Текст книги "Таежный пилот. Часть 2. Ил-14"
Автор книги: Василий Ершов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Сначала самолет разгонялся на номинале. По достижении скорости 80-85 передняя нога поднималась энергичным движением штурвала на себя. Если эта эволюция удавалась с первого раза, то режим добавлялся до взлетного, двигатели взвывали, разбег продолжался на основных ногах, и самолет быстро отрывался.
Иногда подтормаживание на разбеге бывало настолько сильным и неравномерным, что машина клевала носом и норовила опустить переднее колесо; приходилось штурвалом до пупа парировать клевки, направление разбега выдерживать либо частичной уборкой режима одного из двигателей, либо тормозом противоположной ноги, а отрыв ускорять довыпуском закрылков на ходу, при этом возросшая подъемная сила помогала выдрать машину из грязи или глубокого снега.
После отрыва и набора высоты пять метров давалась команда на уборку шасси, бортмеханик выполнял манипуляции с рычагом, тросики дергали замки, а дальше с земли можно было наблюдать картину лихого, в секунду, раскрытия створок, стремительного исчезновения в нишах убирающихся стоек с колесами и мгновенного захлопывания; самолет за эти секунды едва успевал набрать десять метров высоты.
Однажды подобная картина настолько испугала шедшего по перрону замполита, что он вынудил командира летного отряда принять меры к слишком лихим специалистам: как бы чего не вышло… еще винтами зацепит за бетон…
Грешил уборкой шасси на малой высоте как раз мой будущий командир на Ил-18 Александр Федорович Шевель, тогда еще просто Сашка, только что введшийся в строй на Ил-14 молодой командир. На разборе его поднял командир летного отряда:
– Шевель, ты на какой высоте вчера убрал шасси?
Любитель приколов, весельчак и балагур Сашка Шевель, косо взглянув на замполита, решил отмочить:
– Четыре метра девяносто пять сантиметров!
Командир отряда вытаращил было глаза, но быстро опомнился:
– А ну-ка, иди сюда. Давай пилотское.
Опешивший Сашка, еще смутно надеясь на благополучный исход, вытащил свидетельство.
– Вот если бы ты убрал шасси… да на пяти метрах… как того требует Руководство… по летной эксплуатации самолета Ил-14… с поршневыми двигателями АШ-82Т… то я бы тебе ничего не сказал, – с расстановкой говорил командир отряда, работая маленькими ножничками и аккуратно обходя ими неприкосновенный герб СССР на отрезаемом талоне нарушений №1. – А раз, как ты сам говоришь, на пять сантиметров ниже, – пойдешь в управление, сдашь зачеты и годик полетаешь без талона.
Урок пошел впрок: больше нигде в присутствии начальства острослов Шевель проколов не допускал, а уж шасси потом специально убирал на высоте ну никак не ниже полусотни метров. Мало того, он за принцип взял – любому проверяющему отвечать на любой вопрос так, чтобы от зубов отскакивало. И прославился этим на все управление: как только из Москвы прилетал особо въедливый инспектор, ему на заклание отдавали экипаж именно Шевеля, и тот доводил проверяющего до восторженного экстаза артистизмом работы и мелодией взаимодействия в экипаже. Таки умели в те времена слетывать экипаж, умели и товар лицом показать.
*****
Иду из ресторана, на ходу дожевывая скоростной обед. Навстречу заместитель командира отряда:
– Ты куда летишь?
– На Богучаны.
– Так время вылета уже! Задержишь рейс!
– Так очередь же, официантка обслуживать не успевает.
– Не успеваешь пообедать в ресторане – бери из дому термос…
Я что-то ворчу в ответ и бегу на самолет. Вдогонку слышу:
– Задержишь рейс – получишь выговор!
Жалуюсь Кириллычу. Он смотрит на меня поверх очков:
– Запомни, Вася, простую истину в транспортной авиации: задержку надо вешать на кого угодно, и не дай бог, если ее навесят на тебя. Вертись!
Оказывается, в авиации кроме безопасности полетов существует еще регулярность, за которую порют так же нещадно. Приходится торопиться. На обед вторые пилоты приземлившихся экипажей бегут с талонами в руке, как с эстафетной палочкой. Кто первый успевает занять столик, тот после обеда имеет десять минут на перекур. Кто не успел, дожевывает на ходу, чуть ли не за штурвалом.
Надо вертеться. Надо рано вставать на вылет. На Ан-2 такого не было. Там мы приходили на работу к восьми утра и возвращались с закатом солнца. Теперь приходится вставать ночью и возвращаться домой тоже ночью. Первый вылет в пять пятьдесят по местному. Но авиация работает по Москве. Приходится учиться отнимать от красноярского времени четыре часа. Два ночи по Москве – по Красноярску шесть утра. Пока они там, в Европе, еще спят, у нас уже…
Часовые пояса ощутимо стягивают нашу жизнь.
Оказывается, на «кукурузниках» была лафа.
Наступает весенне-летний период, ВЛП. Работа по летнему расписанию, все рейсы ранние, очень ранние, почти еще вчерашние. Вылеты в утренних сумерках, зеваючи во весь рот… Тишина, покой, город только просыпается, а у нас вовсю ревут моторы. Разбег по серой полосе, стук замков шасси, земля в туманной дымке уходит вниз, последние звезды гаснут на западе, плоская тускло-красная коврига солнца выползает на северо-востоке… пошел рабочий день.
Пошел рабочий день, пошел второй рабочий день, пошел третий рабочий день… Рабочие дни все длиннее, рабочие ночи, ранние вылеты, поздние вылеты, ночные вылеты, задержки, авралы, саннорма, продленка…
Мы вьемся вокруг родного аэродрома, как пчелы возле улья. Сезон.
Май, июнь, июль, август, сентябрь… Сто двадцать, сто сорок часов в месяц… Некуда записывать такой переналет, нельзя его записывать… его и не записывают, пишут норму, сто часов.
Мы здоровые, крепкие ребята, нам по 25-27 лет, мы терпеливо переносим тяготы летной службы, надеясь, что все это временно, что надо набрать налет, ввестись командиром, потом набрать командирский налет, минимум: 700 часов, – и на серьезную технику! Вытерпим!
А Кириллыч с Василичем приспосабливаются. Дремлют в полетах по очереди, приглядывая за мной краем глаза; я стараюсь, из шкуры лезу, чтобы мне стали доверять. Но я у них не первый… всяких видали; поглядывают. А уж при малейшей, микроскопической возможности, – заваливаются спать. И тогда на сцену выходит никогда не встречавшийся мне в жизни фактор: стариковский храп смертельно уставших от жизни людей.
Они тянут, тянут, тянут свою летную жизнь. Только бы не на пенсию! Ну, еще годик… полгодика…
И в тесных профилакторских комнатушках гремит мощный, неповторимый, особенный, стариковский храп.
Я терплю. Я считаю овечек, решаю в уме задачи… господи, ну немыслимо же! Мне ведь тоже хочется спать! Но я не могу.
Все в жизни человеку надо выстрадать. По молодости я еще не понимаю простой вещи. Когда экипаж спит – это так прекрасно, так спокойно, так здорово!
Спать захочешь – уснешь.
Потом, сам уже на пороге свежей старости, я пойму спокойную удовлетворенность от того, что мои мужики, уставшие до последней степени человеческого терпения, падают, наконец, в койки и – храпят, храпят, храпят!
Я прислушаюсь: все ли храпят? Кажется, все… И тогда я облегченно вздохну и сам захраплю под аккомпанемент своих небесных братьев – как под самую лучшую колыбельную.
*****
Привезли мы как-то среди зимы в Подкаменную почтовым рейсом двадцатилитровую бутыль спирту. Устанавливали ее в грузовом Ил-14 аккуратно, укрыли чехлами, заложили посылками, чтобы не дай бог не тряхнуло, не стукнуло в полете.
Пока ходили подписывать задание на полет, да заодно позавтракали в столовой приевшимися рябчиками и сметаной, почту нашу выгрузили, подошла очередь драгоценного груза. И нет чтоб загрузить спирт вместе с почтой на машину и довезти до АТБ – давай лучше осторожненько донесем на руках, благо оплетена лозой и ручки есть.
