355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Два капитана(ил. Ф.Глебова) » Текст книги (страница 23)
Два капитана(ил. Ф.Глебова)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:28

Текст книги "Два капитана(ил. Ф.Глебова)"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Глава четырнадцатая
СТАРЫЙ ЛАТУННЫЙ БАГОР

И вот только что был съеден сырой олень с головой, ушами и глазами, как ненцы потащили к нам все свои деревянные вещи. Выдолбленная тарелка, крючок для подвешивания котла, какое-то ткацкое орудие – доска с круглыми дырками по бокам, полоз от саней, лыжи.

– Не годится?

Они удивлялись:

– Однако, крепкое дерево, сто лет простоит.

Они притащили даже спинку стула, бог весть как попавшую в Большеземельскую тундру. Наш будущий штурман принёс бога – настоящего идола, украшенного разноцветными суконными лоскутками, с остроконечной головкой и гвоздём, вбитым там, где у человека помещается пуп.

– Не годится? Однако, крепкое дерево, сто лет простоит.

Признаться, мне стало стыдно за мой примус, когда я увидел, как этот ненец, что-то строго сказав своей бедной, заплаканной жене, вынес сундук, обитый жестью, – без сомнения, единственное украшение чума. Он подошёл ко мне очень довольный и поставил сундук на снег.

– Бери сундук, – перевёл доктор. – Четыре крепких доски есть. Я комсомолец, мне ничего не надо. Я на твой примус плевать хотел.

Не знаю, может быть, доктор не совсем точно перевёл последнюю фразу. Во всяком случае, это было здорово, и я от всей души пожал комсомольцу руку.

Случалось ли вам чувствовать, как вы полны одной мыслью, так что даже странным кажется, что есть на свете какие-нибудь другие желания и мысли, и вдруг точно буря врывается в вашу жизнь, и вы мгновенно, забываете то, к чему только что стремились всей душой?

Именно это случилось со мной, когда я увидел старый латунный багор, скромно лежавший на снегу среди жердей, из которых строятся чумы.

Конечно, всё было как-то необыкновенно, начиная с этого «ай-бурданья», когда я читал лекцию о примусе и ненцы слушали меня очень серьёзно и между нами, как во сне, стоял прямой, точно сделанный из длинных серых лент столб дыма.

Странными были эти домашние деревянные вещи, лежавшие на снегу вокруг самолёта. Странным показался мне шестидесятилетний ненец с трубкой в зубах, что-то повелительно сказавший старухе, которая принесла нам кусок моржовой кости.

Но самым странным был этот багор. Кажется, во всём мире не было вещи более странной, чем он.

В эту минуту Лури выглянул из кабины и окликнул меня, и я что-то ответил ему очень издалека, из того далёкого мира, в который меня внезапно перенесла эта вещь.

Что же это был за багор? Ничего особенного! Старый латунный багор. Но на этой старой, позеленевшей латуни было вырезано совершенно ясно: «Шхуна «Св. Мария».

Я оглянулся: Лури ещё смотрел из кабины, и это был несомненно Лури, с его бородой, над которой я каждый день издевался, потому что он отпустил её, подражая известному полярному лётчику Ф., и она совершенно не шла к его молодому, подвижному лицу.

Вдалеке, подле крайнего чума, стоял окружённый ненцами доктор Иван Иваныч.

Всё было на месте – точно так же, как минуту назад. Но передо мной лежал багор с надписью: «Шхуна «Св. Мария».

– Лури, – сказал я совершенно спокойно, – иди сюда.

– Годится? – закричал из кабины Лури.

Он выскочил, подошёл ко мне и с недоумением уставился на багор.

– Читай!

Лури прочитал.

– С какого-то корабля, – сказал он. – Со шхуны «Святая Мария».

– Не может быть! Не может быть, Лури!

Я поднял багор и взял его на руки, как ребёнка, и Лури, должно быть, подумал, что я сошёл с ума, потому что он пробормотал что-то и со всех ног бросился к доктору. Доктор пришёл, с беспокойством взял меня за голову немного дрожавшими руками и долго смотрел в глаза.

– Товарищи, идите вы к чёрту! – сказал я с досадой. – Вы думаете, я сошёл с ума? Ничего подобного! Доктор, этот багор со «Святой Марии»!

Доктор снял очки и стал изучать багор.

– Очевидно, ненцы нашли его на Северной Земле, – продолжал я волнуясь. – Или нет, конечно, не на Северной Земле, а где-нибудь на побережье. Доктор, вы понимаете, что это значит?

Ненцы давно уже стояли вокруг нас, и у них был такой вид, как будто они уже тысячу раз видели, как я показывал доктору этот багор, кричал и волновался.

Доктор спросил, чей багор, и старый ненец с неподвижным лицом, глубоко изрезанным морщинами, как на деревянной скульптуре, выступил и сказал что-то по-ненецки.

– Доктор, что он говорит? Откуда у него этот багор?

– Откуда у тебя этот багор? – спросил по-ненецки доктор.

Ненец ответил.

– Он говорит – нашёл.

– Где нашёл?

– В лодке, – перевёл доктор.

– Как – в лодке? А где он лодку нашёл?

– На берегу, – перевёл доктор.

– На каком берегу?

– Таймыр.

– Доктор, Таймыр! – заорал я таким голосом, что он снова невольно посмотрел на меня с беспокойством. – Таймыр! Самое близкое к Северной Земле побережье! А лодка где?

– Лодки нет, – перевёл доктор. – Кусок есть.

– Какой кусок?

– Лодки кусок.

– Покажи!

Лури отвёл доктора в сторону, и они о чём-то говорили шёпотом, пока старик ходил за куском лодки. Кажется, Лури никак не мог проститься с мыслью, что я всё-таки сошёл с ума.

Ненец пришёл через несколько минут и принёс брезент, – очевидно, лодка, которую он нашёл на Таймыре, была из брезента.

– Не продаётся, – перевёл доктор.

– Иван Иваныч, спросите у него, были ли в лодке ещё какие-нибудь вещи? И если были, то какие и куда они делись?

– Были вещи, – перевёл доктор. – Не знаю, куда делись. Давно было. Может быть, десять лет прошло. Иду на охоту, смотрю – нарты стоят. На нартах лодка стоит, а в лодке вещи лежат. Ружьё было плохое, стрелять нельзя, патронов нету. Лыжи были плохие. Человек один был.

– Человек?!

– Постой-ка, может быть, я наврал, – поспешно сказал доктор и переспросил что-то по-ненецки.

– Да, один человек, – повторил он. – Конечно, мёртвый, медведи лицо съели. Тоже в лодке лежал. Всё.

– Как – всё?

– Больше ничего не было.

– Иван Иваныч, спросите его, обыскал ли он этого человека, не было ли чего-нибудь в карманах: может быть, бумаги, документы?

– Были.

– Где же они?

– Где они? – спросил доктор.

Ненец молча пожал плечами. Кажется, самый вопрос показался ему довольно глупым.

– И из всех вещей остался только багор? Ведь был же он во что-то одет? Куда делась одежда?

– Одежды нет.

– Как – нет?

– Очень просто, – сердито сказал доктор. – Или ты думаешь, что он нарочно берёг её, рассчитывая, что через десять лет ты свалишься к нему на голову со своим самолётом? Десять лет! Да ещё, должно быть, десять, как он умер!

– Иван Иваныч, дорогой, не сердитесь. Всё ясно! Нужно только записать этот рассказ – записать, и вы заверите, что сами слышали его, своими ушами. Спросите, как его имя.

– Как тебя зовут? – спросил по-ненецки доктор.

– Вылка Иван.

– Сколько лет?

– Сто лет, – отвечал ненец.

Мы замолчали, а Лури так и покатился со смеху.

– Сколько? – переспросил доктор.

– Сто лет, – повторил ненец.

Доктор беспомощно оглянулся.

– Чёрт его знает, как сто по-ненецки, – пробормотал он. – Может быть, я ошибаюсь?

– Сто лет, – на чистом русском языке упрямо повторил Иван Вылка.

Всё время, пока в чуме записывали его рассказ, он повторял, что ему сто лет. Вероятно, ему было меньше – по крайней мере, на вид. Но чем дольше я всматривался в это деревянное лицо с ничего не выражавшим взглядом, тем всё более убеждался, что он очень стар. Сто лет – это была его гордость, и он настойчиво повторял это, пока мы не записали в протоколе: «Охотник Иван Вылка, ста лет».

Глава пятнадцатая
ВАНОКАН

Честное слово, до сих пор не знаю, откуда ненцы достали этот кусок бревна, из которого мы сделали распорку. Они куда-то ходили ночью на лыжах – должно быть, на соседнее кочевье, и, когда мы утром вылезли из чума, где я провёл не самую спокойную ночь в моей жизни, этот кусок кедрового дерева лежал у входа.

Да, это была не очень весёлая ночь, и только Иван Иваныч спал у огня, и длинные концы его шапки, завязанные на голове, смешно торчали из малицы, как заячьи уши. Лури ворочался и кашлял. Я не спал. Ненка сидела у люльки, и я долго слушал однообразную мелодию, которую она пела как будто безучастно, но в то же время с каким-то самозабвением. Одни и те же слова повторялись ежеминутно, и наконец мне стало казаться, что из этих двух или трёх слов состоит вся её песня. Ребёнок давно уже спал, а она ещё пела. Круглое лицо иногда освещалось, когда сырой ивняк разгорался, и тогда я видел, что она поёт с закрытыми глазами. Вот что она пела (утром доктор перевёл мне эту песню):

 
Зимней порой
Куда ни взгляну.
Сыночек мой,
Везде белое поле,
Сыночек мой.
На озеро взгляну —
Только лёд синеет,
Сыночек мой.
На гору взгляну —
Только камни чернеют,
Сыночек мой.
Милая тундра,
Белое поле,
Сыночек мой.
Быстроногий мой,
Какие у тебя милые ушки,
Сыночек мой.
Какие у тебя милые глазки,
Сыночек мой.
Какой у тебя милый носик.
Сыночек мой.
На небо взгляну —
Облака белеют.
Милая тундра.
 

То чувство, которое я испытал во время разговора с Валей, вернулось ко мне, и с такой силой, что мне захотелось встать и выйти из чума, чтобы хоть не слышать этой тоскливой песни, которую ненка пела с закрытыми глазами. Но я не встал. Она пела всё медленнее, всё тише, и вот замолчала, уснула. Весь мир спал, кроме меня; и только я один лежал в темноте и чувствовал, что у меня сердце ноет от одиночества и обиды. Зачем эта находка, когда всё кончено, когда между нами уже нет и не будет ничего и мы встретимся как чужие? Я старался справиться с тоской, но не мог и всё старался и старался, пока наконец не уснул.

К полудню мы починили шасси. Мы выточили бревно и вставили его вместо распорки. Для большей прочности мы обмотали скрепы верёвкой. У самолёта был теперь жалкий, подбитый вид. Мы с Лури отошли и со стороны холодным взглядом оценили работу.

– Ну, как?

Лури с отвращением махнул рукой.

Ну что ж, будем считать, что всё обстоит прекрасно. Нужно греть воду, пора запускать мотор.

Мы трамбуем снег в бидоны, ставим бидоны на примус. Томительное занятие! Плохо горит наш примус – «великолепная машина, без которой ничего не стоит любое хозяйство».

Но вот всё в порядке, мотор разогрет, начинается запуск. Ненцы тянут за концы амортизатора.

– Внимание!

– Есть внимание!

– Раз, два, три – пускай!

Амортизатор срывается, ненцы падают в снег.

Снова:

– Внимание!

– Есть внимание!

– Раз, два, три – пускай!

Это повторяется четыре раза. Мотор вздрагивает, чихает, делает два десятка оборотов, останавливается и наконец начинает работать. Пора прощаться! Ненцы собираются у самолёта, я жму им руки, благодарю за помощь, желаю счастья в охоте. Они смеются – довольны. Наш штурман, застенчиво улыбаясь, лезет в самолёт. Не знаю, что он на прощанье сказал жене, но она стоит у самолёта весёлая, в шубе, расшитой вдоль подола разноцветным сукном, в широком поясе, в капоре с огромными меховыми полями, отчего лицо её кажется окружённым сиянием.

И этот капор, высотой в полметра, увешанный какими-то побрякушками, а под капором маленькое круглое лицо – вот и всё, что я вижу на прощанье.

По привычке я поднимаю руку, точно прошу старта у ненцев.

– До свиданья, товарищи!

Летим!..

Не стану рассказывать, как мы летели до Ванокана, как поразил меня наш штурман, читавший однообразную снежную равнину, как географическую карту. Над одним кочевьем он попросил меня немного постоять и был очень огорчён, узнав, что постоять, к сожалению, не придётся.

Не стану рассказывать, как мы садились в Ванокане. Лётчикам-испытателям хорошо известно это особенное профессиональное чувство, какая-то горючая смесь из риска, ответственности и азарта. В конце концов мы тоже летели на машине новой конструкции, с деревянной распоркой – новость в самолётостроении! Кажется, я вовремя посадил самолёт всей тяжестью на здоровую ногу, потому что он ещё не остановился, а Лури уже выскочил из кабины, показывая мне большой палец.

Не стану рассказывать и о том, как нас встречали в Ванокане, как в трёх домах распаялись самовары, а в четвёртом выпал из люльки ребёнок, которого доктору тут же пришлось лечить; о том, как нас закармливали сёмгой и пирогами; о том, как я организовал модельный кружок и катал пионеров на самолёте; о том, как жители Ванокана уверяли меня, что в тот самый день и час, когда мы прилетели, над посёлком кружились ещё два самолёта, и как я догадался наконец, что это и был наш самолёт, сделавший три круга перед посадкой.

Но вот о чём нельзя не рассказать – о докторе Иване Иваныче в Ванокане.

Мы нашли Ледкова в плохом состоянии. Я не раз встречался с ним на собраниях и однажды даже возил из Красноярска в Игарку. Между прочим, он поразил меня своим знанием художественной литературы. Оказалось, что он кончил Педагогический институт в Ленинграде и вообще образованный человек, читавший не только Льва Толстого, но и Вольтера. До двадцати трёх лет он был пастухом в тундре, и ненцы недаром всегда говорили о нём с гордостью и любовью.

И вот этот прекрасный, умный человек и замечательный политический деятель лежал, раненный какой-то собакой, и, войдя, я не узнал его: так он переменился.

Нельзя даже сказать, что он лежал. Он сидел на кровати, скрипя зубами от боли. И эта боль вдруг поднимала его; он вставал, хватаясь за спинку кровати, и одним махом перебрасывался на стул. Страшно было видеть, как боль швыряла это большое, сильное тело! Иногда она утихала на несколько минут, и тогда лицо его принимало человеческое выражение. Потом опять! Он закусывал верхнюю губу, глаза – страшные глаза силача, который не в силах справиться с собой, – начинали косить, и – раз! – он поднимался на здоровой ноге и с размаху швырял себя на кровать. Но и на кровати он поминутно пересаживался с места на место. Попала ли пуля в какое-нибудь нервное сплетение или рана так болезненно загноилась – не знаю. Но в жизни моей я не видел более страшной картины! На него жалко было смотреть, и все лица невольно искажались, когда он начинал ёрзать по кровати, мучительно стараясь усидеть, и вдруг – раз! – со всего размаха перекидывался на стул.

Было от чего потерять голову при виде такого больного! Но Иван Иваныч не потерял – напротив! Он вдруг помолодел, надул губы и стал похож на решительного молодого военного доктора, которого все боятся. Мигом он выгнал всех из комнаты больного, в том числе и председателя райисполкома, который почему-то непременно хотел присутствовать при осмотре Ледкова. Когда местная фельдшерица, сухонькая старушка в очках, трепеща, предстала перед ним, он спросил её очень любезно:

– Ну-с, а случалось вам присутствовать при ампутации голени?

Какими-то умелыми, свободными движениями он в одну минуту переставил в комнате всю мебель. Он вынес лишний стол, а тот, на котором собирался производить операцию, выдвинул на середину комнаты, под висячую лампу.

Он приказал принести лампы со всего посёлка, «да чтобы не коптили», и развесил их по стенам, так что комната сразу осветилась небывалым в Ванокане светом.

Он только поднял брови, и сухонькая фельдшерица выбежала с полотенцем, которое показалось ему не особенно чистым, и я слышал, как она сказала в кухне таким же злобно-любезным голосом, как доктор:

– Вы что, голубчики, вы меня в гроб вогнать хотите?

Но никто не хотел вогнать её в гроб. Все бегали на цыпочках и называли доктора «он».

Отрывисто, хотя и вежливо, отдавая распоряжения, доктор не меньше получаса тёр руки мылом и щёткой. Потом, не вытираясь, он вошёл в комнату больного и остановился, расставив ноги, растопырив руки и критически оглядываясь вокруг. Потом дверь захлопнулась, и удивительная для Ванокана картина ослепительной комнаты с больным, лежащим на ослепительно белом столе, и людьми в ослепительно белых халатах исчезла.

Так вёл себя наш Иван Иваныч в Ванокане. Через сорок минут он вышел из операционной. Нужно полагать, операция прошла превосходно, потому что, снимая халат, он сказал мне что-то по латыни, а потом из Козьмы Пруткова:

– «Если хочешь быть счастливым – будь им!»

Рано утром мы вылетели из Ванокана и через три с половиной часа без всяких приключений опустились в Заполярье.

Об этом случае, то есть о блестящей операции, которую доктору удалось сделать в таких трудных условиях, и вообще о нашем полёте была потом заметка в «Известиях». Она кончалась словами: «Больной быстро поправляется». И действительно, больной поправился очень быстро.

Мы с Лури получили благодарность, а доктор – почётную грамоту от Ненецкого национального округа.

Старый латунный багор висел теперь у меня в комнате на стене рядом с большой картой, на которую был нанесён дрейф шхуны «Св. Мария».

В начале июня я поехал в Москву. К сожалению, у меня было очень мало времени: меня отпустили только на десять дней, а за эти десять дней я должен был устроить не только свои личные дела, но личные и общественные дела моего капитана.

Я много думал дорогой о себе и о своих отношениях с Катей, и снова история её отца поднялась над этими мыслями, как будто требуя особого внимания и уважения. Вольно или невольно, я встречался с ними на каждом круге своей жизни, и в конце концов из этих осколков его истории, которые я подобрал, составилась стройная картина. Старый латунный багор был последним логическим штрихом в этой картине доказательств. Самый сложный вопрос был решён этой находкой.

В самом деле, прочитав дневники штурмана, я спрашивал себя: «Узнаю ли я когда-нибудь, что случилось с капитаном Татариновым? Оставил ли он корабль, чтобы изучить открытую им землю, или погиб от голода вместе со своими людьми и шхуна годами двигалась к берегам Гренландии, увлекаемая пловучими льдами?»

«Да, – мог я теперь ответить. – Он оставил корабль. Мы не знаем, при каких обстоятельствах это произошло – погибла ли часть команды, или шхуна была раздавлена льдами. Но он привёл в исполнение свою «детскую, безрассудную» мысль».

Я спрашивал себя: «Дошёл ли он до Северной Земли?»

«Да, – мог я теперь ответить. – Он дошёл до Северной Земли. Иначе откуда взялись бы на побережье эти сани с брезентовой лодкой, которые нашёл несколько лет назад охотник Иван Вылка?»

Я спрашивал себя: «Где искать следы экспедиции и стоит ли их искать?»

«Да, – мог я теперь ответить. – Их стоит искать, потому что, логически рассуждая, можно с точностью до полуградуса определить район этих поисков. А научное значение задачи не вызывает сомнений».

Это был разговор, как на суде, – одни только вопросы и ответы. Но за сухими, холодными словами мне мерещились совсем другие слова, и я видел Катю, по которой так тосковал.

«Ты забыла меня? Это правда?»

«Нет, – ответила она. – Но та жизнь, когда нам было по семнадцати лет, кончилась, а ты куда-то пропал, и я думала, что вместе с той жизнью окончилась и наша любовь».

«Ничего она не окончилась, – так я скажу ей. – Я знаю теперь о твоём отце больше тебя, больше всех людей на свете. Посмотри, что я привёз тебе, – здесь вся его жизнь. Я собрал его жизнь и доказал, что это была жизнь великого человека. Знаешь, почему я сделал это? Из любви к тебе».

Тогда она спросит:

«Так ты не забыл меня? Это правда?..»

И я отвечу ей:

«Я бы не забыл тебя, даже если бы ты меня разлюбила».

Это был чудный разговор, который я придумал дорогой. И нельзя сказать, что он был совсем не похож на тот разговор, который вскоре произошёл между мною и Катей. Он был и похож и не похож – как сон похож и не похож на реальную жизнь.

Часть пятая
ДЛЯ СЕРДЦА
Глава первая
ВСТРЕЧА С КАТЕЙ

Десять дней – это не так много, чтобы расстроить одну свадьбу и устроить другую. Тем более, что у меня было много других дел в Москве: я собирался прочитать в Географическом обществе доклад «Об одной забытой полярной экспедиции», а между тем ещё не написал его. Я должен был поставить в Главсевморпути вопрос о поисках «Св. Марии».

Валя подготовил некоторые дела: он договорился, например, с Географическим обществом о моём докладе. Но написать его он, конечно, не мог.

Я собирался остановиться у Кораблёва, но потом передумал и заехал в гостиницу, ту самую, в которой останавливался два года назад, проездом из Балашова. Это была ошибка, потому что, как ни странно для бродячего человека, я не люблю гостиниц. В гостиницах у меня всегда становится меланхолическое настроение.

Я позвонил Кате, и она подошла к телефону.

– Я вас слушаю.

– Это говорит Саня.

Она замолчала. Потом спросила самым обыкновенным голосом:

– Саня?

– Он самый.

Она опять замолчала.

– Надолго в Москву?

– Нет, на несколько дней, – ответил я, тоже стараясь говорить обыкновенным голосом, как будто мне не казалось, что я вижу её сейчас в том самом треухе с незавязанными ушами, в том пальто, мокром от снега, в котором она была на Триумфальной в последний раз.

– В отпуск?

– И в отпуск и по делам.

Нужно было сделать усилие, чтобы не спросить её: «Я слышал, что ты часто встречаешься с Ромашовым?» Я сделал это усилие и не спросил.

– А как Саня? – вдруг спросила она о сестре. – Мы с ней переписывались, а потом перестали.

Мы заговорили о Сане, и Катя сказала, что на днях в Москву приезжал один ленинградский театр, шла «Мать» Горького, и в программе было указано: «Художник – П. Сковородников».

– Да ну?

– И очень хорошие декорации. Смелые и вместе с тем простые.

Мне показалось, что она нарочно несколько раз не назвала меня по имени, а один раз назвала, понизив голос, как будто не хотела, чтобы дома знали, с кем сна говорит. Ни разу она не сказала мне «ты», и мы говорили и говорили о чём-то обыкновенными голосами, пока мне не стало страшно, что всё так и кончится, то есть мы поговорим обыкновенными голосами и разойдёмся, и у меня не будет даже повода, чтобы позвонить ей снова.

– Катя, нам нужно встретиться. Когда ты можешь?

Я сказал: «Когда ты можешь?» И сразу стало ясно, что это было бы глупо, если бы я стал говорить ей «вы».

– У меня как раз сегодня свободный вечер.

– Часов в девять?

Я ждал, что она позовёт меня к себе, но она не позвала, и мы условились встретиться – где же?

– Может быть, в сквере на Триумфальной?

– Этого сквера теперь нет, – холодно возразила Катя.

И мы условились встретиться между колоннами у Большого театра.

Вот и всё, о чём мы говорили по телефону, и нечего было перебирать каждое слово, как я делал это весь первый длинный день в Москве.

Я поехал в Управление Гражданского воздушного флота, потом к Вале в Зооинститут. Должно быть, у меня был рассеянный вид, потому что Валя несколько раз повторил мне, что завтра двадцатипятилетний юбилей педагогической деятельности Кораблёва и что будет торжественное заседание в школе.

Наконец в девятом часу вечера я отправился к Большому театру…

Это была прежняя Катя, с косами вокруг головы, с завитками на лбу, которые я всегда вспоминал, когда думал о ней. Она побледнела и выросла и, конечно, была теперь не та девочка, которая когда-то поцеловала меня в сквере на Триумфальной. У неё стал сдержанный взгляд, сдержанный голос. Но всё же это была Катя, и она совсем не стала так уж похожа на Марью Васильевну, как я этого почему-то боялся. Наоборот, все прежние Катины черты как-то определились, и она стала теперь ещё больше Катя, чем прежде. Она была в белой шёлковой блузке с короткими рукавами, синий бант с белыми горошинами приколот у выреза на груди, и у неё становилось строгое выражение, когда во время нашего разговора я старался заглянуть ей в лицо.

С таким чувством, как будто мы в разных комнатах и разговариваем через стену и только иногда приоткрывается дверь и Катя выглядывает, чтобы посмотреть, я это или не я, мы бродили по Москве в этот печальный день. Я говорил и говорил, – не запомню, когда ещё я говорил так много. Но всё это было совсем не то, что я хотел сказать ей. Я рассказал о том, как была составлена «азбука штурмана» и что это была за работа – прочитать его дневники. Я рассказал, как был найден старый латунный багор с надписью «Шхуна «Св. Мария».

Но ни слова не было сказано о том, зачем я делал всё это! Ни слова. Как будто эта история давно умерла и не была наполнена обидами, любовью, смертью Марьи Васильевны, ревностью к Ромашке, всей живой кровью, которая билась во мне и в Кате…

Это был год, когда Москва начинала строить метро, и в самых знакомых местах поперёк улиц стояли заборы, и нужно было идти вдоль этих заборов по гнущимся доскам и возвращаться, потому что забор кончался ямой, которой вчера ещё не было и из которой теперь слышались голоса и шум подземной работы.

Таков был и наш разговор – обходы, возвращения и заборы в самых знакомых местах, знакомых с детства и школьных лет. Всё время мы натыкались на эти заборы, особенно когда приближались к тому опасному месту, которое называлось «Николай Антоныч».

Я спросил, получила ли Катя мои письма – одно из Ленинграда, другое из Балашова, и, когда она сказала, что нет, намекнул, не попали ли эти письма в чужие руки.

– У нас в доме нет никаких чужих рук! – резко сказала Катя.

Мы вернулись на Театральную площадь. Был уже поздний вечер, но в ларьках ещё продавали цветы, и после Заполярья мне казалось странным, что может быть так много всего – людей, автомобилей, домов и лампочек; качавшихся в разные стороны друг от друга.

Мы сидели на скамейке. Катя слушала меня, подставив руку под голову. И я вспомнил, как она всегда любила долго устраиваться, чтобы было удобнее слушать. Теперь я понял, что переменилось в ней, – глаза. Глаза стали грустные.

Это была единственная хорошая минута. Потом я спросил, помнит ли она наш последний разговор в сквере на Триумфальной, и она ничего не сказала. Это был самый страшный ответ для меня. Это был прежний ответ: «Не будем больше говорить об этом».

Быть может, если бы мне удалось как следует посмотреть ей в глаза, я бы многое понял. Но она смотрела в сторону, и я больше не пытался.

Я только чувствовал, что и она с каждой минутой становится всё холоднее. Она кивнула головой, когда я сказал:

– Я буду держать тебя в курсе.

И вежливо поблагодарила меня, когда я пригласил её на доклад:

– Спасибо, я непременно приду.

– Буду очень рад.

Мы помолчали.

– Я хотела тебе сказать, Саня, что очень тронута твоим отношением. Я была уверена, что ты давно забыл об этой истории.

– Нет, как видишь!

– Ты ничего не будешь иметь против, если я передам наш разговор Николаю Антонычу?

– Напротив! Николаю Антонычу интересно будет узнать о моих находках. Ведь они касаются его очень, близко – гораздо ближе, чем он может вообразить.

Они вовсе не касались его так уж близко, и у меня не было никаких оснований для намёка, который я вложил в эти слова. Но я был очень зол.

Катя внимательно посмотрела на меня и немного подумала. Кажется, она ещё о чём-то хотела спросить меня, но не решилась. Мы простились. Я ушёл расстроенный, злой, усталый, и в гостинице у меня первый раз в жизни заболела голова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю