355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Васко Пратолини » Постоянство разума » Текст книги (страница 6)
Постоянство разума
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:06

Текст книги "Постоянство разума"


Автор книги: Васко Пратолини



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Оглушенный ее болтовней, я не знал, что отвечать и как быть дальше. Я присел и разглядывал ее, покуда она говорила, натягивала на себя белье, надевала туфли. Стоя на коленях, она открыла сумочку, вытащила зеркальце, помаду; держа в руке тюбик, она подставила мне губы.

– Поцелуй меня прежде, чем накрашусь. Слышишь, как жалобно мычит корова? Наверно, стельная. Как по-твоему?

Я только и сумел, что вынуть у нее из волос застрявшие соломинки.

– Спасибо, – прошептала она.

Мы поднялись. Несмотря на ее каблучки, я был выше ее на целую голову. Она встала на цыпочки, чтобы коснуться щекой моей щеки.

– А не то я тебя своей краской измажу, – сказала она. – Прощай!

Коровы и бык повернули морды в нашу сторону и, не переставая жевать, проводили нас взглядом своих влажных, тупых глаз.

– Ну и скотина! – сказала она.

Я довел ее до двери, которая вела в поле.

– Пойдешь вон той тропинкой. Видишь?

– Еще бы – такая луна!

– За тем кипарисом тропинка выведет тебя на дорогу.

– Знаю, – улыбнулась она. – Ты позабыл, я здесь уже была с Армандо.

И она растаяла в темноте и лунном свете.

Выйдя во двор, где меня поджидали Дино с Армандо, я был вне себя. Первое, что пришло в голову, – увижу Дино, почувствую себя предателем. Противно было сознавать свое предательство, в котором по сей день каюсь, несмотря на то, что Дино простил меня в тот же вечер.

– Она ушла, – сказал я.

– Тем лучше, – ответил Армандо. – Сестры с мужьями уже встали из-за стола. Выйдем на дорогу, пройдем немного в сторону Кастелло, потом сделаем вид, будто возвращаемся из кино.

Ветер стих, но воздух стал колючим и холодным. Меня грела куртка, я засунул руки в перчатках в рукава, но начали зябнуть ноги.

– С тобой, – сказал я Дино, – она пойдет в другой вечер.

– Возможно, – сказал Армандо. – Ну, а покуда ты его обвел вокруг пальца. Я-то с ней уже был и снова могу, стоит только захотеть, а вот он…

– Я… – сказал Дино. – Раз ты, Бруно, доволен, я…

Всегда испытывавший ко мне чувство привязанности, он был настроен миролюбиво, но на этот раз его великодушие столкнулось с моим сознанием собственной вины и превратило его в злобу.

– Может, хочешь подраться?

– Нет, зачем?

– Ты трус!

– Как это на тебя скверно подействовало, – попробовал пошутить Армандо.

Я оттолкнул его и бросился на Дино, схватил его за куртку. Его трусость оскорбляла нашу дружбу, и я не мог не реагировать на это. Я занес над ним кулак, но он отвел мою руку. Только пробормотал:

– You stop it, Bruno.[14]14
  Ты это брось, Бруно (англ.).


[Закрыть]

Тут я ударил его. Мы дрались остервенело. Покуда наконец Армандо, увидев, что силы наши на пределе, не разнял нас.

– Завтра первым пойдет Дино. Все будет в порядке. Об этом я позабочусь, – сказал он.

Но никакого завтра не было. На протяжении нескольких дней никому из нас не удавалось остановить ее на улице. Мы поджидали ее у ворот фармацевтического завода, но она то шла в группе подруг, то какой-нибудь парень подсаживал ее на мотоцикл, а у нас мотоциклов еще не было.

В тот вечер мы решили стать по обе стороны ворот и не дать ей уйти, вступив, если потребуется, в драку с ее моторизованными ухажорами, но она не появилась. Спустя всего несколько часов мы прочли заголовка последнего выпуска ночной газеты и узнали о самоубийстве молодой беженки из Греции. Не раздумывая, купили на каждого по газете; покупая, мы уже были уверены, что это Электра.

Теперь я обнаружил, что своей болтливостью, агрессивностью и печалью да и еще чем-то Иванна непостижимым, но вполне ощутимым образом походила на Электру, хотя та была почти девочкой.

11

Сколько ни случись за день событий, больших и малых, моя жизнь по-прежнему полна Иванной и Милло. Сомнения приходят в часы ожидания, как только наступает вечер, зажигаются огни на улицах и радиомачта на горе Морелло мигает, словно маяк. Сначала мы вместе с Милло шагаем по неосвещенным местам от фонаря к фонарю или идем вдоль берега – там, где редеет камыш, сквозь который можно разглядеть Терцолле до самого мостика. Мы ужинаем вместе или он поджидает меня у ворот, беседуя с жителями нашей Виа-делле-Панке, среди которых Иванна годами живет, не заводя знакомств. С той давней поры, когда исчезла синьора Каппуджи, она не дружила ни с кем в квартале Рифреди. Те, кто знает ее, относятся к ней без симпатии. Только моя мальчишеская дружба с их сыновьями да еще присутствие всеми уважаемого Милло смягчают недоброжелательство и устраняют сплетни, словно умышленно вызываемые ее высокомерием, и приводят к добродушному уважению – смеси жалости и любопытства. Все убеждены, что Милло – ее любовник и мой приемный отец. Так спасены приличия, объяснены ее отношения с Милло: люди считают, что она хочет выиграть время, прежде чем отважиться на второй брак. Они даже находят объяснение в силе обстоятельств, в привычности этой связи, которая не тяготит ее. Скромность Милло в их глазах равна лишь его преданности. Никто не сомневается, что он ее любит по-прежнему, имя Милло окружено романтической дымкой. Значит, у этого коммуниста, которого уважают даже его политические враги, нежное сердце и немало горечи на душе.

Но что обо всем этом думаю я, Бруно? Чтобы разрешить этот мучивший меня с детства вопрос, я ждал, пока мне исполнится пятнадцать. Больше ждать не могу.

Был вечер, такой же, как многие другие. Весна на дворе. Несколько дней назад Милло, повязав шею красным платком, взял меня с собой на трибуну площади Синьории – праздновали день 25 Апреля.[15]15
  Праздник победы над фашизмом.


[Закрыть]
В этот солнечный день на площади развевались красные и трехцветные флаги.

Мне он ничего не старался внушать. Даже теперь, когда я уже подрос, он не говорит мне, что я должен вступить в федерацию коммунистической молодежи, он воспитывает меня в духе своих идей собственным примером, показывая, каким должен быть настоящий друг; я признателен ему за это. Лишь порой меня слегка огорчают его переходы от искренности к самонадеянности.

На дворе совсем темно. Час ночи. Мы, как обычно, стоим, уткнувшись носом в оконное стекло, и поджидаем Иванну. Она опаздывает. Мы высказываем друг другу все то же обычное предположение: фильм, должно быть, идет с успехом, ей нелегко сосчитать сборы. В кассе не меньше миллиона.

– Сегодня билеты со скидкой?

– Должно быть.

Я жую резинку, он в сотый раз закуривает постоянно гаснущую половину тосканской сигары.

– Впрочем, я могу идти. Что мне здесь делать?

Хочу его подразнить:

– Я не маленький, в кровать укладывать меня незачем. Ты никогда не знал, что мне рассказать, чтоб я побыстрей уснул.

– Не успеет, бывало, солнце сесть, как ты сразу засыпал после целого дня беготни.

– Ну да, помню твои рассказы о Листере и Сапате, – настаиваю я, противореча сам себе. – Поневоле уснешь от скуки.

– Тебя развратили сказки синьоры Каппуджи. Ты их, должно быть, и сейчас помнишь?

И он высовывает голову из окна, пристально вглядываясь в темень, чтобы увидеть, не показалась ли Иванна у остановки на шоссе Морганьи. После автобуса ей придется пройти метров сто от фонаря к фонарю.

– Давай садись-ка лучше за уроки, – говорит он мне.

Я сажусь за стол в гостиной, передо мной калька, на которой мне надо вычертить разрез двух пазов, и угольник, наклоненный на 45 градусов. На экзамене я должен буду обрабатывать эту деталь.

– Кончается «ласточкиным хвостом», не забудь.

