Текст книги "Сказки"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
III.
На пол звякнуло что-то, и зазвучал тонкий и звонкий голосок. Это кто же? – Ваня тихонько приподнял– голову, чтобы лучше разглядеть. Эге! Это ключик, которым запирают шкаф, выскочил теперь из замка.
– Как вы, деревянный народ, разважничались, – сказал ключ. – И ты, дружище шкаф, туда же! Хоть мы с тобой и давно дружны, но дружба дружбой, а служба службой. Без меня, без ключа, согласись, и ты бы мало значил: и пыль, и моль, и вор бы забрались. Я мал да удал – и не из дерева вырезан, а из железа выкован. Дерево-то и хрупко, и ломко, и горит, и гниет, а железо и тягуче, и гибко, и прочно. Нас, братьев-металлов, много – не перечесть. Золото да серебро из всех нас знатнее, но железо всего нужнее, везде пригодится.
– И мы ведь железные, и мы тоже! – крикнули сверху вбитые в стену гвозди.
– И вы, братцы, – сказал ключ. – Неказисты вы, правда: один стержень да головка. А сколько ведь на шею вам навесишь! Но почтеннее всех нас все-таки матушка-кровать: она от трудов и забот покоит. Эй, матушка! Не расскажете ли про наше железное житье бытье?
Ваня с испугу чуть не свалился с кроватки: кроватка под ним вдруг заходила и внятно заскрипела:
– Ох, детки мои! – скрипела кроватка. – Род наш железный не от мира сего. Родина наша не здесь, над землею, а глубоко в земле, в горах. Лежали мы там долго – сотни, тысячи лет, лежали безобразной каменной грудой, рудою, и была вокруг нас вечная ночь, вечная тишь. Редко-редко когда пробьется к нам сверху дождевая вода, прожурчит что-то – не разберешь даже что, – да и вон поскорей. Но люди добрались, докопались до нас! Растолкали руду, потом засыпали в большую доменную печь вперемешку с углем: руды да угля, опять руды н опять угля. А снизу-то огня подложили, да давай мехами поддувать. Не в огонь мы попали – в полымя! Расплавилась руда, как сахар на свечке, стекла вниз, в яму. А там сбоку дыра. Раскрыли дыру, выпустили железную грязную рулу, шлак, а на дне-то что осталось? Остался чистый тяжелый металл – железо. С виду и человек иной грязен и непригляден, а внутри у него все же есть чистый металл – доброе сердце. Ну, раз мы железом стали, из нас можно было выковать что угодно. Выковали и кровать, и ключ, и гвозди: выковали сотню разных полезных вещей. И если люди теперь хотят похвалить кого из своих за его крепкое здоровье, за его твердый нрав, то говорит: «О, это железная натура! Эго железный человек!»
IV.
А теперь-то кто из угла отвечает кроватке? И пыхтит, и сопит… Печка, да, старуха-печка!
– А меня-то, сударыня, что же забыли? – говорила она. – Хоть и не родная вам тетка, а все, чай, двоюродная. Снаружи-то тоже совсем железная, а внутри только из кирпичей сложена; но кирпичи-то, правду сказать, разве не земляной же природы, как и вы? Из песку да глины смешаны да спечены, как пироги из теста. Да и как зарумянились-то! Совсем докрасна. Теперь их ничем не проймешь: глотаю же я вот каждый день сколько огня, всю кирпичную внутренность, кажись, должно бы прожечь, а ничего-таки и знать не знаю. Только согреешься изрядно да дымом в трубу отдуваешься. А люди-то меня как любят: чуть с холода – все ко мне да ко мне, погреться около меня! Без тепла моего им и жизнь бы не в жизнь.
– Тепло теплом, – сказала стоявшая у печки на табуретке умывальная чашка, – но для здоровья им нужно и тело свое в чистоте держать. А эту деликатную службу мы вот с братцем-кувшином .справляем. Сами ведь деликатной породы: хоть тоже из глины, да из тончайшей – фаянсовой.
– А знаешь ли еще, сестрица, как мы с тобой на свет родились? – спросил кувшин.
– Еще бы не знать! – отвечала чашка. – Как теперь помню: было то в мастерской на фаянсовом заводе. Лежала я еще комком глины. Вдруг мастер хвать меня, шлепнул на круглый столик, завертел его ногою, а руками давай мять да тискать. Верчусь, верчусь, совсем закружилась: чую только, как середка у меня вдавилась, края изогнулись. А он уж кончил, поставил меня на скамейку. Оглядела я себя, – сама себя не узнала: вместо безобразной глиняной глыбы я стала красивой умывальной чашкой! Смотрю: мастер опять завертел свой столик, мнет и давит комок глины. «Что-то теперь выйдет, – думаю, – что-то выйдет?» И что же вышло?
– Я вышел! – подхватил кувшин.
– А то кто же? Как увидала тебя, признаться, так обрадовалась… Точно сердце мне сказало, что ты мне брат родной. Как только мастер, обернувшись, нечаянно толкнул скамейку – я прыг к тебе навстречу.
– И не допрыгнула! – засмеялся кувшин. – Он тебя на лету и поймал, а то бы ты больно расшиблась.
– Смейся, смейся! – сказала чашка. – Сам-то ведь тоже с радости чуть не выскользнул у Мастера из рук, да он тебя за ручку удержал: «Куда! Куда! Людей посмотреть и себя показать? Да на вас, милые мои, и глазури-то нет, а без глазури кто же вас к себе примет?» Сунул обоих в каленую печь и солью посыпал. От жары мы насквозь прокалились, а соль нас кругом глазурью залила. Тогда он вынул нас из печи: «Ну, теперь гуляйте вместе по белу свету хоть до скончания века. Только, чур, не ссорьтесь, не отбейте друг дружке глазури. Глазурь – первое дело».
– А мы вот со стаканом насквозь из глазури, насквозь из стекла, – подал теперь голос со стола графин с водой. – Вы моете людей снаружи, а мы изнутри; затем-то мы так и прозрачны: пусть всякий тут же видит, что пьет.
– Так, стало быть, вы просто из соли? – сказал кувшин.
Графин звонко расхохотался:
– Эк, батенька, куда хватил! И ваша-то глазурь разве просто из соли? Для глазури, милый мой, две веши вместе в огне сплавить надо: какой-нибудь землицы да какой-нибудь соли. Ваша землица – глина, ваша соль – обыкновенная поваренная, вместе и оглазурились. Наша землица – кремнистый песок, наша соль – промытая зола, поташ, в огне они живо в прозрачную жижу сплавились – в жидкое стекло. Видал ты, я думаю, как хозяйский сынок наш, Ваня, соломинкой мыльные пузыри пускает?
– Кто в жизни мыльных пузырей не видал! – сказал кувшин.
– Ну вот. Точно так же и наш мастер на стеклянном заводе: возьмет длинную железную трубку, обмакнет в стеклянную жижу и ну дуть с другого конца. Дует, дует, а стеклянная капля на кончике раздувается все больше, настоящим пузырем. Пренеприятное чувство, когда тебя так раздувают, скажу прямо! А он, дуя, еще вертит тебя вокруг головы, и тянешься ты поневоле, тянешься, как быть надо графину. Тогда поставит тебя на горячую каменную плитку, горячую – чтобы тебе не простудиться и не лопнуть, и чикнет ножом по горлышку, чтобы ты от трубки отстал. Уф! Точно петлю с шеи сняли. Потом железным прутиком еще каплю стеклянной жижи возьмет и губы тебе на– ведет, наконец, для красы уже, обведет тебе вокруг плеч и шен стеклянное же ожерелье…
– А я-то… – зазвенел тут рядом с графином стакан.
– Что ты? – строго перебил его Графин. – Ты, братец, только полграфина или даже полбутылки: разрезали бутылку пополам – и все тут. Так вот как, милостивые государи! Мы, народ стеклянный, хоть и слабы, хрупки, стукнешь нас неосторожно или (чего Боже упаси!) уронишь – в куски, вдребезги разобьемся, зато же и чувствительны, отзывчивы: только пальцем щелкни – голос подадим, зазвеним!
V.
Справа, слева, сверху, снизу – отовсюду вдруг зашелестела, точно в лесу тысячи листьев разом за› шевелились, и на Ваню как бы ветром пахнуло. Вот тебе на! Это ведь обои на стенах проснулись, заколыхались, заговорили.
– Всякий из вас пожил, господа, правда, – шелестели обои.– Но все же, сколько бы вас тут ни было – будь вы из дерева или из железа, из глины или из стекла, – все вы живете вашу первую жизнь и второй жизни вам нет и не видать.
– А вы-то что же, вторую жизнь живете? – прозвенел графин.
– А то как же? – отвечали обои. – Наша первая жизнь была тряпичная, наша вторая – бумажная. Сколько лет иас люди платьями, бельем носили, пока мы на них в лохмотья, в отрепья не изорвались! Тут бы, кажется, нам и конец? Ан нет! Тут выручили нас наши новые крестные – тряпичники: «Бутылок, банок! Костей, тряпок!» Сгребали тряпье и из домов, и из сорных ям, а понабравши целый воз – марш на бумажную фабрику.
– Славная компания! – сказал брезгливо графин. – Да на один воз вашей грязной братии двух возов мыла недостало бы!
– Да-с, вашим комнатным мыльцем с сальным тряпьем немного поделаешь, – сказали обои. – Нас, сударь мой, в трех кипятках да в трех щелоках проварили, нас трепалкой в мелкую кашу истрепали, изодрали, – хоть караул кричи. Зато же уж и .насквозь пробрало. А рядом, в другом чане, тут же, свежей водой окатили, – так всю грязь как рукой сняло! Стала каша чистая, аппетитная – хоть сейчас кушай! Только чистоте нашей люди и тут не поверили: чтобы от прежней дряни в нас и духу не осталось, хорошенько еще нас продушили.
– Одеколоном, верно? – сказал графин.
– Как бы не так! Хлорною водой, сударь мой. Пахнет она, правда, вовсе не духами – расчихаешься, раскашляешься; зато очистит, убелит как снег.
– А дальше что же было?
– Дальше – пустяки, прогулка одна. Поумывшись, убелившись, вытекли мы кашицею из крана на проволочную сетку. А сетка на колесах, идет себе вперед да вперед, да трясется еще при этом с боку на бок. Вода-то из кашицы и сбегает сквозь сетку, а там остается одна густая бумажная масса. Навстречу тут два валика. Проходит масса меж валиков и выходит из-под них уже не массою – настоящею плотною бумагой. Только сыровата еще она. И идет она все дальше, идет по мягкому войлоку. Опять навстречу ей два валика, не холодных уже, а нагретых. Продирается она опять меж них и вылезает оттуда уже совсем сухою. Скоро сказка сказывается, да скорее дело делается: только что жидкою кашицею были, глядь – и бумагою стали.
– Да ведь вы, обои, не простая же бумага, – сказал графин, – а все в узорах? Грунт – серый, а по нему все цветочки да цветочки, листики да листики.
– А это уже нас на обойной фабрике разрисовали, – отвечали обои. – Сперва навели кистью серую краску для грунта, потом взяли деревянную форму с вырезанными цветочками, обмакнули в малиновую краску, подавили на бумагу – вышли цветочки; взяли другую форму с вырезанными листочками, обмакнули в зеленую краску, опять надавили – вышли листики. Узор хоть и простенький, а миленький. Не правда ли? Никому тут на глаза не лезем, а в комнате от нас все же веселее и уютнее. Пользу приносим, а сами ни гу-гу.
– Полчаса слышим, как вы ни гу-гу, – раз-дался тут с нижней полки насмешливый голос, и Ваня сейчас догадался, что это говорит его любимая книжка, в которой такие хорошенькие истории – смешные до слез и грустные до слез. – Мы, книжки, тут все тоже из бумаги, тоже с узорами, но с какими!
– Хорошие узоры! – сказали обои, – черные только крючки какие-то, буквы, что ли…
– А из букв-то этих что составляется? Слова! А из слов? Целые рассказы. Послушать – уши развесишь. И мы тоже живем другую жизнь. Но первая жизнь наша, тряпичная, была только для тела: одевали, грели, а теперешняя, бумажная, для души: и ум расшевелим, и сердце развеселим.
– Да где же и кто вас так распечатал?
– Где? В печатне, в типографии. А кто? Наборщики. Набрали оловянных выпуклых букв, смазали сверху краской и отпечатали на бумагу.
– А кто же рассказы-то выдумал? Они же, наборщики?
– Нет, это не их ума дело: на то есть свои люди – писатели. Писатель все видит и все слышит, да потом пером и опишет. И вас всех, господа, сколько вас тут ни есть, опишет; а наборщики наберут вас в слова и отпечатают в книжку; смотрите же, глупостей не говорить.
– Вот еще! И глупостей даже не говорить! – закричали голоса со всех сторон. – Точно мы ничего уже не значим! Точно горя и бед всяких не натерпелись! За что же это, за что?..
И кругом поднялся такой гвалт, такой гам, что хоть уши заткни.
VI.
Между тем стало рассветать, и в комнату из-за шторы блеснул первый луч солнца. В клетке над окошком висела Ванина канарейка. Она вдруг встрепенулась и запела, – запела так весело и звонко, что шум в комнате разом затих.
Что же пела она? – А вот что:
– Не шумите! Не тужите! Что было, то сплыло; что сплыло – забыто, слезами вон смыто. Взошло солнце, пригрело и душу, и тело, – наслаждайтесь! Упивайтесь! Сами смело за дело. Хоть бы век понемножку так прожить – и слава Богу!
За занавеской спала Ванина няня, и она от пения канарейки проснулась, выглянула к Ване.
– Э, батюшка! Певунья наша и тебя никак разбудила.
– Ах, няня! Няня! – вскричал мальчик. – Да ты разве не слышишь, что она поет?
– Что поет? Известно, Бог горло дал – ну и дерет. Да у тебя, голубчик, что глазенки так разгорелись? Не сов ли какой хороший, видел?
– И какой еще, няня! А может быть, и не сон… Вся комната тут говорила!..
– То есть как так комната говорила? Что-то в толк не возьму…
– А вот я тебе расскажу. Послушай.
И стал он рассказывать. Слушала няня да только головой качала.
И вы, друзья, кажется, головой качаете? Не верите, чтобы комната могла говорить?
Раскройте глаза ваши, раскройте уши, глядите кругом и слушайте хорошенько: не только комната – весь мир вокруг вас внятно заговорит.
СКАЗКА О МУРАВЬЕ-БОГАТЫРЕ
I. ЖАТВА
Было время жатвы – как у людей, так и у муравьев-земледельцев. Вся нива у подножия муравейника кишела муравьями-жнецами. Одни из них сидели на верхушках колосьев и своими острыми челюстями, как серпом, срезали стебельки спелых зерен дикого риса. Другие ждали у корней колосьев, подхватывали срезанные зерна и, тут же очистив их от пленки, уносили в склад.
Между полосами хлеба были проведены правильные дорожки, которые лучами сходились к главным воротам муравейника. По краям дорожек, на определенных дистанциях, были временные склады зерен. Срезанные зерна доставлялись жнецами от колоса только к первому складу. Отсюда другие муравьи, носильщики, перетаскивали их далее, к следующему складу. Так, от склада к складу, зерна поступали наконец на руки муравьев-магазинщиков у входа в муравейник, а те относили их уже внутрь муравейника, в зимние амбары и кладовые.
Вся эта работа производилась мелкими пепельно-черными муравьями. Но они не были хозяевами муравейника. Хозяевами были крупные бронзово-рыжие муравьи, которые всей компанией лениво нежились на солнышке, на пологом скате муравейника. Отсюда, с вышины, им удобно было обозревать всю площадь нивы и наблюдать за чернорабочими.
Между отдыхающими рыжими хозяевами отличалась необычайною величиною и дородностью одна особа. Она, как видно, пользовалась особенным почетом, потому что возлежала на душистом коврике – розовом лепестке. То была родительница всех окружающих рыжих, мать-муравьиха.
И покой ей, точно, был нужен. Все утро пошло у нее на кладку яиц. Не десяток, не сотню и даже не тысячу яиц положила она: десять тысяч штук ровнехонько! Близкая к обмороку, выбралась она на вольный воздух отдышаться. Благо есть целый полк опытных дядек из той же трудолюбивой породы мелких чернорабочих: из яичек они выведут личинки; свернется личинка в кокон, ждут-пождут, сколько нужно, а там выпустят из кокона уже готового, как есть, муравья. О, они знают свое дело!
Пригретая солнышком, мать-муравьиха вздремнула было немножко. Очнувшись, она потянулась своими шестью пухлыми ножками и, щурясь от света, окинула все поле сонным взглядом.
– Это кто же там, детушки? – со сладким зевком спросила она, кивая усом вдаль. – Ведь это из нашей же братьи, рыжих?
Она не ошиблась. Вдали, куда указывала она, среди мелких чернокожих жнецов резко выделялся своим крупным ростом и золотисто-бронзовою шкуркой благородный рыжий муравей. Взобравшись на верхушку колоса, он с видимым удовольствием обгрызал цветоножки зерен. Но, благодаря своему росту, своей силе, он работал втрое быстрее чернорабочих. Задними ножками он держался за стебель, передними притягивал к себе то или другое спелое зерно; притянув, начинал крутить его на цветоножке, потом разом обгрызал цветоножку, сам сдирал с зерна пленку и очищенное уже зерно бросал вниз. Приставленные к колосу чернорабочие муравьи едва поспевали поочередно относить сброшенные зерна к ближайшему складу.
– Да, это Грызун, – отвечал на вопрос муравьихи. один из отдыхавших тут же рыжих муравьев.– Зубы, знать, чешутся.
– Недаром же и назван Грызуном, – заметила муравьиха, – чуть вышел из кокона, как дядьке своему уж руку отгрыз. Зачем? Спросите-ка. Да вот так, за здорово живешь. Крикните-ка его сюда.
– Грызун! Грызун! – крикнули хором свитские.
Грызун, сидя на колосе, оглянулся: его требовала родная мать. Как послушный сын, он беспрекословно спустился наземь и отправился восвояси.
– Ты что же это там делал, баловник? – встретила его вопросом муравьиха.
– Работал, маменька, – просто отвечал Грызун, отирая потный лоб.
– Работал! Да ты знаешь ли, что значит работать? Это значит не так вот, как ты сейчас, в зерна-мячики играть: это значит круглый год наблюдать, чтобы семя, заготовленное на посев, не подмокло, перевертывать его, облизывать, в сухую погоду выносить на воздух. Это значит в поте лица обрабатывать поле: прошлогоднее жнитво вы грызть, землю взрыхлить и вновь засеять, а покажутся всходы – выпалывать сорные травы, поддерживать дорожки…
– Все это я готов делать, если нужно…
– То-то вот! Хорошо, что прибавил: «Если нужно». На что же у нас чернорабочие? Ты у меня, не забудь, голубчик, благородный рыжий муравей, коренной земледелец.
– Да по тому-то самому, маменька, что я коренной земледелец, мне и следовало бы, кажется, служить примером пришлым чернорабочим.
Между рыжими свитскими кругом послышался сдержанный смех. Сама мать-муравьиха, несмотря на свою полноту, приподнялась на локоть.
– Хорош мальчик, – сказала она. Свободный муравей-плантатор хочет служить примером, и кому же? Невольникам-неграм!
– Но ведь и у людей негры уже свободны…– позволил себе возразить Грызун.
– Нашел с кем сравнивать! Когда род людской рыскал еще по дремучим лесам, питался дикими плодами и кореньями, мы, рыжие муравьи, имели уже свои благоустроенные муравейники, возделывали поля; а бурые муравьи-скотоводы завели уже свой молочный скот. Но кроме этих двух высших пород – рыжих и бурых – солнцу угодно было произвести на свет и муравьиную чернь. И в какой же цвет оно окрасило их? В черный – в цвет рабства. Как же нам было не принять этого дара небес?
– Да как-то совестно, право… – проговорил Грызун. – Они – мелкие, слабые, работают в на себя, и на нас; а мы – крупные, сильные, сидим себе сложа руки. На что же нам дана наша сила?
– Как на что? А как же мы добыли себе этих рабов? Силой. Не будь я так занята в детской, клянусь солнцем, я шла бы впереди вас. Вы, рыжие дети мои, прежде всего – воины. Не забывайте этого. Воинские подвиги, воинская слава – вот ваше прямое призвание. И сам ты, сынок, не раз уже выказал свою молодецкую удаль. А после подвигов не грех и отдохнуть на лаврах.
II. ПОТОП
Между тем набежала грозовая туча и закрыла солнце. Блеснула молния и загремел гром. Буйный вихрь, гоня перед собой столб пыли, налетел на муравейник. Нескольких рыжих муравьев подбросило в воздух. Мать-муравьиха ухватилась было за свой коврик, но вихрем ее стряхнуло с розового лепестка, и самый лепесток унесло невесть куда.
– Домой, домой, детки! – заторопила муравьи-ха и, поддерживаемая Грызуном, начала спускаться под гору. Вовремя достигли они городских ворот. Грызун остановился под воротами.
Боже праведный! Это уж не гроза, а буря. Ветром неистово трясло и гнуло вокруг деревья, срывало не одни листья, но и целые ветви, и крутило их в воздухе, как в бешеной пляске.
А бедные малютки-жнецы! Застигнутые врасплох, они также искали теперь спасения. Схватив каждый по зерну, они вперегонку бежали к муравейнику, под родную кровлю. Но ветром их то и дело валило с ног, вырывало у них из рук тяжеловесные зерна.
Вдруг с оглушительным грохотом и треском сверкнула ослепительная молния. Вслед затем полил дождь как из ведра.
Потоп! В две минуты вся нива перед муравейником обратилась в бурное море. Подхваченные волнами жнецы храбро боролись с ними. Но ветром кидало их между колосьями из стороны в сторону, а сверху хлестало беспощадным ливнем. Они захлебывались и, как за последний якорь спасения, цеплялись за колосья. Но и колосья прибивало к земле, заливало водой.
Новым порывом ветра обломило с ближнего дерева большой сук. Покружившись над муравейником, он упал прямо в бушевавшее над нивою море. То, что в другое время было бы для муравьев бедой, теперь оказалось для них счастьем. Барахтавшиеся среди потопленных колосьев чернокожие жнецы живо, один за другим, вскарабкались на спасительный сук. По нему они без особых усилий добрались до боковой ветки, ближайшей к муравейнику. Но отсюда до твердой почвы на муравейнике было еще с добрых двадцать муравьиных шагов. Как быть? Растерянно бегали жнецы взад и вперед по ветке.
Но помощь была уже близка. Грызун смело вышел из-под ворот под самый ливень и ступил в воду. Благодаря его высокому росту, вода доходила ему не выше пояса. Крошки-жнецы, заметив избавителя, столпились на самом кончике ветки. Только добрался он до них, как уже несколько жнецов наперегонки вскочило к нему на голову, на шею, на спину. Как атлет-акробат, перенес он их всех на сушу. Затем отправился за новой партией. Так переправил он постепенно всех жнецов, успевших своевременно спастись на суку.
Тут грянул страшный гром, и молния ударила в самый муравейник. В том месте, где прошла она в землю, свод муравейника треснул и провалился. Сквозь провал открылся теперь ливню свободный доступ.
Когда подбежал туда Грызун, чернокожие муравьи из жнецов и носильщиков обратились уже в землекопов и инженеров. В числе их были и те, которых он спас сейчас из воды. Молнией кого из них обожгло, кого контузило. Но, не думая уже о себе, всякий хлопотал только о спасении муравейника. Одни тащили глину ;да известь, сосновые иглы да камешки для укрепления свода, другие – тоненькие былинки да прутья – эти муравьиные бревна для предупреждения дальнейшего обвала. И все-то это были опять-таки одни слабосильные чернорабочие, пришлый народ! Муравьи-хозяева, рыжие силачи, беззаботно укрывались где-то в отдаленных кварталах…
– Нельзя ли мне вам пособить, братцы? – спросил Грызун, подходя к группе чернокожих.
Они копошились около длинного прутика-бревна, тщетно силясь его приподнять.
Маленькие труженики с удивлением расступились: благородный рыжий муравей хочет помочь им в их черной работе!
Для Грызуна бревно было как бы перышком. Он разом поднял его стоймя.
– Потолок подпереть тут? – спросил он.
– Точно так, ваше благородие.
– Ты что там опять делаешь, сынок? – раздался укорительный голос.
По ту сторону обвала стояла, подбоченясь, мать-муравьиха. За нею теснилась вся рыжая свита. Грызун смешался.
– Помогаю… – пробормотал он.
– Не твое дело, дружок.
– Да ведь, маменька, нас всех зальет…
– Не зальет. Дождя уж нет.
И точно, гроза натешилась, набушевалась вдоволь. Столь роковой для муравейника громовой удар был ее последним вздохом. Теперь дух у нее заняло, и она разом присмирела. Сквозь отверстие провала синел уже вверху клочок ясного неба.
– Пропустите-ка, ребята, – сказала мать-муравьиха и, переваливаясь с боку на бок, перелезла по земляным грудам через место обвала. – Помоги-ка мне, милый, выйти на воздух. Здесь все еще душно что-то…
Грызун взял ее опять под руку и вывел за ворота на вольный воздух.