355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Брусянин » Кладбищенские люди » Текст книги (страница 1)
Кладбищенские люди
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:02

Текст книги "Кладбищенские люди"


Автор книги: Василий Брусянин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

В. В. Брусянин
Кладбищенские люди

I

Мы с сестрой Лидой живём на кладбище.

На нижнем этаже размещены квартиры кладбищенского причта. Здесь живут дьякон о. Иван, его жена Анна Ильинична и сын Лёша, мой ровесник; дьячок Корнелий Силантьич, седой щупленький старичок, вдовый. Рядом с квартирой дьячка в крошечной комнатке живут Гаврила и Епифан, сторожа. Оба они бессемейные, угрюмые, и весёлыми делаются только когда выпьют.

И дьячок Корнелий Силантьич, и дьякон о. Иван любят выпить и, когда выпьют, тоже становятся весёлыми и разговорчивыми. Так уже у нас на кладбище сложилась жизнь. Живут угрюмые люди и выпивают, чтобы хоть изредка повеселеть.

Дьячку Корнелию Силантьичу 60 лет, а он всё мечтает о том, когда ему позволят занять диаконскую вакансию. Никогда, конечно, этого не случится, и Корнелий Силантьич не будет диаконом, но мой отец и благочинный не разочаровывают его. Напротив, все уверяют дьячка, что первая же диаконская вакансия за ним. Так и обманывают его несколько лет и тем поддерживают его жизнь. Когда года три назад кто-то из консисторских сказал дьячку правду, он заперся к себе в комнату и порешил удавиться. Его едва отходили, и с тех пор все сговорились врать ради спасения жизни Корнелия Силантьича.

Вот уже несколько лет мечтает об иерействе и диакон о. Иван. Но человек он сильный, и ему не нужно спасительной лжи.

– Мечтаю я о священстве и знаю… умру дьяконом, – говорит он. – Ну, и Господь с ними!.. Пусть умру дьяконом…

И слёзы выступают у него на глазах, а он всё крепится и уверяет нас, что ему всё равно.

Лёша, сын о. Ивана, учится в духовном училище, учится прекрасно, и отец говорит:

– Верно, для Лёши я уступлю священническое место. Кончит он семинарию и будет священником… Вот наш духовный род и не прекратится…

О. Иван всегда так трогательно говорит о прекращении рода, и я понимаю его радость, когда он мечтает о судьбе Лёши. Он часто упрекает меня, зачем я пошёл по «светскому» пути и поступил в гимназию.

– Меня папа отдал, а я не при чём, – поясняю я.

Когда такие разговоры заходили при отце, последний резко и коротко заявлял:

– Не ваше дело, отцы мои, почему я Митеньку в гимназию отдал, а не в семинарию.

И резко обрывал разговор на неугодную ему тему.

Мой отец тоже мечтал о духовной академии. Его влекло высшее образование, но пришлось отказаться от этих мечтаний и примириться с ролью кладбищенского батюшки. Когда я задумываюсь о судьбе людей, живущих в мрачном кладбищенском доме, мне представляется мрачная картина человеческой жизни. Дьячок, дьякон, священник – все мечтали о высшем служении, а примирились на мрачном кладбищенском доме.

А Гаврила?.. У него тоже была своя мечта. Отец его имел большие огороды, – и он мечтал сделаться купцом. А Епифан?.. Он родился в безземельной семье крестьян деревни Письмянки и всю жизнь мечтал о собственной «земельке».

Мирно живут в мрачном кладбищенском доме здоровые, крупные, рослые мужчины и в одиночестве лелеют свои мечты… Отец мой уже не мечтает об академии, Епифан тоже говорит:

– Теперь мне земли-то надо три аршина…

Гаврила, впрочем, давно перестал мечтать об огороде и свёл свою жизнь к тому, что каждый день роет могилы. Если бы отец его не разорился, был бы он хозяином огородов, и я представляю Гаврилу взрывающим огородные гряды. Взрывал бы он гряды, сеял бы картофель, морковь, репу, а по осени собирал бы плоды своих рук. Теперь он взрывает землю большим чёрным заступом и роет могилы. Недаром как-то недавно дьякон зло над ним посмеялся:

– Вот, ведь, Гаврила, судьба-то какая!.. Ты всё мечтал об огороде, а вон что теперь делаешь, – на Ивановском кладбище кресты сеешь…

Насупив рыжие брови, Гаврила сердито смотрит на дьякона, а тот продолжает:

– Сеять кресты-то сеешь, а плодов-то тебе никогда не дождаться… Да, мил человек, никогда!..

– А ты, отец Иван, мотри-ка, сегодня выпил… Статочное ли это дело – говорить так о крестах?.. С огородами сравнял!..

Присутствовавший при этом разговоре дьячок Корнелий Силантьич зевнул, перекрестил рот и сказал:

– Всё сердятся люди… ссорятся… А для чего?.. Кого вон сюда сносят да в могилки зарывают, а кому Господь иную долю предназначает: и жив человек, и всё равно что мёртв…

Я часто вдумывался в глубину этих слов, – и на душе становилось темно и холодно. Все мы, собравшиеся под кров мрачного кладбищенского дома, – ни живые, ни мёртвые…

Жена дьякона, Анна Ильинична, тоже как-то раз говорила, что и её судьба сложилась не так, как хотелось. Как-то раз в ссоре с мужем она выкрикнула:

– Знала бы, что ты такой деспот, ни за что не пошла бы за тебя замуж!.. До сорока пяти лет прожил, а всё в дьяконах… Иван Игнатьевич Целердовский вон камилавку уже получил… А он сватался за меня… Дура была… отказалась… была бы, может, скоро и протопопицей.

О. Иван молчал, а по всему широкому лицу его расплывалась улыбка. Скосив глаза, он смотрел на воспалённое гневом лицо жены и говорил:

– Глупая… глу-у-пая баба!.. А ты мечтай!.. Живи да мечтай!.. «Мол, – вот, наступит же время, когда и я выйду замуж за Ивана Игнатьича Целердовского и буду протопопицей»… Вон дьячок наш всю жизнь мечтает, когда его в дьякона посвятят, я тоже мечтаю об иерействе… Да и все мы тут живём да мечтаем о чём-нибудь… Лёшка вон мой всё мечтает юнкером сделаться… Митенька вон тоже, поди, в доктора метит либо в адвокаты… Так уж человек устроен: живи себе да мечтай. Живи себе да и думай о том, чего у тебя нет… И в этом, матушка моя, смысл жизни… Вон консисторские сказали нашему дьячку, чтобы он не мечтал о дьяконстве, а он взял да и пошёл давиться… Живите, люди милые, всякими мечтаниями, – разлюбезное дело! Ха-ха-ха!..

И зачем я родился на кладбище? Ужели только затем, чтобы и быть погребённым на нём же?

II

Дьякон о. Иван всегда представляется мне какой-то чёрной птицей. Ходит он, грузный и большой, по кладбищенским дорожкам. Идёт спешно, точно летит, размахивает руками как крыльями, и полы его полукафтанья или рясы развеваются ветром, – и ещё больше он делается похожим на птицу, чёрный, со своими взлохмаченными волосами и с тёмной бородой лопатой.

И всегда он много говорит и зло шутит: точно едкая жидкость какая-то его слова, и смех похож на противный лязг ржавого железа.

Всем явлениям жизни, событиям из жизни близких или дальних он даёт какое-то своё объяснение.

Как-то раз вечером в царский день сидим мы все на лавочке у кладбищенских ворот и смотрим на домики слободки, в окнах которых мелькают кое-где зажжённые попарно свечи. Прямо видна Бекетовская улица. И на ней кое-где огоньки, а у дома купца Лыжина ярко пылают громадные разноцветные звёзды с вензелем.

– Иллюминация! – вдруг выкрикнул о. диакон. – Ил-лю-ми-на-ция!.. На-ция… Ация… Ха-ха-ха! Зажёгся город и горит… Ликуют людишки, а того не поймут, что огни-то эти самые надо в душе зажигать! Уж если хочешь быть патриотом, так души своей не жалей, – жги её, стерву, до конца!

– Иван, что ты!? Бог с тобой! – взмолилась его супруга Анна Ильинична. – О душе так говоришь.

Мы все притихли.

– А что? О какой я душе-то говорю? Разве о праведной? Ого! Отец Иван не дурак и по праведной душе панихидку споёт… Я имею в виду души вон этих проклятых людишек, что живут в нашем городе… К нам, ведь, их всех перенесут, людишек-то из города, а мы с Гаврилой закопаем их в землю, да и панихидку с отцом иереем споём… Не так ли, Гаврила?

– Закапывать людей в землю – это одно дело, о. дьякон, а бросать грязные комья этой земли в людей – это совсем наоборот…

– Что наоборот-то? Дурья ты голова! Наоборот… борот… орот… рот… от… т… И это еры проклятое на конце… И какое ты мне слово ни скажи, – сейчас я его по косточкам разложу, и ничего от него не останется, потому – силу имею дерзать! А ты что? Гаврила… аврила… рила… и т. д. И… вот от тебя ничего и не осталось… Понял?

– Будет уж тебе, – взмолилась снова дьяконица, – болтаешь, болтаешь…

– Ну, что будет?

– А то и будет: разложил ты сегодня целую бутылку по рюмочкам, – и ничего от неё не осталось.

Все засмеялись.

– Водочку, мать моя дьяконица, я разложил на составные элементы, а бутылочка-то осталась невредимой. Завтра, вот, мы с Гаврилой обменяем её на новую, запечатанную, и опять будем разлагать на составные элементы. Потому у нас здесь, на кладбище-то, и всё предназначено на то, чтобы разлагалось на составные элементы. Вон сколько под крестами разных покойников, и каждый из них разлагается. Жив был человек, царь природы, а потом эта же самая природа-то и разлагает своего царя на составные элементы… Вот вам и вся мудрость жизни!

– Это всё так-то так, – прервал дьякона отец, – и человек разложится, и все мы вымрем, а вот что я вам, о. Иван, скажу…

– Ну, ну, а что, о. Ипатий?

– А то, что духовным-то особам пореже бы надо заниматься разложением бутылочек… Вот что!..

– Э-эх, отец иерей! Так, ведь, если и духовную-то особу разложить на составные элементы, так и от неё ничего не останется…

– Останется смысл наших поучений! Его не разложишь! Книги-то, вон, духовные и светские писания целые века существуют, – и человечество поучается на них и будет поучаться во веки веков.

– Книги? Книги – дело разумное, а я говорю о материи, о прахе. Да и для книг есть свой закон: одна книга силится сожрать другую. Наши, вон, духовные книги стараются пожрать книги светские, а светские книги ополчаются на духовные. И тут борьба, о. иерей, и кончится тем, что когда-нибудь либо светские книги пожрут и уничтожат духовные, либо от светских книг ничего не останется! Не знаем мы только, кто кого победит-то, а знаем, что кому-то несдобровать! И тут опять та же мудрость жизни!..

* * *

Как-то раз в августе вечером, часов в девять, над городом показалось зарево громадного пожара: горели на базаре купеческие лавки. Мы все, живые обитатели кладбища, высыпали на улицу. Гаврила верхом на Сове слетал в город и быстро вернулся.

– Все, мотри-ка, лавки на базаре снесёт полымем!..

– Да, ну? Ловко горят?..

Мы все засуетились, а мать моя и дьяконица подняли беседу о том, что вот сгорят товары в лавках, а на те, что останутся, купцы накинут цену.

– А нам что? Пусть накидывают, – сказал о. дьякон. – А мы на купцов накидку тоже сделаем: умрёт какой, а мы его по повышенному тарифу. Надо радоваться, когда купцы горят: это опять-таки природа мстит им. Собрали они у себя в лавках богатства, а природа говорит: «Стой, купец, ты к себе стянул пот и кровь человеческую, дай-ка я богатства-то твои разложу на составные элементы да и пущу искры, гарь да дым в общественное достояние»…

– Кому же это нужен дым-то да и гарь? Только глаза ест, – вставила мама.

– Ан, нет, матушка! Учёные люди говорят, что ничего в природе не пропадает: и дым, и гарь поступают в общую сокровищницу – в воздух, а воздух-то равно для всех отпущен. Вон она где, мудрость-то жизни! В будущем, вон, пишут учёные, и человека мёртвого будут сжигать, а пепел-то от него пойдёт на удобрение полей.

– Ну, уж будет! – в один голос воскликнули мама и дьяконица.

– А что будет? Какой прок от того, что вон у нас целые тысячи мертвецов зря в земле гниют? Сжечь бы их всех, – сколько бы десятин земли удобрили.

– Ты скоро и человеческие душеньки будешь сжигать да удобрять землю.

– Ну, матушка, нашими душеньками земли не удобришь, а, мотри-ка, ещё обесплодишь, как они раскинутся по земле-то.

III

Жизнь на кладбище невесёлая. Соберутся в компании о. дьякон, дьячок и оба сторожа, купят водки и напьются. Из нижнего этажа доносятся громкие голоса подвыпивших людей. Иногда они пляшут, сильно топоча ногами, и тогда отец встанет из-за стола и скажет:

– Пойти унять их?..

Выйдет в сени, постоит за дверью и вернётся.

– Что же не дошёл-то? – спросит мать.

– Кажется, немного призатихли… Может, угомонятся… Господь с ними!

– На кладбище – вдруг песни затянули… Вот тоже безбожники-то! – не воздержится и скажет мама.

– Ну, мать моя, люди живые… Пусть их!..

Отец при этих словах долго всматривается в пламя лампы, думает о чём-то, и тихая грусть светится в его глазах.

– Не суди их! – прерывал он свои грустные размышления. – Может, и мы с тобой запили бы горькую, если б к книжке не пристрастились…

* * *

Насколько помню я себя, – чтение было культом нашей семьи. Про отца можно было сказать, что он отпевает покойников и читает книги. Больше у него не было никаких занятий. Читал он разные книги, за дешёвку скупая в городе у букиниста старые журналы – и толстые, и тонкие, в чистеньких переплётах и трёпаные. Пристрастил он к чтению и мать. Отец читал старые журналы сплошь от корочки до корочки, а мама читала только романы. И отец любил читать романы. Описание чужой жизни, чужих радостей и печалей, чужих страстей было для отца и для матери какой-то второй жизнью. А мы с сестрой сидим за детскими книгами и становимся похожими на взрослых.

Сидим, бывало, вечером в столовой и читаем, а к окнам привалилась ночь и смотрит к нам в комнаты своими молчаливыми, непонятными очами.

Отец не любил духовных книг. Разлюбил он их после того, как отчаялся поступить в академию. Я помню, не стесняясь меня и Лиды, он сказал как-то:

– Чтобы быть кладбищенским батькой, довольно с меня и того, что я в семинарии проходил. Почитаем-ка, мать моя, «Дельце».

Старинный журнал «Дело», скупленный отцом у букиниста чуть ли не целым возом, отец мой называл «Дельце». И читал он старинные, в строгих переплётах, книги и знакомился с «чужой», былой жизнью.

Как-то раз, когда мы были с ним вдвоём, он сказал мне:

– Попал бы я в академию, Митенька, быть бы и тебе в семинарии. А теперь, брат, шабаш. Иди ты по светской карьере, может, скорее своё счастье найдёшь. Учись только хорошенько: наука всё может превозмочь. В доктора выйдешь – будешь человечество лечить, в адвокаты – будешь защищать его от неправды. А то, видишь, к чему свелась моя жизнь – мертвецов хоронить!..

И он опять уставился глазами в пламя лампочки, и я снова прочёл в этих глазах его безысходную грусть.

Что с ним произошло? Отчего он такой стал? Я задавал самому себе эти вопросы и боялся идти за разрешением их к кому бы то ни было. Мне казалось, что только сам отец мог бы разрешить мне их, а он молчал…

И было это какое-то особенное – кладбищенское молчание…

IV

Дом наш – мрачный кладбищенский дом – главным фасадом выходит на городской выгон, а по бокам около него и сзади, где пристроены дощатые крыльца с крутыми лестницами, растут большие старые берёзы с густыми ветками. А за густо разросшимися около дома берёзами тянутся широкие и узкие кладбищенские аллеи. Тянутся, скрещиваются и расходятся во все стороны аллеи, а по сторонам их могилы с памятниками и крестами; есть и могилы без крестов, и их зовут «забытыми».

Кладбище отгорожено от выгона высоким дощатым забором, ворота высокие, окрашенные в бурый цвет, и наверху ворот деревянный крест, а около узкой калитки, которая замыкается на ночь, часовенка с «неугасимой» лампадой перед иконой Иоанна Крестителя.

Двуглавая низенькая ветхая церковь в глубине «поля мёртвых». Церковь с мрачными кирпичными стенами, узенькими тёмными окнами. Купы цветущей сирени и акации окружают церковь; тонет она в зелени кустов и кажется крошечной, – и сама походит на большой памятник над чьей-то могилой.

Наша детская помещалась в угловой комнате: два окна выходили на выгон, и одно – широкое и высокое – в кладбищенский сад под сень густых берёз.

По вечерам, готовя уроки, мы боялись оставаться в комнате одни, и дверь в столовую всегда была раскрыта. Ночью в детской зажигали ночник и отворяли вторую дверь в спальню родителей. Когда у нас была няня, она спала с нами. Где теперь она, наша няня, милая старушка Акулина? Уехала в деревню на праздники да так и не приехала. Мама говорит, что у неё были какие-то неприятности в деревне, а нам с Лидой думается, что Акулина умерла…

Почему мы так думаем – не знаю… Нам кажется, что старые люди обязательно умирают. Живя на кладбище, почти каждый день слышишь печальный погребальный перезвон, видишь, как отец ежедневно кого-нибудь хоронит или служит панихиды… Всё это похоронное и печальное – может ли оно воспитать мысль о живом человеке? Человек – смертен. Только и есть в нём понятным – это смертное.

Где же мои радости? Где же моё представление о жизни?

Как-то раз мне удалось подслушать такой разговор отца и матери. Не знаю, с чего начался этот разговор, но когда я вошёл в столовую, мой слух уловил следующие слова отца:

– Ведь, вот, матушка моя, перестала же ты бояться кладбища и покойников… А бывало… Помнишь, как поселились-то здесь? Из-за тебя чуть в другой приход не попал.

– Привыклось… Что же поделать… – сказала мать.

– Теперь не пожалеешь, что я тогда уговорил?

– Чего же? Живём, слава Богу… Достатки есть, ребят в гимназии обучаем.

Отец мельком глянул на меня и сказал:

– Признаться, вначале-то и у меня кошки на душе скребли… И если бы вот не эти старинная книги, так, пожалуй бы, не то было. Много в этих книгах жизни, вот с ними и остался жить на кладбище…

Стакан, из которого я пил воду, ударился о графин и резко звякнул. Отец вздрогнул.

– Митенька, нельзя ли осторожней!?.

Я вышел из столовой, унося с собой мучительную думу:

«Ужели же можно привыкнуть жить около покойников? И я привыкну?»

Заблаговестили ко всенощной в нашей ветхой кладбищенской церкви, и ровный гул колокола расплылся над кладбищем.

Какой-то странный голос у нашего «большого» колокола: тягучий, низкий и сдавленный. Доплывают ли его звуковые волны до города, где живут люди со своими радостями?

Верстах в пяти от кладбища, на горе, виднеется село Знаменка. Жители этого села считаются нашими прихожанами. Папа крестит их и отпевает, словно замыкает начало и конец мужицкой жизни. И на этих людей я привык смотреть какими-то особенными глазами, как будто у них нет жизни, а только рождение и смерть, начало и конец…

Как-то раз в воскресенье к нашему кладбищенскому двору подъехали две телеги, и в каждой телеге сидело по мужику и бабе, и у каждой бабы по ребёночку. Внесли бабы детей в церковь, и – я помню – пока шло богослужение, ребята орали на всю церковь, мешая взрослым, благоговейно настроенным. Матери старались успокоить их, совали детям в раскрытые глотки соски белых грудей, а дети продолжали орать.

Когда отец крестит детей, погружая в купель красненькие маленькие тельца, мне кажется, что крестят мёртвых.

V

Помнится, как-то раз у нас в детской разыгралась целая трагедия с криком и слезами.

Пьяный дьякон напугал нас всех. Что-то своё, пьяное и бредовое, говорил он о жизни и почему-то уверял и меня, и сестру Лиду, что, как только мы вырастем, то непременно сделаемся свиньями.

– А из свиней превратитесь в оборотней. А из оборотней уж прямо вам в мертвецы попасть, потому – кто душу свою с измалетства предаст свинье и сам станет свиньёй, тому и до мертвеца недалеко!..

Глядел на нас посоловевшими пьяными глазами и говорил:

– Так вот, милые мои… А души покойников, которые если не привечены в раю, не находят себе покоя и на кладбище: холод и сырость гонят их к жилью живого человека. Особливо вот в этакую ночь, когда зги не видно и холодно. Мотри-ка, и к вам ноне ночью пожалует их десятка два…

Мы все переглянулись и притихли. И о. Иван притих и задумался, а сам всё косится на тёмное окно.

– Неужели, папа, это правда? – первым очнулся дьяконский сын Алёша.

– Отец говорит – значит правда, – сказал о. Иван тихим голосом и опять покосился на тёмное окно.

– О, Господи Иисусе. Упокой души рабов твоих!..

Лида перекрестилась, и я заметил, как бледно было её лицо.

Когда мы шли тёмной лестницей, Лида цепко держалась за рукава моей куртки, и я чувствовал, как дрожали её руки.

И мне чудилось – идёт за нами ещё кто-то третий, поднимается по лестнице, дышит тяжело… Хочу оглянуться и боюсь.

– Всё вздор! – сказал я громко.

– Молчи, молчи! – прошептала Лида и крепко ухватилась за мою руку, почти повисла на моём плече.

Когда я отворил дверь в прихожую нашей квартиры, она бросилась вперёд и крикнула:

– Ай! Боюсь, боюсь!

И был страшен её крик.

Мама выбежала из кухни. Лида бросилась ей на грудь, спрятав бледное личико.

– Что ты, с ума сошла? – выкрикнула мама сердитым голосом, стараясь оторвать от груди лицо Лиды.

– Боюсь! Боюсь! – кричала Лида.

Из кабинета вышел отец. На нём был светлый подрясник, и он казался призраком. Волосы головы его были зачёсаны в косичку, и он казался мне похожим на тётю Сашу, которая года два умерла у нас в доме.

– Чего ты боишься, Лидочка? – спросил он.

– Боюсь! Боюсь! – кричала Лида и, оторвавшись от мамы, бросилась к отцу и запуталась руками в длинной серебряной часовой цепочке, которая висела у него на груди.

– Да чего? Чего боишься?

И в голосе отца я услышал нотки неудовольствия, хотя в глазах его была только нежность.

Лида ответила не сразу, и в тишине комнаты мне явственно послышались чьи-то шаги. Чья-то душа шла за нами, когда мы поднимались по лестнице. Когда мы отворили дверь, она вошла к нам вместе с нами и вот теперь ходит по залу… Вот она проходит в кабинет отца, вот сейчас войдёт в столовую…

– Ай, ай! – закричал я и бросился к отцу.

– Боюсь, боюсь, папочка! – кричала Лида.

И все мы четверо – отец, мать, Лида и я – сцепились руками и дрожали.

– Никак они с ума сошли. Да чего вы боитесь-то? – громко выкрикнула побледневшая мама, и я заметил, что вместе с этими словами из её глаз исчезли и нежность, и любовь к нам.

Она резким движением руки оттолкнула от себя Лиду, а папа сжал пальцами мои руки повыше локтей и говорил:

– Расскажи, кто вас напугал? Чем?

Заплетающимся языком я рассказал всё, о чём говорил о. дьякон, и, когда кончил свой страшный рассказ, отец засмеялся и сказал:

– Какой дурак этот дьякон!

– Конечно, дурак! Детей пугает, – согласилась и мама и принялась ласкать и целовать меня и Лиду.

И опять её лицо сделалось ласковым как всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю