355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Два капитана(ил. Ф.Глебова) » Текст книги (страница 27)
Два капитана(ил. Ф.Глебова)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:28

Текст книги "Два капитана(ил. Ф.Глебова)"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Глава восьмая
ВЕРЕН ПАМЯТИ

Что же это была за мысль? Я думал над нею весь вечер и не заметил, как заснул, а утром проснулся с таким чувством, как будто и не спал – всё думал.

Так было весь день. С этой мыслью я поехал в Главсевморпуть, в Географическое общество, в редакцию одного полярного журнала. По временам я забывал о ней, но это было так, как будто я просто оставлял её у подъезда, а потом выходил и встречался с ней, как со старой знакомой.

В шестом часу, усталый и раздражённый, я добрался до Кораблёва. Он работал, когда я пришёл, – проверял тетради. Две большие кипы лежали подле него на столе, и он сидел в очках и читал, держа наготове руку с пером и время от времени безжалостно подчёркивая ошибки. Не знаю, что это была за работа – на каникулах, когда школа закрыта. Но он и на каникулах умел находить работу.

– Иван Павлыч, вы работайте, а я немного посижу. Ладно? Устал.

И некоторое время мы сидели в полной тишине, прерываемой только скрипом пера да сердитым ворчанием Кораблёва. Прежде я не замечал, чтобы он так сердито ворчал за работой.

– Ну, Саня, как дела?

– Иван Павлыч, я хочу задать вам один вопрос.

– Пожалуйста.

– Вы знаете, что у Вышимирского до последнего времени бывал Ромашов?

– Знаю.

– А вам известно, зачем он к нему приходил?

– Известно.

– Иван Павлыч, – сказал я с упрёком, – вот я вас опять не узнаю, честное слово! Вам была известна такая вещь, и вы мне ничего не сказали.

Кораблёв серьёзно посмотрел на меня. Он был очень серьёзен в этот вечер – должно быть, немного волновался, поджидая Катю, и не хотел, чтобы я догадался об этом.

– Я тебе много чего не сказал, Саня, – возразил он. – Потому что ты хотя теперь и пилот, а вдруг можешь взять да и двинуть кого-нибудь ногой по морде.

– Когда это было!.. Иван Павлыч, дело в том, что мне пришла в голову одна мысль. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Тем лучше, если я ошибаюсь.

– Вот видишь, ты уже волнуешься, – сказал Кораблёв.

– Я не волнуюсь, Иван Павлыч. Вы не думаете, что Ромашка мог потребовать от него… мог сказать, что он будет молчать, если Николай Антоныч поможет ему жениться на Кате?

Кораблёв ничего не ответил.

– Иван Павлыч!.. – заорал я.

– Волнуешься?

– Я не волнуюсь. Но я одного не могу понять: как же Катя-то могла позволить ему даже думать об этом? Ведь это же Катя!

Кораблёв задумчиво прошёлся по комнате. Он снял очки, и у него стало грустное лицо. Я заметил, что он несколько раз взглянул на портрет Марьи Васильевны, тот самый, где она снята с коралловой ниткой на шее, – портрет, который по-прежнему стоял у него на столе.

– Да, Катя, – медленно сказал он. – Которой ты совершенно не знаешь.

Это была новость. Я не знаю Катю!

– Ты не знаешь, как она жила эти годы. А я знаю, потому что… интересовался, – быстро сказал Кораблёв. – Тем более, что ею больше никто, кажется, особенно не интересовался.

Это было сказано обо мне.

– Она очень тосковала после смерти матери, – продолжал он. – И рядом с нею был один человек, который тосковал так же, как она, или, может быть, ещё больше. Ты знаешь, о ком я говорю.

Он говорил о Николае Антоныче.

– Очень опытный, очень сложный человек, – продолжал Кораблёв. – Человек страшный. Но он действительно всю жизнь любил её мать, всю жизнь – не так мало. И эта смерть очень сблизила их – вот в чём дело.

Он стал закуривать, и у него немного дрожали пальцы, когда он чиркнул спичкой, а потом тихонько положил её в пепельницу.

– И вот появился Ромашов, – продолжал он. – Должен тебе сказать, что ты и его не знаешь. Это тоже Николай Антоныч, только в другом роде. Во-первых, он энергичен. Во-вторых, у него нет совсем никакой морали – ни плохой, ни хорошей. В-третьих, он способен на решительный шаг, то есть человек дела. И вот этот человек дела, который очень хорошо, знает, что ему нужно, в один прекрасный день явился к своему учителю и другу и говорит ему: «Николай Антоныч, вообразите, оказывается, этот Григорьев был совершенно прав. Вы действительно обокрали экспедицию капитана Татаринова. Кроме того, за вами числятся ещё разные штуки, о которых вы не упоминали в анкетах…» Нина Капитоновна слышала этот разговор. Она его не поняла и прибежала ко мне. Ну, а я понял.

– Так, – сказал я. – Интересно.

Мы помолчали.

– Ну, а дальше что же? – продолжал Кораблёв. – Можно судить по результатам. Ты знаешь Николая Антоныча – он действует не торопясь: вероятно, сперва это было сказано полушутя, между прочим. Потом всё серьёзнее, чаще.

– Иван Павлыч, но ведь он же всё-таки её не уговорил, верно?

– Саня, Саня, ты чудак! Если бы он её уговорил, разве стал бы я тебе писать, чтобы ты приехал! Но кто знает! Быть может, он добился бы своего в конце концов, как он добился…

Я понял, что он хотел сказать: «Как он добился того, что Марья Васильевна стала его женой».

Я не знал, оставаться мне или уйти, – было уже семь часов, и каждую минуту могла позвонить Катя. Мне было просто физически трудно уйти от него. Я молча смотрел, как он курит, опустив седую голову и вытянув длинные ноги, и думал о том, как он глубоко любил Марью Васильевну, и как ему не повезло, и как он верен её памяти, – вот почему он так пристально следил все эти годы за Катиной жизнью.

Потом он спохватился и сказал, что мне лучше уйти:

– Без тебя мне будет удобнее говорить с нею.

Он проводил меня, и мы расстались до завтра.

Было ещё совсем светло, когда я вышел на улицу; солнце ещё заходило, отражаясь в окнах на другой стороне Садовой.

Я стоял у подъезда и смотрел вдоль улицы – оттуда должна была прийти Катя. Должно быть, я довольно долго ждал, потому что окна стали темнеть по очереди, слева направо. Потом я увидел её – и вовсе не там: она вышла из Оружейного переулка и стояла на тротуаре, дожидаясь, пока проедут машины. Мне стало почему-то страшно, когда я увидел, как она переходит улицу, задумчивая, в том самом платье, в котором она была у Большого театра, и очень грустная. Теперь она была совсем близко, но она шла опустив голову и не видела меня. Впрочем, я и не хотел, чтобы она меня видела. Я мысленно пожелал ей бодрости и всего самого лучшего, что я только мог пожелать ей в эту минуту, и до самого подъезда проводил её взглядом. Она исчезла в подъезде, но мысленно я шёл за нею – я видел, как Иван Павлыч встречает её, волнуясь и стараясь казаться совершенно спокойным, и как он долго, нервно вставляет папиросу в свой длинный мундштук, прежде чем начать разговор.

Теперь окна стали быстро темнеть, и красноватый отсвет держался только в двух крайних окнах крайнего дома, выходящего на Оружейный; в этом доме, когда я учился, был художественный подотдел Московского Совета.

Было только восемь часов, и мне не хотелось идти домой. Я долго сидел в садике какого-то дома; из этого садика был виден подъезд нашей школы. Несколько раз я заходил во двор, чтобы посмотреть, не зажёгся ли уже свет в квартире Кораблёва. Но они говорили в сумерках – Иван Павлыч говорил, а Катя слушала и молчала.

Другой разговор представился мне, когда я смотрел на эти тёмные окна: так же вдруг вставал и начинал расхаживать по комнате Кораблёв, сложив руки на груди, не находя себе места. И Марья Васильевна сидела выпрямившись, с неподвижным лицом и иногда поправляла узкой рукой причёску. «Монтигомо Ястребиный Коготь, я его когда-то так называла». Уже не бледная, а какая-то белая, она сидела перед нами и всё курила, везде был пепел – и у неё на коленях. Она была неподвижна, спокойна, только иногда слабо потягивала широкую коралловую нитку на шее, точно эта нитка её душила. Она боялась правды, потому что не в силах была её перенести. А Катя не боится правды, и всё будет хорошо, когда она узнает её.

…Давно уже горел свет, и на шторе я видел длинный чёрный силуэт Кораблёва. Потом Катя появилась рядом с ним, но скоро ушла, как будто сказала только одну длинную фразу.

Теперь на улице совсем стемнело, и это было прекрасно, потому что стало наконец неудобно, что я так долго сижу в этом садике и время от времени хожу смотреть на окна.

И вдруг Катя вышла из подъезда одна и медленно пошла по Садовой.

Без сомнения, она шла домой. Но, как видно, она не очень-то торопилась домой, у неё было о чём подумать, прежде чем вернуться домой. Она шла и думала, и я шёл за ней, и это было так, как будто мы одни шли в огромном городе, совершенно одни – Катя и я за ней, но она меня не видела. Трамваи оглушительно звенели, подлетая к площади, ревели перед красным огнём светофора машины, и мне казалось, что очень трудно думать, когда вокруг такой дьявольский шум, – ещё не то придумаешь, не то, что нужно! Не то, что так нужно и мне, и ей, и капитану, если бы он был жив, и Марье Васильевне, если бы она была жива, – всем живым и мёртвым.

Глава девятая
ВСЁ РЕШЕНО. ОНА УЕЗЖАЕТ

В номере давно уже было совершенно светло, но я забыл погасить лампу и, должно быть, поэтому казался себе в зеркале немного бледным. Мне было холодно, и на спине то появлялась, то проходила «гусиная кожа». Я снял трубку. Долго не отвечали. Наконец ответили, и я узнал Катин голос.

– Катя. Это я. Ничего, что так рано?

Она сказала, что ничего, хотя ещё только пробило восемь.

– Не разбудил?

– Нет.

Я не спал эту ночь и был уверен, что и она не спала ни минуты.

– Катя, можно мне приехать?

Она помолчала.

– Приезжай.

Совершенно незнакомая девушка, довольно толстая, с белокурыми косами вокруг головы, открыла мне и покраснела, когда я спросил:

– Катя дома?

– Дома.

Я рванулся куда-то, сам не знаю куда, в общем – к Кате, но эта девушка закрыла дверь перед моим носом и сказала насмешливо:

– Что вы, товарищ командир! Не так скоро.

Потом она захохотала – и так оглушительно и так без всякого повода, что тут уже не узнать её было невозможно.

– Кирен!

Катя вышла из столовой, как раз когда мы шагнули друг к другу через какие-то чемоданы и чуть было не обнялись с разбегу, но Кирен застенчиво попятилась, и пришлось просто пожать ей руку.

– Кирен, да вы ли это? Откуда?

– Она самая, – хохоча, сказала Кирен. – Только, пожалуйста, не называйте меня Кирен. Я теперь уже не такая дура.

И мы снова стали усердно трясти друг другу руки… Должно быть, она ночевала у Кати, потому что на ней был Катин халат, от которого всё время отлетали пуговицы, пока мы укладывали вещи. Два открытых чемодана стояли в передней, потом в столовой, и мы укладывали в эти чемоданы бельё, книги, какие-то приборы – словом, всё, что было Катино в этом доме. Она уезжает. Куда? Я не спрашивал. Она уезжает. Всё решено. Она уезжает.

Я не спрашивал, потому что я и так знал каждое слово её разговора с Кораблёвым и каждое слово, которое она сказала Николаю Антонычу, когда вернулась домой. Николая Антоныча не было в городе – кажется, он был где-то в области, в Волоколамске, но всё равно я знал каждое слово, которое она сказала бы ему, если бы, вернувшись от Кораблёва, она нашла его дома.

Решительная, бледная, она ходила, громко разговаривала, распоряжалась. Но это было спокойствие потрясённого человека, и я чувствовал, что сейчас не нужно говорить ни о чём. Я только крепко пожал её руки и поцеловал их, и она в ответ тихонько сжала мои пальцы.

Но вот кто действительно растерялся – старушка. Она сурово встретила меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с мстительным видом сунула в чемодан какую-то блузку:

– И очень хорошо. А что же? Так и нужно.

Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чём не бывало побежала на кухню ругать домработницу за то, что та чего-то там мало купила.

– Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер – бери, – сказала она мне, вернувшись, – видишь заднюю часть хорошую – бери. «Да как же так, да я без вас не знаю». А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.

– Бабушка, ничего не нужно, – сказала Катя.

– Не нужно? Как это так? Взяла бы.

Потом материальные заботы оставляли её, и она начинала вздыхать и украдкой пить у буфета лавровишневые капли. Время от времени она забегала куда-нибудь, где никого не было, и уговаривала себя не волноваться. Но недолго действовали на неё эти самоуговоры – и снова нужно было бежать к буфету и украдкой пить лавровишневые капли…

Не много времени понадобилось нам, чтобы уложить Катины вещи. У неё было мало вещей, хотя она уезжала из дома, в котором провела почти всю свою жизнь. Всё здесь принадлежало Николаю Антонычу. Но зато из своих вещей она ничего не оставила, – она не хотела, чтобы хоть одна какая-нибудь забытая мелочь могла ей напомнить о том, что она жила в этом доме.

Она уезжала отсюда вся – со всей своей юностью, со своими письмами, со своими первыми рисунками, которые хранились у Марьи Васильевны, с «Еленой Робинзон» и «Столетием открытий», которые я брал у неё в третьем классе.

В девятом классе я брал у неё другие книги, и, когда дошла очередь и до них, она позвала меня к себе и прикрыла дверь.

– Саня, я хочу подарить тебе эти книги, – сказала она немного дрожащим голосом. – Это папины, я всегда очень берегла их. Но теперь мне хочется подарить их тебе. Здесь Нансен, потом разные лоции и его собственная.

Потом она провела меня в кабинет Николая Антоныча и сняла со стены портрет капитана – прекрасный портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и светлыми живыми глазами.

– Не хочу оставлять ему, – сказала она твёрдо, и я унёс портрет в столовую и бережно упаковал его в тюк с подушками и одеялом.

Это была единственная вещь, принадлежавшая Николаю Антонычу, которую Катя увозила с собой. Если бы она могла, она увезла бы самую память о капитане из этого подлого дома.

Не знаю, кому принадлежал маленький морской компас, который когда-то так поразил меня, – тайком от Кати я сунул и его в чемодан. Во всяком случае, он принадлежал капитану.

Вот и всё. Вероятно, это было самое пустынное место на свете, когда, уложив вещи и взяв в руки пальто, мы прощались с Ниной Капитоновной в передней. Она оставалась, но ненадолго – пока Катя не переедет в комнату, которую ей предлагал институт.

– Ненадолго! – торжественно сказала старушка, заплакала и поцеловала Катю.

Кира споткнулась на лестнице, села на чемодан, чтобы не скатиться, и захохотала. Катя сердито сказала ей: «Кирка, дура!» А я шёл за ними, и мне казалось, что я вижу, как Николай Антоныч поднимается по этой лестнице, звонит и молча слушает, что говорит ему старушка. Дрожащей рукой он проводит по лысой голове и идёт в свой кабинет, механически переставляя ноги, как будто боится упасть. Один в пустом доме.

И он догадывается, что Катя не вернётся никогда.

Глава десятая
НА СИВЦЕВОМ-ВРАЖКЕ

До сих пор это был самый обыкновенный кривой московский переулок, вроде Собачьей площадки, на которой когда-то жил Петька. Но вот Катя переехала на Сивцев-Вражек – и с тех пор он удивительно переменился. Он стал именно тем переулком, в котором жила Катя и который поэтому был ничуть не похож на все другие московские переулки. И самое название, которое всегда казалось мне смешным, теперь стало значительным и каким-то «Катиным», как всё, что было связано с нею…

Каждый день я приходил на Сивцев-Вражек. Кати с Кирой ещё не было дома, и меня встречала и занимала разговорами Кирина мама. Это была чудная мама, артистка-декламаторша, выступавшая в московских клубах с чтением классических произведений, маленькая, седеющая и романтическая – не то что Кира. Обо всём она говорила как-то восторженно, и сразу было видно, что она обожает литературу. Это тоже было не очень похоже на Киру, особенно если вспомнить, с каким трудом она когда-то одолела «Дубровского» и как была убеждена, что в конце концов «Маша за него вышла».

С этой мамой мы разговаривали иной раз часа по два, к сожалению, всё о какой-то Варваре Рабинович, тоже декламаторше, но знаменитой, у которой Кирина мама собиралась брать уроки, но раздумала, потому что эта Варвара приняла её с «задранным носом».

 Потом являлась Кира – и каждый раз говорила одно и то же:

– Ай-ай-ай, опять одни, в темноте. Интересно, интересно… Саня, я просто дрожу за мать, – говорила она трагически. – Она в тебя влюбилась… Мамочка, что с тобой? Такое увлечение на старости лет! Боюсь, что это может кончиться плохо.

И, как всегда, мама обижалась и уходила на кухню, а Кира топала за ней – объясняться и целоваться.

Потом приходила Катя. Иван Павлыч был прав – я не знал её. И дело вовсе не в том, что я не знал многих фактов её жизни, – например, что в прошлом году её партия (она работала начальником партии) нашла богатое золотое месторождение на Южном Урале или что на выставке фотолюбителей её снимки заняли первое место. Я не знал её душевной твёрдости, её прямодушия, её справедливого, умного отношения к жизни – всего, что Кораблёв так хорошо назвал «нелегкомысленной, серьёзной душой». Мне казалось, что она гораздо старше меня, – особенно, когда она начинала говорить об искусстве, от которого я здорово отстал за последние годы. Но вдруг в ней показывалась прежняя Катька, увлекавшаяся взрывами и глубоко потрясённая тем, что «сопровождаемый добрыми пожеланиями тлакскаланцев, Фердинанд Кортес отправился в поход и через несколько дней вступил в Гонолулу». О Фердинанде Кортесе я вспомнил, увидев на одном фото Катю верхом, в мужских штанах и сапогах, с карабином через плечо, в широкополой шляпе. Геолог-разведчик! Капитан был бы доволен, увидев это фото.

Так прошло несколько дней, а мы ещё не говорили о том, что произошло после нашей последней встречи, хотя произошло так много, что разговоров об этом могло бы, кажется, хватить на целую жизнь. Мы как будто чувствовали, что нужно сначала хорошенько вспомнить друг друга. Ни слова о Николае Антоныче, о Ромашове, о том, что я виноват перед ней. Но это было не так-то легко, потому что почти каждый вечер на Сивцев-Вражек приходила старушка.

Сперва она приходила торжественная, церемонная, в платье с буфами и всё рассказывала истории – это было, когда Николай Антоныч ещё не вернулся. Так, она рассказала о своей подруге, которая вышла замуж за «попа-стрижака», и как поп нажился, а потом вышел на амвон и говорит: «Граждане, я пришёл к убеждению, что бога нет». Не знаю, к чему это было рассказано, – должно быть, старушка находила между этим попом и Николаем Антонычем какое-то сходство.

Но вот однажды она прибежала расстроенная и сказала громким шёпотом: «Приехал».

И сейчас же заперлась с Катей. Уходя, она сказала сердито:

– Нужно тактику иметь – жить с людьми.

Но Катя ничего не ответила, только молча, задумчиво поцеловала её на прощанье.

На другой день старушка пришла заплаканная, усталая, с зонтиком и села в передней.

– Заболел, – сказала она. – Доктора к нему позвала. Гомеопата. А он его прогнал. Говорит: «Я ей отдал всю жизнь, и вот благодарность». – Она всхлипнула: – «Это последнее, что держало меня в жизни. Теперь – конец». В этом роде.

Очевидно, это был ещё не конец, потому что Николай Антоныч поправился, хотя сильный сердечный припадок действительно уложил его на несколько дней в постель. Он звал Катю. Но она не пошла к нему. Я слышал, как она сказала Нине Капитоновне:

– Бабушка, больного или здорового, живого или мёртвого, я не хочу его видеть. Ты поняла?

– Поняла, – отвечала Нина Капитоновна. – Вот и отец её такой был, – уходя, жаловалась она Кириной маме. – Как переломит её – У-у… хоть под поезд бросай. Фанатичная.

Но Николай Антоныч поправился, и старушка повеселела. Теперь она забегала иногда по два раза в день – и таким образом у нас всё время были самые свежие новости о Николае Антоныче и Ромашке. Впрочем, о Ромашке однажды упомянула и Катя.

– Он заходил ко мне на службу, – кратко сказала она, – но я попросила передать, что у меня нет времени и никогда не будет.

– …Письмо пишут, – однажды сообщила старушка. – Всё лётчик Г., лётчик Г. Донос, поди. И этот просто из себя выходит, попович-то. А Николай Антоныч молчит. Распух весь, сидит и молчит. В шали моей сидит…

Несколько раз на Сивцев-Вражек приходил и Валя, и тогда все бросали свои дела и разговоры и смотрели, как он ухаживает за Кирой. И он действительно ухаживал за ней по всем правилам и в полной уверенности, что об этом никто не подозревает.

Он приносил Кире цветы в горшках – всегда одни и те же, так что её комната превратилась в маленький питомник чайных роз и примул. Меня и Катю он видел, очевидно, в каком-то полусне, а наяву только Киру и иногда Кирину маму, которой он тоже делал подарки, – так, однажды он принёс ей «Чтец-декламатор» издания 1917 года.

Время от времени он просыпался и рассказывал какую-нибудь забавную историю из жизни тушканчиков или летучих мышей.

Хорошо, что Кире немного нужно было, чтобы рассмеяться…

Так проходили эти вечера на Сивцевом-Вражке – последние вечера перед моим возвращением на Север.

У меня было много хлопот: нельзя сказать, что моё предложение организовать поиски экспедиции капитана Татаринова было встречено с восторгом; или я бестолково взялся за дело?

Я написал несколько статей: о моём способе крепления самолёта во время пурги – в журнал «Гражданская авиация», о дневниках штурмана – для «Правды», и докладную записку в Главсевморпуть. Через несколько дней, как раз накануне отъезда, я должен был выступить со своим основным сводным докладом о дрейфе «Св. Марии» на выездной сессии Географического общества.

Очень весёлый, я однажды вернулся к себе в первом часу ночи. Я подошёл к портье за ключом, и он сказал:

– Вам письмо.

И дал мне письмо и газету.

Письмо было очень краткое: секретарь Географического общества извещал меня, что мой доклад не может состояться, так как я своевременно не представил его в письменном виде. Газета, только что я взял её в руки, сама развернулась на сгибе. Статья называлась «В защиту учёного». Я начал её читать, и строчки слились перед моими глазами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю