принял! Он поверил нам! Ты что, дивидендов за свой поступок от него ждешь?
– Ой, да ничего я не жду… Просто… Просто я очень устала, Паш… Ты прости. Я сама не понимаю, что происходит… – потянула она к нему жалобно ладони. Но на полпути их и остановила, вернула обратно, сложила горестно на щечки, приготовившись заплакать. – Я не знаю, что делать, Паш…
Тут же она будто надломилась резко, сгорбилась в кресле и заплакала отчаянно. Павел замолчал – совсем растерялся. Стоял над ней будто громом пораженный. Смотрел на вздрагивающие плечи зашедшейся горькими слезами жены и молчал, не зная, что ей ответить. Да и что тут ответишь? Сам виноват, раз пошел на поводу… Опустившись перед ней на колени, обнял, стал целовать мокрое от слез лицо.
– Паш, мне надо в себя прийти, наверное… – сквозь рыдания проговорила Жанна, тоже обнимая его за шею. – Все будет хорошо, Паш! Я обдумаю все заново, со стороны на все посмотрю…
– С какой это стороны? Не понял… – отстранился он от нее испуганно.
– Ну давай я у мамы некоторое время поживу, а? Недолго, недели две-три… Я обещаю тебе… Я вернусь… Я очень люблю тебя, Паша! И Гришку люблю! Просто я устала, понимаешь? Мне перерыв нужен. Мне сложно так, сразу…
Вечером он отвез ее к теще. Вернулся, разогрел ужин, накормил притихшего, будто почувствовавшего неладное Гришку. Пояснил грустно:
– А мама в командировку уехала, Гришук…
– А надолго?
– Да нет… Вернется скоро…
А утром он отвез его в школу и даже завтраком успел накормить. А потом помчался устраивать дела этой смешной девчонки, будь она неладна. Так не вовремя под руку подвернулась… Столько времени на нее потратил! Ему ж работать надо! У него теперь даже вечернего времени для работы нет – Гришку надо из школы забирать, ужином кормить да уроки с ним делать… Ничего, он справится. Подумаешь, три недели. А может, и раньше Жанночка вернется. Заскучает и вернется. Она же умная, его Жанна. И добрая. И инстинкт материнский у нее есть, как и у всякой женщины. И нисколько не ущербный, и наверняка даже не меньший, чем у этой смешной деревенской медсеструхи, вцепившейся мертвой хваткой в спасенного ею ребенка, Костиного сына…
Глава 8
– … Селиверстова, ты что, рехнулась? Ты же меня без ножа режешь! Забирай свою мерзкую бумажонку и иди работай! – отбросил от себя Танино заявление заведующий хирургическим отделением Дмитрий Алексеевич Петров. – Увольняться она вздумала, надо же! Нет, и не помышляй даже! А как я без тебя останусь, ты подумала? Я ж без тебя как без рук…
– Дмитрий Алексеевич, подпишите, пожалуйста… – снова подвинула к нему бумагу Таня. – Вы же знаете, я бы никогда… Просто мне очень, очень нужно! А Маша Воробьева, новенькая, она тоже хорошо ассистирует, мне говорили…
– Да не сочиняй! Говорили ей… – проворчал Дмитрий Алексеевич уже более миролюбиво. – Колись лучше, куда намылилась? В областную больницу, что ли? Я слышал, там платят хорошо…
– Нет, Дмитрий Алексеевич. Уезжаю я. Надолго уезжаю. Даже не знаю, на сколько.
– Куда?
– В Париж.
– Ку-да? – вытаращил он на нее глаза и даже привстал со стула, наклонившись вперед.
– В Париж, Дмитрий Алексеевич! Правда в Париж!
– Замуж, что ли? По Интернету?
– Ой, ну что вы… Какой Интернет, какой замуж…
– А что? Может, и разглядел тебя кто? Давно уж пора. Заграничные мужики, они ж тоже не дураки. Не все на пудру да косметику с тряпками падки. Их-то этим добром как раз и не удивишь. А ты у нас не девка, а клад ходячий. Любого осчастливить можешь.
– Ой, да ладно вам… – махнула рукой в его сторону Таня и опустила голову, чувствуя, как предательский свекольный румянец хлынул на щеки. – Ерунду какую-то опять говорите, ей-богу…
– Ладно, Селиверстова, дуй в свой Париж. Удачи тебе. И без хорошего мужика не возвращайся, – проговорил он насмешливо, ставя подпись-закорючку на Танином заявлении. – Жалко, конечно, но что делать… Совсем наши мужики с ума посходили – таких девок иностранцам отдают!
– Всего вам доброго, Дмитрий Алексеевич. Хороший вы человек. Спасибо вам за все.
– Да ладно, иди уж, не трави душу. И это… посмелее там будь, поняла? А не поживется если, то обратно сюда возвращайся. Я рад буду. Иди…
Таня чуть не расплакалась, выйдя из его маленького кабинета. Она вообще в эти дни только и делала, что с трудом слезы сдерживала. Очень трудно, как оказалось, отрывать от себя с годами прикипевшее. Гораздо труднее, чем кажется. Вроде радоваться ей надо – столько всего нового впереди, а она готова слезами умыться, прощаясь с приевшейся глазам больничной серостью. Без нее уже и аппарат новый в операционной опробуют, и ремонт в коридоре сделают… Надо бы сказать, чтоб не красили его снова серой краской! А то везут человека на операцию, а он перед глазами только серость сплошную видит. Нехорошо это, неправильно. Хотя какая уж теперь разница… И без нее теперь все сделают.
Провожали ее с сожалением и слова всякие хорошие говорили – и врачи, и медсестры, и санитарки. Вот странные все-таки люди, эти медики! Такие неприступные, такие очень сильно гордящиеся тем, чего другие знать не могут… Медицинская наука – она действительно специфическая, тут никто и не спорит. Она и самим-то медикам ой как не просто дается за долгие годы учебной зубрежки, с огромным трудом у них идет, бывает, это проникновение в природу человеческих болезней. А уж когда приходит – тут уж все. Тут уж – чего греха таить – вместе с этим проникновением и превосходство невольное над остальным человечеством к медику подкрадывается. Куда от него денешься-то? И в самом же деле – такие они все туповатые, больные эти… И такие робкие, беззащитные перед своей болезнью… Для них врач в это время – царь и бог. Сами его и искушают этим. Как тут превосходству песнь свою гордую не спеть? Оно, это медицинское превосходство, кажется, будто от характера человека-врача и не зависит вовсе. Ему без разницы – добрый или злой врач, хороший или плохой. Живет в нем само по себе, и все. Прилепляется с годами, как профессиональная болезнь. Правда, иногда и до курьезов доходит, особенно в последнее время. Медицина-то далеко не бесплатной стала, и так уж получилось, что многие больные, поумнев да подстраховавшись, могут некоторым врачам и фору дать в их познаниях, и термином специфическим нос утереть. И получается, что нет для врача врага злее, чем укравший его превосходство пациент. Раздражает же! Итак зарплата нищенская, а тут и последнюю радость отнимают…
Сама Таня этим превосходством не страдала ничуть. У других видела, а сама не страдала. Как-то не получалось у нее этого. Всех ей было жалко – и врачей, и больных. Но жалость свою она внутри у себя под замком держала, словами особо не демонстрировала. Не дай бог, почтут за профнепригодность. Раз не положено медику «сю-сю» над больным, значит, не положено. Можно ведь и не словами ее выразить, а исполненной от души профессиональной обязанностью…
Выходя из больничного парка с хилыми, съежившимися на раннем мартовском ветру деревцами, она еще раз оглянулась на длинное двухэтажное строение и поклонилась ему незаметно. Получилось так, будто из церкви выходила. Только и осталось – перекреститься. Если б народу на улице не было, то, может, и перекрестилась бы. А что? То место и свято, где душа твоя людям пригодилась, где востребовано было твое смирение да расторопность, да необходимость при болезни человеческой. Вздохнув и проглотив вновь подступивший к горлу слезный комок, она бегом побежала на автобусную остановку – времени на дорогу пешком не оставалось совсем. Хотя и тянуло пройтись в последний раз, еще раз прочувствовать в себе то состояние приятной усталости, которое бывает после хорошо сделанной трудной работы, когда идешь себе потихоньку, словно плывешь по вечернему воздуху. И усталость эта приятная рядом с тобой идет, словно сердечная подружка, и все у тебя внутри этой дружбой хорошей заполнено до остаточка…
Сидя у окошка в автобусе, она все вздыхала и будто даже всхлипывала немного, провожая глазами уносящиеся от нее знакомые городские пейзажи. На душе было тревожно и неспокойно, и все думалось, не забыла ли она чего важного сделать перед отъездом. Может, надо в банк сходить да еще денег со счета взять? Она теперь знает как. А с другой стороны – от покупки билетов остались деньги… Может, для бабки Пелагеи взять? Так неудобно опять же – они ж на Отю оставлены, деньги эти. Да бабка и не возьмет еще, скажет, у меня пенсия есть законная… Хотя какая уж там пенсия, слезы одни…
Так и не решив этого щекотливого вопроса, Таня вышла на своей остановке и быстрым шагом направилась в супермаркет – закупить для бабки продуктов всяких, чтоб на дольше хватило. Муки, сахару, круп, масла подсолнечного… Ничего, проживет. Она умеет. Да и запасец стратегический денежный у нее есть. А с первой получки, которую в няньках заработает, она ей сразу перевод пошлет. И потом тоже посылать будет. Хотя и все равно на сердце неспокойно, мало ли что может случиться? Она ведь не молоденькая уже, бабка Пелагея. Хоть и бодрится вовсю, а прихварывает. Это хорошо еще, что Соня Воротникова, медсестра из терапии, в соседнем доме живет. Она с ней договорилась, чтоб за бабкой приглядывала, захаживала иногда, давление да сахар мерила…
Задумавшись, Таня остановилась, чтоб перехватить в другую руку тяжеленный пакет с продуктами, и совсем было уже и дальше собралась двинуться, как увидела несущийся к ней по тротуару сине-красный яркий комок, сощурилась, узнав в нем Отю, и едва успела поставить пакет на землю, как он взлетел уже к ней на руки, и обнял привычно за шею, и задышал часто и шумно куда-то в ухо. Переваливаясь на сухих ногах, обутых в старинные чесучовые боты, поспешала за ним и бабка Пелагея, ворча на ходу:
– Ишь быстрый какой нашелся! Как помчался к тебе бегом, я и опомниться не успела! Узнал, издали еще узнал… Слезай давай, жених! Всю шубу Танюхе ботинками испачкаешь! А ей в шубе этой в заграницу ехать…
– Ой, баб, а я думала, в курточке лучше, удобнее… Весна же скоро! Чего ж я в шубе-то?
– Да ты что, девка, с ума сошла! Поезжай уж лучше в шубе, все поприличнее будет. Да и куртка у тебя шибко уж неказиста – чисто фуфайка. Стыд глядеть.
– Это пуховик, баб, а не фуфайка…
– Ой, да кто ж тебе туда пуху-то насовал, дурочка! Пуховик! Скажешь тоже не подумавши! Каждая первая девка сейчас в такой курточке ходит, и у всех там пухом набито, что ли? Да столько и пуху-то на всех не напасешься! Уж говори лучше, как есть. Фуфайка, она и есть фуфайка. Надевай лучше шубу и не сомневайся даже. А там с получки прикупишь себе чего новенькое. А шуба – она везде шуба!
– Так неудобно будет, она ж длинная! А у меня еще Отя на руках и сумка с вещами…
– Ничего, справишься.
– Ой, баб, тревожно мне что-то… Боюсь я туда лететь, ой боюсь… Сроду никуда не выезжала, а тут сразу – в Париж…
– А ты не бойся, Танюха! Где наша не пропадала! И опять же парнишонка там при тебе будет, и не обидит никто невзначай… А я тут ничего, проживу. На хозяйстве останусь, дом сторожить. А ты поезжай с легким сердцем. Может, это судьба твоя – в заграницах с жизнью устроиться? Я всегда говорила, что ты, Танька, Богом поцелованная. Так оно и случилось, смотри-ка…
– Я тебе письма буду писать, бабушка…
– Из Парижу? Письма? А что, давай! Я Лизке буду относить, чтоб ейная Дашка мне их вслух читала. Пусть Лизка завидует. А то Дашка замуж за хохла собралась, так Лизка вся исхвасталась, будто тоже внучка за границу едет… А какая Хохляндия заграница? Никакая и не заграница…
Так, в разговорах, пришли они домой, и Таня засуетилась лихорадочно с ключом, слыша доносящиеся из-за двери телефонные трели. Ворвавшись в прихожую, схватила трубку, заговорила отрывисто:
– Да! Да, все хорошо! Да, завтра вылет… Да, Павел помог… Встретят? А где? А как, как меня узнают? Хорошо, поняла… Стоять и ждать… Да, поняла, сами подойдут… Скажут, от вас… Я все поняла, Ада! До свидания, до завтра…