Тропинка, протоптанная в чистейшем северном снегу была одна, и нам повезло подойти к копошащейся толпе аккурат в самый интересный момент.
Что там у них получилось: то ли оборвалась ручка, то ли кто-то из несунов оступился и съехал с натоптанного возвышения в нетронутый рыхлый снег, – можно только предположить. Но бутыль рассадили, лужа драгоценной жидкости всосалась в снег, протаяла воронку и, все больше и больше разжижаясь, превращала ректификат в водку, угрожая снизить ее крепость до кондиции, которую русское нутро уже брезгливо не приемлет.
Я никогда не видел, чтобы мужики так быстро бегали по целине в унтах. Откуда-то появились в руках самые разнообразные емкости: от ведер до полиэтиленовых пакетов. Вытряхнутыми из разодранной корзины обломками стекла парящая жижа сгребалась в посуду и уносилась в верное место для последующей фильтрации. Веселый мат стоял над торчащими из ямы задницами. Мне кажется, достали аж до прошлогодней травы; может, в азарте, ею и закусывали.
Сочувственно качая головами, мы осторожно обошли по целине место священнодействия и поторопились взлететь, пока аэропорт не закрылся из-за внезапного стихийного русского бедствия.
Дело тут не в стоимости двадцати литров спирта – это мелочь. Но азарт… азарт стоит гораздо дороже. А спирту в магазине – да вон штабелями ящики стоят.
А на озеро Ессей завезли однажды самолет мороженой картошки. Живущие там рыбаки всю жизнь другой и не видели, привыкли есть такую, со сластинкой. Народ весело таскал мешки, и тут, как раз на выносе, один мешок лопнул: картофелины, звеня как ледышки, веером порскнули по льду, мужики, ребятишки и собаки весело бросились вдогонку.
Если бы сверху кто-то в этот момент посмотрел на картину, как из-под распластанного на зеленом льду краснокрылого самолета народ разбегается во все стороны, ему могло вполне показаться, что сейчас там произойдет взрыв.
В сорокаградусный мороз с ветерком картошка голыми руками была в несколько минут собрана до единой. Рыба рыбой, а приварок нужен, пусть и сластит немного. Зато уж явно не сгниет.
Для нас та рыба, которую они тоннами добывают, считается деликатесом: отборный чир… А для них мерзлая картошка – чуть не на вес золота.
Мне рассказывали, как сибирские охотники, уходящие в тайгу на зимний промысел, хранят запас завезенной с осени свежей картошки. Они ее прямо в мешке опускают в ближайший ручей, где бьют ключи. В ледяной воде она и не замерзает, и не портится.
*****
Старые добрые наши Ли-2, выработав ресурс, потихоньку уходили на кладбище. Экипажи их, кто помоложе, начали переучивать на новый турбореактивный Як-40. Остались только две или три заслуженные машины, пилотируемые древними, долетывающими свой срок экипажами. И трасса у Ли-2 осталась одна: на Туру. Тысяча верст; туда-обратно – восемь часов; вылет утром, домой вечером, – да о такой работе старикам всю жизнь мечталось.
Мы-то на Ил-14 дергали за день по четыре Канска; либо почтовым до Норильска, со всеми Игарками, Дудинками… А то – Идра-Курагино-Каратуз; Абакан-Богучаны; Енисейск, Соврудник, Мотыгино, Байкит, Шушенское, Заозерка, Тасеево, – в каждом районном центре имелся свой аэропорт, оборудованный приводной радиостанцией, ближней и дальней радиосвязью, иные имели даже радиопеленгатор. И старый фронтовик-начальник порта, он же диспетчер, в вытертой кожанке, сидя за пультом, бодро выдавал в эфир:
– Три шестерки! Три шестерки, я Самобытный-два! Дайте нажатие! Так, ваш... этот, пеленг… – он было запинался, а потом информировал:
– Ваш прямой – обратный: девяносто два – двести семьдесят два!
Неважно, что он путался в пеленгах, главное было – выдать цифры, а экипаж сам разберется. Главное было то, что существовала сеть местных воздушных линий, и каждый узелок этой сети давал работу людям и связывал их в единую авиационную семью. Главное было то, что отечественная авиация жила, дышала полной грудью и несла на своих крыльях свежую струю в самые отдаленные уголки огромной страны.
Достраивался новый аэропорт в Туре, наверху, над поселком, – а пока полеты производились с посадкой на лед Нижней Тунгуски. И вот последний Ли-2 списали, и пришлось туда летать на Ил-14 нам.
Звенит пятидесятиградусный мороз. В долине Тунгуски легкая дымка. По характерным ориентирам строится заход, колеса касаются заснеженного льда, самолет с визгом и скрежетом раздавливаемого колесами жесткого снега заруливает на обозначенную вмороженными еловыми лапами стоянку. Машинка руководителя полетов подъезжает, человек заносит к нам в кабину журнал принятия решений, командир расписывается, – вот и вся предполетная процедура.
Пока выгружается багаж и производится посадка пассажиров, мы с радистом идем к торчащей неподалеку обледенелой палатке. Конец декабря, как раз идет налим. Универсальная русская валюта булькает в кармане.
Бородатый абориген, в валенках и огромной лохматой дохе, греет руки над горящей свечкой. Прорубь в страшной толщины льду каждую ночь затягивается, а утром вырубается вновь. Грубая, миллиметровая леса отвесно уходит в прозрачную воду, к центру земли. Пара мерзлых налимов, с хорошее полено величиной, белеет глазами в углу палатки. Третий еще ворочает хвостом, но уже засыпает на морозе. Человек, попыхивая беломориной, довольно сверкает голубыми глазками, валенком подпихивая к нам рыбу:
– С салом накрутишь, лучку добавишь, – важнеющие котлеты получатся. Да и так на жареху пойдет, молодой. А уж макса… Ну, выбирайте.
Макса – налимья печенка – по вкусовым качествам не только не уступит знаменитому консервированному деликатесу – печени трески, а и превзойдет ее по всем параметрам. Потому что свежая. Налим же сам из семейства тресковых, разница небольшая.
А жирная, наваристая уха утром после хорошей гулянки – первое средство от похмельного синдрома. Это любой сибиряк знает: ежели брашшонки или там белого вина вечером перебрал – утром горячей жирной ухой только и спасешься.
Как эти налимы там, в глубинах Угрюм-реки, вообще выживают… А ведь в декабре у них самая активность.
Прихваченная из дому бутылка перекочевывает из нашего кармана за пазуху рыбаку. Все довольны.
Мы зябко ежимся и бежим в тепло уютной пилотской кабины, неся подмышками по увесистой рыбине, а другой рукой зажимая вокруг лица концы цигейкового воротника. Из патрубков выбрасываются клубы сизого дыма, за хвостом вьется горизонтальный смерч плотного тумана; короткий разбег по гладкому, абсолютно ровному льду реки, неслышный отрыв – и самолет медленно выгребается меж пологих высоких берегов, оглашая заиндевевшие таежные окрестности звонким гулом человеческого присутствия. Нить единой авиационной сети действует, и мы везем по ней тридцать шесть человеческих душ навстречу цивилизации.
Весной талые воды заполняют долину Тунгуски, стекают в реку, покрывают сверху голубоватый, еще прочный лед, и приходится садиться и взлетать по воде. На разбеге ледяные струи из-под колес хлещут и беспощадно секут фюзеляж и хвостовое оперение. Машина тяжело выдирается из воды, и физически чувствуется облегчение, когда мокрые колеса наконец-то захлопываются створками.
Вода все прибывает, лед на реке начинает вспучиваться. Это уже опасно, и начальство принимает решение о прекращении полетов. Теперь Тура соединена с миром только вездесущими Ан-2, через Байкит, Соврудник и Енисейск. Местная авиационная линия продолжает связывать Эвенкию с центром. А там скоро войдет в строй и новый, большой аэропорт.
*****
Глухая зимняя ночь. Мы висим между плотным покрывалом облаков и заснеженным ледяным Енисеем, возвращаясь из Туруханска. Входим в зону Подкаменной, докладываем расчетное время пролета точки, и вдруг нам поступает команда:
– 1677, вам посадка в Подкаменной: срочное санзадание.
У нас все пассажирские места заняты. Нам неохота садиться в промежуточном порту, не предусмотренном заданием на полет. Мы и так уже идем с задержкой, домой попадем только в полночь… еще добираться… Но чужая боль уже торкнула в сердце.
Короткие переговоры. Лежачий, носилочный больной, с сопровождающим. Человек погибает. Никто кроме нас не сможет ему помочь. Какие еще, к черту, свободные места.
Уже видны огни поселка. Быстрое снижение, посадка с прямой, заруливаем на перрон, я выскакиваю и бегом мчусь в АДП подписать задание. Машина с больным ждет; вижу, как выносят закутанное тело, рядом суетится женщина.
Больного разместили в проходе багажника, рядом на чехлах примостилась медсестра, в руке шприц… Мужчина непрерывно и громко стонет… у меня дрожат колени от страха и сочувствия. Господи, как же ж ему больно!
Быстро взлетаем и во весь опор мчимся на юг. Дома сложная погода, метель, видимость пятьсот метров. Едва войдя в зону, предупреждаем, что на борту тяжелый больной, срочно, срочно скорую, прямо на перрон… благо краевая больница рядом. Может, спасем. И диспетчер пусть там подскажет на старт, чтобы контрольный замер сделали как положено… человек погибает.
Контрольный замер делают как раз перед нашим входом в глиссаду: «Пятьсот метров. Повнимательнее».
«Повнимательнее» означает, что погода на самом деле гораздо хуже. Но Тихонова здесь хорошо знают: опытнее командира вряд ли найдешь.
Кириллыч берется за штурвал. Я должен сидеть и подсказывать ему параметры, не отрываясь от приборов, подсказывать до самой земли, пока не почувствую удар в зад. Я не должен искать землю. Даже вообще про нее забыть. Только крены, контроль по приводам, а главное – вертикальная скорость. Кириллыч говорит это внушительно. Он на меня надеется.
Шасси выпущены, зеленые горят. Планочки сходятся в центре. Я внимательно слежу за параллельностью стрелок радиокомпасов. Василь Василич осторожно двигает рычаги газа, Коля сзади отсчитывает высоту. Василь Кириллыч окаменел. И хотя такие заходы для него не впервой, видно, как он напряжен. Он держит планки.
Впервой это – для меня. Я теряю пространственное представление. Мира вокруг нет, есть только стрелки, горящие фосфорическим светом, короткие команды, гул моторов и болтанка. В черных стеклах фонаря кабины отражаются блики приборов. Фары мы выключили, чтобы не было экрана. Тихонов умеет садиться вслепую, надо только зацепиться в темноте за бледные зеленые входные огни.
Я слежу за вертикальной. Три метра. Три метра в секунду. Мы медленно, неуклонно снижаемся, приближаясь к полосе, а под нами бушует низовая метель.
Стрелки параллельны. Снос десять влево. Кириллыч постоянно подкручивает колесо триммера, стараясь снять нагрузку со штурвала.
Три метра в секунду. Вот главное. Кириллыч на меня надеется. Ну, где же огни? Так хочется глянуть вперед, за черное стекло. Три метра в секунду. Высота двести. Звенит маркер. Стрелка радиокомпаса разворачивается: все точно, все правильно, мы идем строго по курсу. Стрелки параллельны. Три метра в секунду.
По-моему мы летим вверх ногами… Не смотреть за окно. Планки в центре, стрелки параллельны. Норма. Не смотреть за окно! Верить приборам!
– Вижу огни по курсу! Чуть слева! – Голос Коли звонок и радостен. Предельно звонок и предельно радостен. – Шестьдесят по РВ!
Частой трелью звенит маркер: проходим ближний привод. Впереди чуть посветлело. Командир все так же продолжает держать планки в центре. Пятно огней расплывается в снежном вихре. Все сильнее толчки и резкие крены. Штурвал в моих руках часто и энергично покачивается – Василь Кириллыч держит планки.
Я не замечаю зеленых огней торца. Только слышен отсчет высоты: двадцать, пятнадцать, десять, пять, три, два, два, два…
Мы бесконечно долго висим над полосой, которой я так и не увидел. Все заливает размытый свет, мечутся смерчи снега, впереди ничего не видать, и поэтому страшно.
– Ну что – малый газ, что ли? – голос Василия Васильевича спокоен.
– Давай, ставь, – Кириллыч чуть добирает штурвал. Мужики выполняют свою обыденную работу.
Фырчат винты. Мы все висим и висим.
Потом, наконец, я чувствую тот самый толчок в зад, и Кириллыч буднично роняет:
– Доложи посадку.
Медсестра рассказала нам, что же приключилось с больным. Мужик нажрался водки до таких степеней, что в хмельном сне насмерть отлежал завернутую за спину руку. Кровообращение в ней прекратилось, и рука стала погибать. На месте фельдшер сделал несколько продольных разрезов, из которых сочилась жидкость; была слабая надежда, что заражение крови удастся предотвратить. Мы вовремя подоспели. По крайней мере, врач скорой помощи сказал, что жить человек будет.
*****
В долгих ночных полетах, да еще в условиях болтанки, по первости одолевали пространственные иллюзии. Но уж таких страстей, какие описаны в многочисленных воспоминаниях истребителей, я не испытал. Иногда, правда, казалось, будто меня куда-то «ведет», но стоило опустить голову к коленям и тряхнуть ею в стороны, ощущение реальности тут же возвращалось.
Видимо, все дело тут в малых угловых ускорениях при эволюциях тяжелой машины, на которые организм реагирует спокойно. А вот вестибулярный аппарат летчиков-истребителей, конечно же, подвергается гораздо более серьезному насилию перегрузками и, соответственно, протестует сильнее.
Приборам я верил, а еще верил спокойствию и невозмутимости сидящих рядом дедов. Главное было – не поддаваться ложным навязчивым ощущениям, а найти себе дело. Поэтому пилотирование по приборам стало для меня основным, а автопилот включался лишь на непродолжительное время, только когда надо было что-то записать. Мудрый командир предоставил мне полную возможность вживания в полет, причем, без всяких этих научных понятий, типа «образ полета» и «пространственное положение».
Когда руки и голова были заняты заходом по «коробочке», выдерживать крен и тангаж по допотопному, советской схемы, черно-белому авиагоризонту АГК-47Б, не составляло никакого труда. Я на него смотрел краем глаза. Что-то там накренялось – я штурвалом это, накренившееся, приводил в нормальное положение. И всё. Мне некогда и незачем было вживаться в тот образ полета, не надо было представлять, что там у меня качается – искусственный горизонт или силуэтик самолета – и в какую сторону крутить штурвал, чтобы это, качающееся, поставить на место. Руки сами реагировали на движущийся элемент прибора.
И крен легко было отсчитывать по боковой шкале, относительно которой качались крылышки: каждое деление – 10 градусов, просто и понятно.
Поэтому нынешние, высосанные из пальца над многочисленными ямами авиакатастроф, теоретические споры о «виде из самолета на землю» или «виде с земли на самолет», после полетов на Ан-2 и Ил-14 вызывают во мне досаду. Там спорить не о чем. Я на своей шкуре, в течение восьми лет и шести тысяч часов полетов, не испытывал ни малейшей трудности в применении авиагоризонта, одинакового что на Ан-2, что на Ил-14. И потом еще три тысячи часов пролетал на Ил-18, с авиагоризонтом такой же схемы. Просто штурвалом ставил качающийся элемент в нормальное положение. Накренился силуэтик вправо – я отклонял штурвал влево, ни на долю секунды не задумываясь, кто на кого с какой колокольни смотрит и в какой образ полета мне каждый раз надо вживаться. Я просто летел, решал задачи, ощущая при этом, что авиагоризонт мне хороший помощник. Я с ним пролетал подряд двенадцать лет.
Заморочки с вживанием в образы были еще впереди…
Единственно, эти раздолбанные АГК-47Б постоянно врали по крену на один-полтора градуса, и самолет чуть стаскивало в сторону. Приходилось брать в руки отвертку, ослаблять четыре винта по углам прибора и в визуальном полете, установив самолет без крена, подворачивать сам прибор, для чего отверстия под винты специально были предусмотрены овальными. Вся краска вокруг них была ободрана, что свидетельствовало о постоянном стремлении пилотов к совершенству полета.
А вот на пульте автопилота стоял свой, примитивнейший, пневматический, типа авиагоризонтик, – так вот он никогда не врал. Мы в облаках верили ему даже больше, чем своим штатным приборам. Уж три-то силуэтика, да еще отклоняющиеся в одну и ту же сторону и на одну и ту же величину, вселяли уверенность, что мы таки не вверх ногами.
Когда самолет висел на длинной трассе и стрелки радиокомпасов медленно и произвольно вращались, бессильные поймать слабенькие сигналы далеких приводов, вся надежда была только на расчет подобранного курса. Минуты текли, складываясь в часы, и постепенно начинали наваливаться сомнения: а верно ли подобран курс, а не изменился ли ветер на участке в полтысячи верст… а вон огонек мигнул внизу… может, снесло… Хотелось чуть, на пару градусов подвернуть… вот вправо бы…
Но надо было терпеть. Кириллыч с Василичем в два смычка пели мне одно и то же: верь расчету, терпи, не дергайся. Принял решение – следуй ему беспрекословно. Дождись определенного сигнала.
И сигнал наступал: стрелка радиокомпаса в своих вращениях и качаниях все чаще и чаще начинала задерживаться в направлении вперед, постепенно застывала, и можно было определить курсовой угол радиостанции, сравнить магнитный пеленг с заданным путевым углом… а тут и вход в зону, и долгожданный азимут от диспетчера. И оказывалось, что самолет не ушел с трассы, и что ветер таки не менялся, и угол сноса был определен правильно! Терпение и постоянство курса приносили свои плоды.
Так постепенно я постигал азы и вырабатывал в себе терпение и уверенность в том, что радионавигация есть вполне надежный инструмент пилота в приборном полете.
*****
Летом груженый самолет наскребал высоту медленно, по 2-3 метра в секунду. А рейсы иногда бывали продолжительными. И поднятая теплыми воздушными потоками на приличную высоту масса таежного гнуса забивала лобовые стекла красновато-желтыми следами.
Одно дело – полет в течение получаса на Ан-2. Стекла быстро покрывались разноцветными точками, дворником лучше было не пользоваться, потому что сквозь мазки от щетки вообще ничего было не разглядеть. Приходилось терпеть до посадки. На посадке полосу было плохо видно. После посадки высунешься по пояс в форточку и мокрой тряпкой протрешь стекло.
На Ил-14, скребущем высоту по паре метров в секунду, да еще если полет производился на нижних эшелонах, размазываемые насекомые за двухчасовой полет покрывали стекла полупрозрачной пленкой, значительно ухудшающей видимость. Иной раз о стекло бились крупные существа, оставляя пятна такой величины, что можно было предположить столкновение с какой-нибудь мелкой птахой вроде колибри. Обычно это были заброшенные потоком на высоту жуки-усачи, которые иногда достигают размеров мелкой птицы. Пара-тройка таких зверюг оставляла после себя мокрые пятна, закрывающие всю панораму. Да и других, более мелких представителей таежной фауны судьба забрасывала к нам на эшелон немало.
Спасением было встретить на пути тучку с едва заметным столбиком дождевых осадков под нею.
– Помоем машину? – с надеждой косился я на командира.
Кириллыч внимательно всматривался в опасное метеоявление, оценивая, с какой стороны дождик жиже.
– Давай, по левому краю, – разрешал он. – Пристегнись только.
Я потуже затягивал ремень и направлял машину к левой границе дождя. По мере приближения к нему под облаком вокруг становилось все темнее и неуютнее, но тем ярче и веселее выглядела полоска светлеющего горизонта за просвечивающей завесой из дождевых струй.
Первые капли отчетливо били в стекло. Потом внезапно обрушивался залп воды, стекло промывалось на глазах, и когда через несколько секунд машина, весело отряхиваясь, выскакивала в светлое пространство, мир сразу обретал ясность и красоту.
Никакого криминала в этом безобидном поступке мы не усматривали. Старики давно, еще с фронта, пользовались этим нехитрым способом и научились определять на глаз безопасную сторону и цеплять по краешку, где только чуть колыхнет, но твердо знали, куда соваться не надо, потому что там может и швырнуть. Опыт передавался следующему поколению.
Когда приходилось пересекать грозовой фронт, пользовались подсказками диспетчера, который наблюдал засветку от самолета по своему локатору и мог приблизительно дать направление для прохода между очагами гроз. Если же такой возможности не было, обходили низом, ниже нижнего эшелона, соблюдая только безопасную высоту над землей. Под облаками вполне просматривались проходы между столбами ливней, интенсивность которых определялась по цвету: от иссиня-черных до серых и белесых. Бледные молнии всегда били в землю внутри или вблизи от столбов осадков. Мы проползали узкими коридорами, ограниченными сверху черными подошвами туч, снизу – мохнатой угрюмой тайгой, а по бокам – колоннами ливней, изредка подсвеченными прорывающимся сверху лучом солнца. Это было в порядке вещей.
Иногда путь закрывало лохматым занавесом рвани; вскакивая в нее, можно было ожидать удара ливня, броска или слепящего жала молнии рядом с крылом. Проскакивали с ходу, внутри все сжималось, а когда раскрывался горизонт, вроде разжималось… до нового препятствия. Но стекла в таких полетах всегда были очень чистыми…. Хотелось только, чтобы этот поток воды влился прямо в пересохшую глотку.
Ночью полеты в условиях грозовой деятельности запрещались. Иногда, если полет выпадал на поздний вечер и посадка прогнозировалась сразу после захода солнца, приходилось уговаривать ретивого диспетчера, объясняя ему, что в светлых сумерках мы вполне справимся и обойдем грозы визуально. Диспетчеры – народ понятливый, но договориться с ними чаще удавалось старикам; молодые командиры, не имея дипломатического опыта, больше нажимали на горло и качали права, а кому ж это понравится.
Я присматривался, прислушивался и начинал понимать, что в производственных отношениях большую роль играют чисто человеческие качества: умение уважать человека, умение вести диалог, умение поставить себя на место оппонента, умение убедить, умение уступить в малом, но выиграть в главном. Нахрап, арапничество и понты в авиации явно не катят.
*****
Взлетно-посадочные полосы наши были, в основном, с гравийно-галечным покрытием. Укатанная галька плотно удерживалась глинистым грунтом и не причиняла никакого вреда в сухую погоду. Но когда шли дожди, картина менялась.
Как-то пришлось нескольким бортам заночевать в Богучанах из-за закрытия трассы грозовым фронтом. Утром распогодилось, загруженные машины по очереди занимали размокшую полосу и взлетали одна за другой.
Рулить было тяжело. Мокрый суглинок вместе с гравием наматывался на резину покрышек, колеса представляли собой комья грязи круглой формы. Но хрящеватый грунт, в общем, держал, не давал проваливаться.
На разбеге, по мере раскрутки колес, грязь с камнями начинала разлетаться в стороны. Из-под переднего колеса прыскали веером брызги и камешки, засасывались под винты, рубились лопастями.
По прилету в Красноярск определились убытки. На двух первых машинах технарям еще удалось запилить зазубренные концы лопастей; на третьей рваные кромки уже не позволяли эксплуатировать пострадавшие пропеллеры, а на нашей машине, взлетавшей последней, по совсем уж раздолбанной полосе, отдельные камни пробили лопасти насквозь, как пули.
Явление это наносило ощутимые убытки не только нашему предприятию. Поэтому было принято государственное решение, и в течение нескольких лет около тридцати аэродромов в управлении были реконструированы и получили полосы и перроны из бетонных плит.