Долгая пауза. Потом, не отрываясь от окна, он говорит:

– Я тут разговорился с одним приятелем, с Джулио Паррини. У него мастерская возле Тре Пьетре. В перерыве между сменами он нам разрешает пользоваться фрезерным станком. Джулио работал вместе со мной на «Гали», был активистом, в партии был, нас в тридцать девятом вместе посадили. Конечно, он и твоего отца знал. Но кончилась война, миновали первые радости. После забастовки в сорок восьмом, той, что была из-за рабочих советов, его перевели в «цех для ссыльных».[16]16
  На крупных итальянских предприятиях хозяева, желая изолировать наиболее активных политически рабочих-коммунистов, практикуют перевод их на неквалифицированную работу в подсобные цехи, изолированные от предприятия.


[Закрыть]
Ему, квалифицированному рабочему, пришлось копаться в металлическом ломе. Я в этом цехе тоже провел пару лет. Туда попали и трое-четверо из цеха оптики, люди самой высокой квалификации, мы-то устояли, а вот Паррини не выдержал, решился на другое: ушел с завода и открыл собственное дело. Кое-кто ему денег одолжил, банк предоставил ссуду. Поначалу тяжело, конечно, приходилось, но теперь у него в мастерской пять станков, девять рабочих. Он позабыл идеологию и профсоюзы. Порой люди продаются просто так, из-за дурного настроения. Конечно, он сумел круто повернуть руль. У него роскошная «Джульетта», собственная квартира. По старой памяти он голосует за нас.

Милло стоит, облокотившись о подоконник, даже не замечая, до чего грустно все, что он говорит.

– За неделю до экзаменов пойдем к Паррини, – заканчивает он, – шести вечеров тебе хватит.

– У нас в техническом тоже есть фрезерный станок.

– Знаю, но хочу взглянуть, как ты справишься с настоящей работой. Сам тебя будут спрашивать. Например, что общего между токарным и фрезерным?

– У тех и у других есть станины. Лучшие фрезерные станки те, на которых вы работаете на «Гали», – это «мельвоки» и «цинциннати».

. – Верно. На 32 и на 40 оборотов. Но лучше, конечно, «цинци» – горизонтально-фрезерные и вертикально-фрезерные. Стол там шире, на нем удобнее работать.

– Деталь зажата неподвижно, идет навстречу фрезе, которая вращается на шпинделе. А в токарном станке наоборот: там суппорт подводит инструмент к вращающейся детали.

– Ты хочешь сказать – резец?

Его дотошность раздражает меня, я начинаю дерзить в ответ.

– Резец подводится к детали и снимает стружку. Так точно.

– Но это самая простая деталь. А вот, скажем, тебе нужно обработать сложную деталь, например блок для ткацкого станка или шарнир.

– В этом случае я зажимаю деталь.

– Ну-ка, послушаем, как ты установишь станину?

– В зависимости от твердости металла.

– Есть разница между алюминием и сталью?

– Разве я не то же самое сказал?

Разговор становится более оживленным, на какое-то время мы увлекаемся им, как, бывало, увлекались страницами энциклопедии и справочников. Я говорю, что в училище, хотя занятия у нас групповые, каждому все равно дают поупражняться.

– Это все теория, – настаивает он, – у станка в мастерской Паррини ты мне все это должен будешь доказать.

Сигара торчит у него изо рта, он жует ее, мельком поглядывая на часы, и снова высовывается из окна.

– Может, в центре уже закрыты газетные киоски, и она пошла на вокзал за своими иллюстрированными журналами?

– Сидит семь часов сряду – ей неплохо ноги размять.

– Это верно, – соглашается он.

В прежние времена, когда мне не удавалось заснуть и к тому же «на дворе стояло лето», как говорила Иванна, а значит, лягушки со сверчками затевали большой концерт и молодая луна заливала своим белым светом комнату, он, бывало, командовал:

– Одевайся!

Я живо выскакивал из постели:

– Мы в самом деле поедем?

Так же как по утрам и в полдень, мы вдвоем усаживались на его велосипед. Если шлагбаум у площади Далмации не был опущен, мы сокращали путь, переезжая через полотно, – велосипед подскакивал на рельсах. Быстро спускались мы к Сан-Якопино, минуя приземистые, жавшиеся друг к другу домишки, и выезжали на шоссе у крепости. Несмотря на темень, можно было разглядеть ее кирпичи; здесь у самой стены, где прежде был Луна-парк, еще стоял уцелевший от старых времен тир. За аркой, воздвигнутой Великим герцогом, под самыми портиками в сиянии неона виднелся бар «Дженио», огни над эстрадой, где играл маленький оркестр, ряды столиков; подъедешь поближе – видны даже скатерти на столах. Но мы останавливались далеко от кафе – чья-нибудь машина, автобус или просто слушавшие музыку зеваки мешали нам разглядеть все как следует. За чьими-то спинами и головами, за огнями автомобильных фар нам удавалось различить бар и кассу. Иванна сидела за кассой, посетители пили и ели у стойки, официанты выстраивались перед Иванной в очередь, она выбивала чеки. Мы видели ее коричневую кофточку с белым воротником, высокую прическу. Нам она казалась королевой. Длилось это не больше мгновения, покуда толпившиеся на площади и в кафе люди не заслоняли ее.

– Ну, видел ее? – спрашивал Милло. – Теперь будешь спать или, может, сделаем второй круг, чтоб еще раз взглянуть?

– Давай подъедем поближе.

– Знаешь, если она нас заметит, будет скандал – ведь она на работе. Все равно как я у себя в цеху. Ты когда-нибудь слышал, чтобы на «Гали» приходили гости?

Мы медленно-медленно объезжали площадь. Повсюду мрак и тишина. Откуда-то из-за изгороди, украшенной флагами, доносилась музыка – там шло кино на свежем воздухе.

– Здесь «Выставка ремесел», – объяснял он мне. – Когда мне было столько же лет. сколько тебе, эту площадь звали площадью Кавур. Мой отец говорил мне, что в его времена она называлась Сан-Галло. Здесь в масленицу бывала ярмарка, гулянье, на прилавках торговали сластями, тогда людям немного было нужно. Потом пришли фашисты. Мы, красные, тогда сидели по тюрьмам, площади дали имя Констанцо Чиано – одного из «черных» Сегодня – это площадь Свободы. Запомни некрепко эти слова, подумай, сколько для этого понадобилось перемен.

Такая уж у него была манера воспитывать, я как губка впитывал в себя его слова, с такой же жадностью, с какой поглощал разноцветное мороженое в киоске у шоссе («А тебе не повредит на ночь?» – спрашивал он, пытаясь отвлечь себя, да и меня, от собственных мыслей).

Мы снова садились на велосипед и возвращались к бару «Дженио».

– Кто из них синьор Лучани? – спрашивал я.

– Должно быть, тот, что стоит у двери и важничает. Вот он подошел к прилавку и пересчитывает посуду. Вот он у кассы, что-то говорит твоей матери. Теперь пошли. – Милло вел себя совсем как синьора Каппуджи. Только ему не приходилось мне подмигивать, и он не уговаривал меня хранить в тайне эти ночные экспедиции.

Вернувшись домой, я тотчас же засыпал. Иногда, конечно, не каждый раз, я просыпался среди ночи. Эта мука подстерегала меня и во сне. Милло уже не было. Зажигался свет, посреди комнаты, широко раскрыв глаза, стояла Иванна:

– Папа вернется. Папа уже на пути к нам. Бруно, что со мной будет, если я ошибаюсь?

12

Мне теперь пятнадцать, и я обо всем сужу так, как в конце концов судят все люди. Я подрос, и вместе со мной подросла и эта лишенная всякой пошлости мысль, которая обусловила мои представления о морали. Иванна избегает шоферов из траттории, она бросила Лучани вместе с его машиной. Все это для того, чтоб отдаться Милло. Когда мы катались с нею по треку, она грубо прогнала молодого Сильвано. Она и Милло были единственными взрослыми, окружавшими меня, и, естественно, я объединяю их в своих помыслах. Нежность, которую мне так не хотелось выказывать, словно отождествляла их, сливала воедино. Они дополняли друг друга, и мне казалось само собой разумеющимся, что они друг друга любят. Я восхищался сдержанностью, с какою они относились ко мне. Но и эта сдержанность, за которую я был так признателен, в то же время казалась мне комедией, которую они разыгрывали не только перед людьми, но и передо мной. Был вечер. Она опаздывала. Милло закурил вторую половину тосканской сигары, он расхаживал по гостиной, то и дело склоняясь надо мной.

Я был доволен своими успехами и уже чувствовал себя квалифицированным рабочим, перед которым, словно райские врата, распахивались ворота «Гали».

– Ну как, получается? – спросил я у него.

Он, как и все старики, никогда не похвалит без оговорки:

– Что ж, если будешь так продолжать, авось что-нибудь да выйдет.

Настала та самая минута… Меня вывел из себя отечески-покровительственный тон. За этими продиктованными любовью словами мне почудился голос начальника цеха, с которым придется иметь дело.

– Конечно, – ответил я, – уж теперь-то тебе не надо придерживать меня за локоть.

Он, как обычно, ответил мне подзатыльником.

– Прекрасно. Ты, видать, совсем обнаглел!

Я встал и в порыве раздражения опрокинул стул. Случилось нечто непоправимое. Милло вынул изо рта сигару. Меня обезоружило его удивление.

– Брось руки в ход пускать, – сказал я ему.

Он обтер губы, улыбнулся и снова закурил свою сигару.

– Ты и маленький вот так отвечал.

Это удвоило мой гнев. Мной овладела неудержимая ненависть.

– Брось, – повторил я. – Брось! Я уже подрос. Да будь ты хоть отцом…

Я крепко оперся руками о стол, с трудом сдерживая желание наброситься на него, начать драку, которая на этот раз не могла бы кончиться объятиями. Даже подумал, что он хоть выше, сильнее меня, но у него уже лысина, он располнел. Я остерегаюсь, но не боюсь его. Он тем временем поднял стул, расплющил сигару в пепельнице и заглянул мне в глаза. Нас разделял стол. Его серые глаза смотрели в мои пристально, не мигая, в его взгляде не свет разума, а только страх и настороженность. Выдержать такой взгляд уже значит драться. Он заговорил, но его слова лишь сильней подзадорили меня. Я ждал вызова, услышал только самое обычное, простое:

– Может, объяснишь, что это на тебя нашло?

Ответ вырвался совершенно неожиданно, слетел с языка и подогрел мою ярость:

– Ты пользуешься мной для любовных встреч с Иванной!

Его реакция быстрее моей. Я отскакиваю, но своей широкой, как лопата, ладонью он бьет меня по лицу, а другой, протянутой через стол рукой, хватает за шиворот и продолжает наносить пощечины одну за другой, лишив меня возможности ему ответить. Вот он выпустил меня, и я едва не повалился на стол. Тут уж я схватил его за руку и что есть силы вцепился в нее зубами. Круглый стол не устоял на месте, и нам теперь ничто не служит преградой. Свободной рукой он с силой приподнимает мой подбородок. Гляжу на него вытаращенными, вылезающими из орбит глазами и даю ему подножку. Мы оба валимся в промежуток между диваном и буфетом, мне удается прижать его к полу. Он наносит мне удар по виску, я слышу его ругань. Голова трещит. Он уже встал. На руке у него след укуса – фиолетовый, обрамленный каплями стекающей крови круг. Он протягивает эту руку, чтобы помочь мне встать. Мы оба тяжело дышим.

– Ты стал сильный. Будем надеяться, что и голова у тебя станет крепкой.

Лишь теперь мы обнаружили, что в драке опрокинули фарфоровую собаку. Словно глиняная копилка, разлетелась она на мелкие куски. Голова ее закатилась под диван.

В ту минуту, когда мы пытались ее приладить, вошла Иванна.

– О боже! Ее подарили моим родителям на свадьбу. Они мне дали ее раньше, чем первую куклу.

Наконец до нее доходит, что между нами что-то произошло. Она видит, как горят мои щеки, видит, что смертельная бледность выступила на лице Милло, обнаруживает беспорядок в гостиной и умолкает. Садится на диван, кладет на колени голову фарфоровой собаки. Неподвижные глаза разбитой игрушки до странного походят на человечьи.

– Что случилось? – спрашивает она меня. – Я, кажется, схожу с ума.

Именно это она сказала, переводя взгляд с меня на Милло. Сама Иванна походит на кошку с большими удивленными, остекленевшими глазами. На ней зеленое платье в черный горошек, перехваченное высоко в талии широким черным поясом. Она как большое пятно посреди голубого дивана, она дышит с трудом, грудь ее тяжело вздымается.

– Подойди сюда, – говорит она мне, – я не в силах даже встать. Выдался такой тяжелый день. Продала больше двух тысяч билетов.

Я сажусь рядом с ней. Она проводит рукой по моим волосам, глядит мне в лицо, снова переводит на Милло взгляд, полный подозрительности и злобы; теперь я ее узнаю. Спрашивает:

– Вы его избили? Как вы осмелились?

Милло перевязывает руку платком, садится к столу:

– Послушайте меня, Иванна…

Они начинают разговор. Беспощадная ясная правда, мрачные объяснения, жалкие алиби, но голоса они не повышают. Даже у Иванны ничего похожего на истерику, у Милло обычный тон, со сдержанной горечью он уточняет все, о чем она поначалу пыталась сказать лишь общими словами. Теперь, призвав меня в свидетели, они уже готовы закрыть эту главу, которая по-разному, но равно важна для них обоих, для всей их жизни. Они ставят точку на долгой лжи. Теперь с ней покончено, и они, должно быть, покажутся себе несчастными. Все выдержано в тоне, который счел уместным Милло, – в тоне дружеской, на вид спокойной беседы. Для них она мучительна, мне же кажется просто ужасной. Под конец я снова, как тогда, в свой первый день в школе, вынужден выбирать между ними. На этот раз я выбираю Иванну.

– Бруно убежден, что вы и я… – из чувства сдержанности он на мгновение умолкает. – Словом, он убежден, что мы живем друг с другом.

– О! – восклицает она и подносит руки к груди, словно желая защитить себя от правды, которая ее, однако, не застала неподготовленной. Теперь она, конечно, говорит, обращаясь к Милло, а не ко мне: – Кто ему это внушил?

– Никто, – говорю я. – Сам знаю.

Я отхожу от нее, сажусь на стул за буфетом. Мы все разместились как бы по кругу: я – в углу, у буфета, она – посреди дивана, по-прежнему у нее в руках голова фарфоровой собаки, а Милло сидит перед ней, опершись локтем о стол.

– С каких же это пор? – настаивает она с обидой и тревогой, звучащей как-то легкомысленно.

Милло тотчас же удается все уладить:

– Поначалу всегда видишь в других зло, которое заложено в тебе самом.

– Бруно еще мальчик, – пытается она прийти мне на помощь.

– Он такой, каким мы его воспитали, – говорит Милло. – Он почти мужчина, он уже не может быть совершенством. Впрочем, мы должны ему все это объяснить.

– Что? – протестует она.

Я слушаю их и спокойно гляжу, как они исполняют свои роли, я и впрямь спокоен, а они лишь притворяются.

– Почему вы до сих пор говорите друг другу «вы»? – спрашиваю я.

– Бруно! Значит, Миллоски сказал правду!

– Зови его Милло, – говорю я ей. – Зови его Волком, зови как хочешь. Только говори ему «ты», не то я больше не стану вас слушать.

– Но я всегда обращалась к нему на «вы», – возражает она так упрямо, что я готов и ее возненавидеть. – Я даже позабыла, что вас зовут Альфьеро. Ну, скажите сами, Миллоски, разве не так?

– Именно это Бруно считает фальшью, – говорит он. – И он не так уж неправ.

– Что это значит? – говорит она, упрямо стоя на своем.

Он по-своему прав в одном, очень важном, – говорит Милло. – Ему кажется, будто его могли обманывать те, кто больше всех его любит.

– Давай, давай! – бормочу я.

– Вот как, – говорит он. – Ты, может, думаешь, мы продолжаем лгать, ломать перед тобой комедию… Даже если б оказалось правдой, будто я и твоя мать…

– Любовники… – заканчиваю я.

– Бруно! – повторяет она. – Боже мой! – и, словно задыхаясь, подносит руку ко рту.

– Успокойтесь, Иванна, эта минута должна была настать, – прерывает он. – Дайте мне высказаться. Вы уже давно знаете все, что я сейчас скажу, хоть мы об этом ни разу не говорили… – Он глядел на нее с таким состраданием, с такой нежностью, но я лишь сильней презирал его за это. А ее я презирал еще больше за то, как она качала головой, опершись ею о спинку дивана. – Раз уж не миновать этой чаши… – сказал он.

– Ах, дети, дети, ты отдаешь им все, – лепечет она, – а потом… – Теперь она успокоилась, закурила сигарету, взятую из сумочки на буфете. В воздухе поплыли круги дыма. Она сказала: – Ну что ж, Миллоски, раз так нужно…

Милло словно нарочно повернулся к ней боком, как бы желая выключить ее из беседы. Теперь он обращался только ко мне.

– Я люблю твою мать как свет очей моих, – сказал он. – Если б она попросила у меня птичьего молока, я и его достал бы, хоть со дна морского.

Я не смог удержаться – сжатые губы свела гримаса смеха.

– Не ухмыляйся, идиот! – сказал он. – Я порой говорю слишком вычурно. Но такой недостаток еще можно простить.

Меня чуть пугала убежденность, с какой он говорил, но все убивала выспренность, риторичность его слов.

– Она меня никогда не просила ни о чем. Ни о булавке, ни о стакане воды. Мне подавала, когда нужно. Своим трудом содержала себя и тебя, работала, хоть могла без труда по-другому устроиться. Раз ты говоришь о любовниках – значит понимаешь, что ей было бы нетрудно… Не каждая так поступит.

Он ходил вокруг да около, стиснув кулаки, так и не приступая к самому главному; видно было, как он мучается. Он медлил, подыскивая нужные слова, и поправлял платок, которым перевязал укушенную руку.

– Будь я и впрямь любовником твоей матери, – сказал он, – ты бы на меня не накинулся. Мы бы с ней повели себя по-иному – не как отец с матерью. Мы бы только гладили тебя по головке. Ну, она мать, а я, дурак, хотел заменить тебе отца. Считал – это долг перед твоим отцом, долг друга… Скрывать не буду, я твою мать любил и теперь люблю. Хочу и тебе пожелать так полюбить девушку, которую выберешь, только чтоб везло тебе больше, чем мне. Я твою мать полюбил еще прежде, чем мы с ней встретились. Морено писал мне о ней, когда я был в ссылке. Я-то всегда был один – отдал жизнь идее, за которой пошли миллионы. Но в любви не везло, я тут один, как волк. – Словно боясь растрогаться, он то хватался за нить своих рассуждений, то терял ее. – Вернулся из ссылки, а они еще не поженились. Это я нашел им квартиру. Отца не стало, и она поначалу ждала, что я предложу ей руку. Да, руку! – Он покачал головой. – Ты мне все мысли спутал. Я ей сделал предложение, а она решила, что я иду на жертву, чтоб помочь молодой беззащитной вдове с ребенком. Да, она думала, будто я только хотел выполнить долг перед твоим отцом. А потом, когда поняла, что я с ней всем сердцем, преградой стала ее вера в то, что жив Морено. Может, тщетная надежда, как знать, но я уважал эту надежду… Мы-то с тобой на этот счет договорились, когда ты еще совсем маленьким был… Но она вот…

Он провел рукой по лбу, пригладил волосы, большим пальцем расправил усы и выпрямился, словно хотел показать, какого труда стоили ему эти последние доводы – веские, вполне ясные, единственно важные из всего, что он хотел мне сказать. И все же он продолжал:

– Знал бы ты, как я себя вел, видя их счастье! Отец у тебя был человек простой, может, чуть легкомысленный… Мне он стал братом. Для иных это лишь слова, у нас так было на деле. Порой дружишь с человеком, который обо всем судит по-иному, хоть людям и свойственно злиться друг на друга, когда их взгляды не сходятся. Из тюрьмы, из ссылки я писал ему чаще, чем матери. Тогда мать была еще жива, в пятьдесят лет ушла в богадельню: работать не могла из-за артрита. Получал я посылку – значит, Морено послал. Выпадает в тюрьме веселый часок – значит, письмо от Морено пришло. Он писал про гонщика Бартоли, про футбольную команду «Фьорентина», да о разных смешных пустяках насчет наших знакомых и в городе и на заводе. Сколько раз пытался я с тобой говорить о твоем отце!

– Ни разу, – сказал я.

– Тебе кажется так оттого, что ты сам никогда не хотел о нем слышать, – пригвоздил он меня к месту своим ответом. – Когда тень облекаешь в плоть, она становится мифом. Ты еще в детстве отверг этот миф. Я под конец решил – так и надо. Хотелось, чтобы ты подрастал без всех этих сложностей и мир принимал как есть; хотелось уберечь тебя от сомнений. У нас с тобой все было ясно. Ты звал меня дядей, я заменял тебе отца. Я ошибался, верил – все как надо. Вот отчего я всегда говорил тебе правду о Морено. Не всю… – добавил он, – но почти всю. Отец у тебя был чудесной души человек, жил он счастливо. Вот ему и не хватало времени для раздумий. Мог он в чем-то и ошибаться, – Милло прикусил губу, будто ловя ускользавшую от него мысль. Довольный найденным решением, он закивал головой в подтверждение. – Да, мог и ошибаться.

Теперь он казался мне беззащитным. Я решил воспользоваться этим.

– Что это значит?

– Миллоски, – прошептала Иванна.

Мы обернулись в ее сторону, словно только сейчас о ней вспомнили. Она сидела, согнувшись, опершись локтями о колени. По щекам до самой шеи текли черные от туши слезы.

Милло твердо ответил на мой вопрос и на ее мольбу:

– Тут ничего страшного, Иванна. Морено не был грязным фашистом. Я ему многое пытался объяснить, но он не смог пойти против течения. Он мог бы спокойно оставаться на заводе, когда ему дали броню. В добровольцы записался потому, что его заставили. Я тогда снова очутился в тюрьме, а не то смог бы его разубедить. Он на следующий же день раскаялся. Это видно из письма, которое он написал мне перед отъездом. Вы, Иванна, лучше меня знаете, в каком он был настроении, когда на него напялили мундир, посадили в поезд, а потом на пароход.

Она закрыла лицо руками, стала всхлипывать.

– Только не это, это лишнее, – говорила она отрывисто, зло и уже сдаваясь. – Я сделал все, чтобы Бруно поверил в отца. Его отец ни в чем не каялся, у него не было слабостей.

Милло встал, потом сел рядом с ней, обнял ее за плечи:

– К чему это? Мальчик все должен знать. Нам от него нечего скрывать. Мы ничем не оскорбим ни мертвых, ни живых.

Она поддалась безграничному отчаянию и, прижавшись щекой к его плечу, сказала:

– Миллоски, вы меня огорчили впервые, Морено вернется, Морено должен вернуться, – повторила она, словно в бреду, по-прежнему прижимаясь к нему щекой. В эти минуты она, казалось, забыла обо мне.

– Значит, – сказал я Милло, повинуясь голосу инстинкта, – значит, ты можешь идти. О маме я позабочусь сам. Чтоб ноги твоей не было в моем доме.

Милло высвободил руку, которой обнимал плечи Иванны, и пристально посмотрел на нее. Я стоял перед ним, но он избегал моего взгляда. Должно быть, в ту минуту глаза у меня горели, мне трудно было скрыть охватившую меня дрожь.

Она вздохнула, опустила ресницы и снова откинулась на спинку дивана. В наступившей тишине слышно было наше дыхание. Шум телевизора доносился из окон напротив; когда лягушки переставали квакать, стук будильника в комнате Иванны заглушал пение сверчков. Не было больше слов. Только Милло, увидев, как она сидит, запрокинув голову, прикрыв глаза, бессильно опустив руки, произнес:

– Все ясно. – Он сделал шаг в мою сторону. Я словно замер на месте и разглядывал его скорее с любопытством, чем с презрением. Он наклонился ко мне, взял мои руки в свои, на мгновение прижал их к груди и, мягко улыбнувшись, взглянул на меня с любовью. – Подчиняюсь, – добавил он. – Прощай!

Его поведение меня смутило. Хоть я и презирал его, но в ту минуту не мог ненавидеть, как мне бы того хотелось. Все выглядело глупо, жалко. Я продолжал хмуриться.

– Прощай! – ответил я.

Он выпрямился, не выпуская моих рук.

– Еще увидимся. – Его фигура медленно растворилась в полумраке коридора.

В пепельнице осталась забытая им сигара. Я хотел было позвать его, напомнить, но меня удержала Иванна:

– Это неправда. Знаешь, он сказал неправду об отце… Вот когда я убедился в ее способности лгать и тотчас понял, что утратил друга.

– Как сквозь землю провалился, – говорила потом Иванна, – а мы продолжали жить все той же жизнью. Только, не сговариваясь, больше не появлялись у Чезарино. Кто на этом потерял, так это бедная Дора, – Иванна снова вздыхает. – Меня все это еще тогда заставило задуматься над твоим характером. Да и теперь думаю… Ты за шесть месяцев словечка не проронил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю