Текст книги "На полпути к луне"
Автор книги: Василий Аксенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Аксенов Василий
На полпути к луне
Василий Аксенов
На полпути к луне
Может, вам кофе принести?
– Можно.
– По-восточному?
– А?
– Кофе по-восточному, – торжествующе пропела официантка и поплыла по проходу.
"Ерунда, баба как баба", – успокаивал себя Кирпиченко, глядя ей вслед.
"Ерунда, – думал он, морщась от головной боли, – осталось пятьдесят минут. Сейчас объявят посадку и знать тебя не знали в этом городе. Город тоже мне. Городгородок. Не Москва. Может, кому он и нравится, мне лично не то чтобы очень. Ну его на фиг! Может, в другой раз он мне понравится".
Вчера было сильно выпито. Не то чтобы уж прямо "в лоскуты", но крепко. Вчера, позавчера и третьего дня. Все из-за этого гада Банина и его дражайшей сеструхи. Ну и раскололи они тебя на твои трудовые рубли!
Банина Кирпиченко встретил третьего дня на аэродроме в Южном. Он даже не знал, что у них отпуска совпадают. Вообще ему мало было дела до Банина. В леспромхозе все время носились с ним, все время кричали: "Банин-Банин! Равняйтесь на Банина!" но Валерий Кирпиченко не обращал на него особого внимания. Понятно, фамилию эту знал и личность была знакомая – электрик Банин, но в общем и целом человек это был незаметный, несмотря на весь шум, который вокруг него поднимали по праздникам.
"Вот так Банин! Ну и ну, вот тебе и Банин".
В леспромхозе были ребята, которые работали не хуже Банина, а может быть, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так – как нацелятся на одного человека, так и пляшут вокруг него, таким ребятам завидовать нечего, жалеть надо их. В Баюклах был такой Синицын, тоже на мотовозе работал, как и Кирпиченко. Облюбовали его корреспонденты, шум подняли страшный. Парень сначала вырезки из газет собирал, а потом не выдержал и в Оху смотался. Но Банин ничего, выдерживал. Чистенький такой ходил, шустрый. В порядке такой мужичок, не видно его и не слышно. В прошлом году весной привезли на рыбокомбинат двести невест с материка – сезонниц по рыборазделке. Собрались ребята к ним в
гости, орут, шумят... Смотрят, в кузове в углу Банин сидит, тихий такой, не видно его и не слышно.
"Ну и Банин..."
На аэродроме в Шжном Банин бросился к Кирпиченко, как к лучшему другу. Прямо захлебываясь от радости, он вопил, что страшно рад, что в Хабаровске у него сеструха, а у нее подружки – мировые девочки. Он стал расписывать все это подробно, и у Кирпиченко потемнело в глазах. После отъезда невест из рыбокомбината за всю зиму Валерий видел только двух женщин, точнее двух пожилых крокодилов – табельщицу и повариху.
"Ах ты Банин-Банин..."
В самолете он все кричал летчикам: "Эй, пилоты, подбросьте уголька!" Прямо узнать его было нельзя, такой сатирик...
"Мало я тебе подкинул, Банин!"
Дом, в котором жила банинская сеструха, чуть высовывался из-за сугроба. Горбатую эту улицу, видно, чистили специальные машины, а отвалы снега не были вывезены и почти скрывали от глаз маленькие домики. Домики лежали словно в траншее. В скрипучем морозном воздухе стояли над трубами голубые дымки, косо торчали антенны и шесты со скворечниками. Это была совершенно деревенская улица. Трудно было даже поверить, что на холме по проспекту ходит троллейбус.
Кирпиченко немного ошалел еще в аэропорту, когда увидел длинный ряд машин с зелеными огоньками и стеклянную стену ресторана, сквозь морозные узоры которой просвечивал чинный джаз. В "Гастрономе" на главной улице он распоясался: вытаскивал зеленые полусотенные бумажки, хохоча, запихивал в карманы бутылки, сгребал в охапку банки консервов, развеселый человек Банин смеялся еще пуще Кирпиченко и только подхватывал сыры и консервы, а потом вступил в переговоры с завотделом и добыл вязанку колбасы. Банин и Кирпиченко подкатили к домику на такси, заваленном разной снедью и бутылками чечено-ингушского коньяка. В общем, к сеструхе они прибыли не с пустыми руками.
Кирпиченко вошел в комнату мохнатой шапкой под потолок, опустил продукты на кровать, покрытую белым пикейным одеялом, выпрямился и сразу увидел в зеркале свое красное худое и недоброе лицо.
Лариска, банинская сеструха, по виду такая пухленькая медсестричка, уже расстегивала ему пальто, приговаривая: "Друзья моего брата – это мои друзья". Потом она надела пальто, боты и куда-то учапала.
Банин работал штопором и ножом, а Кирпиченко пока оглядывался. Обстановка в комнате была культурная: шифоньер с зеркалом, комод, приемник с радиолой. Над комодом висел портрет Ворошилова, еще довоенный, без погон, с маршальскими звездами в петлицах, а рядом грамота в рамке: "Отличному стрелку ВОХР за успехи в боевой и политической подготовке УСВИТЛ".
– Это батина грамота, – пояснил Банин.
– А что, он у тебя вохровцем был?
– Был да сплыл, – вздохнул Банин. – Помер.
Однако грустил он недолго, – стал крутить пластинки. Пластинки были знакомые – "Риорита", "Черноморская чайка", а одна какая-то французская – три мужика пели на разные голоса и так здорово, как будто прошли они весь белый свет и видели такое, что ты и не увидишь никогда.
Пришла Лариска с подругой, которую звали Томой. Лариска стала наводить на столе порядок, бегала на кухню и назад, таскала какие-то огурчики и грибы, а Тома как села в угол, так и окаменела, положила руки на колени. Как с ней получится, Кирпиченко не знал и старался не глядеть на нее, а как только взглядывал, у него темнело в глазах.
– Руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть? – с нервной веселостью воскликнул Банин. – Прошу к столу, леди и джентльмены.
"Мало я тебе пачек накидал, Банин".
Кирпиченко курил длинные папиросы "Сорок лет Советской Украины", курил и пускал колечки. Лариска хохотала и нанизывала их на мизинец. В низкой комнате было душно. Кирпиченкины ноги отсырели в валенках, наверное от них шел пар. Банин танцевал с Томой. Та за весь вечер не сказала ни слова. Банин что-то ей шептал, а она криво усмехалась сомкнутым ртом. Девица была статная, под капроновой кофточкой у нее просвечивало розовое белье. В темных оранжевых кругах перед Кирпиченко расплывались стены, портрет Ворошилова и слоники на комоде, и прыгали выпущенные им дымные колечки, и палец Ларисы выписывал какие-то непонятные знаки.
Банин и Тома ушли в другую комнату. Тихо щелкнул за ними английский замок.
– Ха-ха-ха, – хохотала Лариска, – что же вы не танцевали, Валерий? Надо было танцевать.
Кончилась пластинка, и наступила тишина. Лариска смотрела на него, щуря косые коричневые глаза. Из соседней комнаты доносился сдержанный визг.
– От вас, Валерий, одно продовольствие и никакого удовольствия, – хихикнула Лариска, и Кирпиченко вдруг увидел, что ей под тридцать, что она видала виды.
Она подошла к нему и прошептала:
– Пойдем танцевать.
– Да я в валенках, – сказал он.
– Ничего, пойдем.
Он встал. Она поставила пластинку, и три французских парня запели на разные голоса в комнате, пропахшей томатами и чечено-ингушским коньяком, о том, что они прошли весь белый свет и видели такое, что тебе и не увидеть никогда.
– Только не эту, – хрипло сказал Кирпиченко.
– А чего? – закричала Лариска. – Пластиночка что надо! Стиль!
Она закрутилась по комнате. Шбчонка ее плескалась вокруг ног. Кирпиченко снял пластинку и поставил "Риориту". Потом он шагнул к Лариске и схватил ее за плечи.
Вот так всегда, когда пальцы скользят по твоей шее в темноте, кажется, что это пальцы луны, какая бы дешевка ни лежала рядом, все равно после этого, когда пальцы трогают твою шею, – надо бы дать по рукам, – кажется, что это пальцы луны, а сама она высоко и сквозь замерзшее стекло похожа на расплывшийся желток, но этого не бывает никогда и не обманывай себя, будет ли это, тебе уже двадцать девять, и вся твоя неладная и ладная, вся твоя распрекрасная, жаркая, холодная жизнь, какая она ни на есть, когда пальчики на шее в темноте, кажется, что это...
– Ты с какого года? – спросила женщина.
– С тридцать второго.
– Ты шофер, что ли?
– Ага.
– Много зарабатываешь?
Валерий зажег спичку и увидел ее круглое лицо с косыми коричневыми глазами.
– А тебе-то что? – буркнул он и прикурил.
Утром Банин шлепал по комнате в теплом китайском белье. Он выжимал в стакан огурцы и бросал в блюдо сморщенные огуречные тельца. Тома сидела в углу, аккуратная и молчаливая, как и вчера. После завтрака они с Лариской ушли на работу.
– Законно повеселились, а, Валерий? – заискивающе засмеялся Банин. – Ну ладно, пошли в кино.
Они посмотрели подряд три картины, а потом завернули в "Гастроном", где Кирпиченко опять распоясался вовсю, вытаскивал красные бумажки и сваливал в руки Банина сыры и консервы.
Так было три дня и три ночи, а сегодня утром, когда девицы ушли, Банин вдруг сказал:
– Породнились мы, значит, с тобой, Валерий?
Кирпиченко поперхнулся огуречным рассолом.
– Чего-о?
– Чего-чего! – вдруг заорал Банин. – С сеструхой моей спишь или нет? Давай говори, когда свадьбу играть будем, а то начальству сообщу. Аморалка, понял?
Кирпиченко через весь стол ударил его по скуле. Банин отлетел в угол, тут же вскочил и схватился за стул.
– Ты, сучий потрох! – с рычанием наступал на него Кирпиченко. – Да если на каждой дешевке жениться...
– Шкура лагерная! – завизжал Банин. – Зека! – и бросил в него стул.
И тут Кирпиченко ему показал. Когда Банин, схватив тулуп, выскочил на улицу, Кирпиченко, стуча зубами от злобы, возбуждения и дикой тоски, вытащил чемодан, побросал в него свои шмотки, надел пальто и сверху тулуп, вытащил из кармана свою фотокарточку (при галстуке и в самой лучшей ковбойке), быстро написал на ней: "Ларисе на добрую и долгую память. Без слов, но от души", положил ее в Ларискиной комнате на подушку и вышел вон. Во дворе Банин, плюясь и матерясь, отвязывал озверевшего пса. Кирпиченко отшвырнул пса ногой и вышел за калитку.
– Ну как вам кофе? – спросила официантка.
– Ничего, влияет, – вздохнул Кирпиченко и погладил ее по руке.
– Но-но, – улыбнулась официантка.
В это время объявили посадку.
С легкой душой сильными большими шагами шел Кирпиченко на посадку. Дальше поехали, дальше, дальше, дальше! Не для того в кои-то веки берешь отпуск, чтобы торчать в душной халупе на грибах да на голландском сыре. Есть ребята, которые весь отпуск торчат в таких вот домиках, но он не дурак. Он приедет в Москву, купит в ГУМе три костюма и чехословацкие ботинки, потом дальшедальше, к Черному морю, – "Чайка, черноморская чайка, моя мечта" – будет есть чебуреки и гулять в одном пиджаке.
Он видел себя в этот момент как бы со стороны – большой и сильный в пальто и тулупе, в ондатровой шапке, в валенках, ишь ты вышагивает. Одна баба, с которой у него позапрошлым летом было дело, говорила, что у него лицо индейского вождя. Баба эта была начальником геологической партии, надо же. Хорошая такая Нина Петровна, вроде бы доцент. Письма писала, и он ей отвечал: "Здравствуйте, уважаемая Нина Петровна! Пишет вам вами известный Валерий Кирпиченко..." – и прочие печки-лавочки.
Большая толпа пассажиров уже собралась у турникетов. Неподалеку попрыгивала в своих ботиках Лариска. Лицо у нее было белое и с синевой, ярко– красные губы, и ужасно глупо выглядела брошка с бегущим оленем на воротнике.
– Зачем пришла? – спросил Кирпиченко.
– П-проводить, – еле выговорила Лариска.
– Ты, знаешь, кончай, – ладонью обрубил он. – Раскалывали меня три дня со своим братцем, ладно, а любовь тут нечего крутить...
Лариска заплакала, и Валерий испугался.
– Ну, чю ты, чю ты...
– Да, раскалывали – лепетала Лариска, – так уж и раскалывали... Ну, ладно... знаю, что ты обо мне думаешь... я такая и есть... что мне тебя нельзя любить, что ли?
– Кончай.
– А я вот буду, буду! – почти закричала Лариска. – Ты, Валя, – она приблизилась к нему, – ты ни на кого не похож...
– Такой же я, как и все, только, может... – и, медленно растягивая в улыбке губы, Кирпиченко произнес гадость.
Лариска отвернулась и заплакала еще пуще. Вся ее жалкая фигурка сотрясалась.
– Ну, чю ты, чю ты... – растерялся Кирпиченко и погладил ее по плечу.
В это время толпа потянулась на летное поле. И Кирпиченко пошел, не оглядываясь, думая о том, что ему жалко Лариску, что она ему стала не чужой, но, впрочем, каждая становится не чужой, такой уж у него дурацкий характер, а потом забываешь и все нормально, нормально. Нормально и точка.
Он шагал в толпе пассажиров, глядя на ожидавший его огромный сверкающий на солнце самолет, и быстро– быстро все забывал, всю чушь своего трехдневного пребывания здесь и эти пальчики на своей шее. Его на это не купишь. Так было всегда. Его не купишь и не сломаешь. Попадались и не дешевки. Были у него и прекрасные женщины. Доцент, к примеру, – душа-человек. Все они влюблялись в него, и Валерий понимал, что происходит это не из-за его жестокости, а совсем из-за другого, может быть, из-за его молчания, может быть, из– за того, что каждой хочется стать для него находкой, потому что они, видимо, чувствуют в эти минуты, что он, как слепой, ходит, вытянув руки. Но он всегда так себе говорил – не купите на эти штучки, не сломаете, было дело и каюк. И все нормально. Нормально.
Самолет был устрашающе огромен. Он был огромен и тяжел, как крейсер. Кирпиченко еще не летал на таких самолетах, и сейчас у него просто захватило дух от восхищения. Что он любил – это технику. Он поднялся по высоченному трапу. Девушка-бортпроводница в синем костюмчике и пилотке посмотрела на его билет и сказала, где его место. Место было в первом салоне, но на нем уже сидел какой-то тип, какой-то очкарик в шапке пирожком.
– А ну-ка вались отсюда, – сказал Кирпиченко и показал очкарику билет.
– Не можете ли вы сесть на мое место? – спросил очкарик. Меня укачивает в хвосте.
– Вались, говорю, отсюда, – гаркнул на него Кирпиченко.
– Могли бы быть повежливей, – обиделся очкарик. Почему-то он не вставал.
Кирпиченко сорвал с него шапку и бросил ее в глубь самолета, по направлению к его месту, законному. Показал, в общем, ему направление – туда и вались, занимай согласно купленным билетам.
– Гражданин, почему вы хулиганите? – сказала бортпроводница.
– Спокойно, – сказал Кирпиченко.
Очкарик в крайнем изумлении пошел разыскивать шапку, а Кирпиченко занял свое законное место.
Он снял тулуп и положил его в ногах, утвердился, так сказать, на своей плацкарте.
Пассажиры входили в самолет один за другим, казалось, им не будет конца. В самолете играла легкая музыка. В люк валил солнечный морозный пар. Бортпроводницы хлопотливо пробегали по проходу, все, как одна, в синих костюмчиках, длинноногие, в туфельках на острых каблучках. Кирпиченко читал газету. Про разоружение и про Берлин, про подготовку к чемпионату в Чили и про снегозадержание.
К окну села какая-то бабка, перепоясанная шалью, а рядом с Кирпиченко занял место румяный морячок. Он все шутил:
– Бабка, завещание написала?
И кричал бортпроводнице:
– Девушка, кому сдавать завещание?
Везет Кирпиченко на таких сатириков.
Наконец захлопнули люк, и зажглась красная надпись: "Не курить, пристегнуть ремни" и что-то по-английски, может, то же самое, а может и другое. Может, наоборот: "Пожалуйста, курите. Ремни можно не пристегивать". Кирпиченко не знал английского.
Женский голос сказал по радио:
– Прошу внимания! Командир корабля приветствует пассажиров на борту советского лайнера ТУ сто четырнадцать. Наш самолет-гигант выполняет рейс Хабаровск – Москва. Полет будет проходить на высоте девять тысяч
метров со скоростью семьсот километров в час. Время в пути – восемь часов тридцать минут. Благодарю за внимание.
И по-английски:
– Курли, шурли, лопс-дропс... сенкью.
– Вот как, – удовлетворенно сказал Кирпиченко и подмигнул морячку. – Чин чинарем.
– А ты думал, – сказал морячок так, как будто самолет – это его собственность, как будто это он сам все устроил объявления на двух языках и прочий комфорт.
Самолет повезли на взлетную дорожку. Бабка сидела очень сосредоточенная. За иллюминатором проплывали аэродромные постройки.
– Разрешите взять ваше пальто? – спросила бортпроводница. Это была та самая, которая прикрикнула на Кирпиченко. Он посмотрел на нее и обомлел. Она улыбалась. Над ним склонилось ее улыбающееся лицо и волосы, темные, нет, не черные, темные и, должно быть, мягкие, плотной и точной прической похожие на мех, на мутон, на нейлон, на все сокровища мира. Пальцы ее прикоснулись к овчине его тулупа, таких не бывает пальцев. Нет, все это бывает в журнальчиках, а значит, и не только в них, но не бывает так, чтоб было и все это, и такая улыбка, и голос самой первой женщины на земле, такого не бывает.
– Понял, тулуп мой понесла, – глупо улыбаясь, сказал Кирпиченко морячку.
А тот подмигнул ему и сказал горделиво:
– В порядке кадр? То-то.
Она вернулась и забрала бабкин полушубок, моряковский кожан и Кирпиченкино пальто. Все сразу охапкой прижала к своему божьему телу и сказала:
– Пристегните ремни, товарищи.
Заревели моторы. Бабка обмирала и втихомолку крестилась. Морячок усиленно ей подражал и косил глаза – смеется ли Кирпиченко. А тот выворачивал шею, глядя,
как девушка носит куда-то пальто и шинели. А потом она появилась с подносом и угостила всех конфетами, а может, и не конфетами, а золотом, самородками, пилюлями для сердца. А потом уже воздухе она обнесла всех водой, сладкой водой и минеральной, той самой водой, которая стекает с самых высоких и чистых водопадов. А потом она исчезла.
– В префер играешь? – спросил морячок. – Можно собрать пулечку.
Красная надпись погасла, и Кирпиченко понял, что можно курить. Он встал и пошел в нос, в закуток за шторкой, откуда уже валили клубы дыма.
– Сообщаем сведения о полете, – сказали по радио. – Высота девять тысяч метров, скорость семьсот пятьдесят километров в час. Температура воздуха за бортом минус пятьдесят восемь градусов. Благодарю за внимание.
Внизу, очень далеко, проплывала каменная безжизненная остроугольная страна, таящая в каждой своей складке конец. Кирпиченко даже вздрогнул, представив себе, как в этом ледяном пространстве над жесткой и пустынной землей плывет металлическая сигара, полная человеческого тепла, вежливости, папиросного дыма, глухого говора и смеха, шуточек таких, что оторви да брось, минеральной воды, капель водопада из плодородных краев, и он сидит здесь и курит, а где-то в хвосте, а может быть, и в середине разгуливает женщина, каких на самом деле не бывает, до каких тебе далеко, как до Луны.
Он стал думать о своей жизни и вспоминать. Он никогда раньше не вспоминал. Разве, если к слову придется, расскажет какую-нибудь байку. А сейчас вдруг подумал: "В четвертый раз через всю страну качу и впервые за свой счет. Потеха!"
Так все были казенные перевозки. В 39-м, когда Валерий был еще очень маленьким пацанчиком, весь их колхоз вдруг изъявил желание переселиться из Ставрополья в дальневосточное Приморье. Ехали долго. Он немного помнит эту дорогу – кислое молоко и кислые щи, мать стирала в углу теплушки и вывешивала белье наружу, оно трепалось за окошком, как флаги, а потом начинало греметь, одубев от мороза, а он пел: "Летят самолеты, сидят в них пилоты и сверху на землю глядят..." Мать умерла в войну, а отец в 45-м на Курилах пал смертью храбрых. В детдоме Валерий кончил семилетку, потом ФЗО, работал в шахте, "давал стране угля, мелкого, но много". В 50-м году пошел на действительную, опять его повезли через всю страну, на этот раз в Прибалтику. В армии он освоил шоферскую специальность и после демобилизации подался с дружком в Новороссийск. Через год его забрали. Какая-то сволочь сперла запчасти из гаража, но там долго не разбирались, посадили его как лицо "материально ответственное". Дали три года и повезли на Сахалин. В
Он встал и пошел ее искать. Куда она подевалась? В самом деле, у пассажиров горло пересохло, а она стоит и треплется по-английски с каким-то капиталистом.
Она болтала, щурила свои глаза, улыбалась своим ртом, ей, видно было приятно болтать по-английски. Капиталист стоял рядом с ней, высоченный и худой, с седым ежиком на голове, а сам молодой. Пиджак у него был расстегнут, от пояса в карман шла тонкая золотая цепочка. Он говорил раскатисто, слова гремели у него во рту, словно стукаясь о зубы. Знаем мы эти разговорчики.
– Поедем, дорогая, в Сан-Франциско и будм там пить виски.
Она: Вы много себе позволяете.
Он: В бананово-лимонном Сингапуре... Понятно?
Она: Неужели в самом деле? Когда под ветром клонится банан?
Он: Забрались мы на сто второй этаж, там буги-вуги лабает джаз.
Кирпиченко подошел и оттер капиталиста плечом. Тот удивился и сказал: "Ай эм сори", что, конечно означало: "Смотри, нарвешься, паренек".
– Спокойно, – сказал Кирпиченко. – Мир-дружба.
Он знал политику.
Капиталист что-то сказал ей через голову, дожно быть:
– Выбирай, я или он, Сан-Франциско или Баюклы.
А она ему с улыбочкой:
– Этого товарища я знаю и оставьте меня, я советский человек.
– В чем дело, товарищ? – спросила она у Кирпиченко.
– Это, – сказал он, – горло пересохло. Можно чемнибудь промочить?
– Пойдемте, – сказала она и пошла впереди, как какая-то козочка, как в кино, как во сне, ах, как он соскучился по ней, пока курил там в носу.
Она шла впереди, как не знаю кто, и привела его в какой-то вроде бы буфет, а может быть, к себе домой, где никого не было, и где высотное солнце с мирной яростью светило сквозь иллюминатор, а может быть, через окно в новом доме на 9-м этаже. Она взяла бутылку и налила в стеклянную чашечку, а та вся загорелась под высотным солнцем. А он смотрел на девушку, и ему хотелось иметь от нее детей, но он даже не представлял себе, что с ней можно делать то, что делают, когда хотят иметь детей, и это было впервые, и его вдруг обожгло неожиданное первое чувство счастья.
– Как вас звать? – спросил он с тем чувством, которое бывало у него каждый раз после перевала, – и страшно и все позади.
– Татьяна Викторовна, – ответила она. – Таня.
– А меня, значит, Кирпиченко Валерий, – сказал он и протянул руку.
Она подала ему свои пальцы и улыбнулась.
– Вы не очень-то сдержанный товарищ.
– Малость есть, – сокрушенно сказал он.
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Ее разбирал смех. Она боролась с собой, и он тоже боролся, но вдруг не выдержал и улыбнулся так, как, наверное, никогда в жизни не улыбался.
В это время ее позвали, и она побежала. Она оглянулась и подумала:
"Ну и физиономия!"
"Как странно, – думала она, спускаясь вниз, в первый этаж самолета, – он похож на громилу, а я его не боюсь. Я не испугалась бы, даже встретив его в лесу один на один".
Кирпиченко пошел по проходу назад и увидел очкарика, который пытался захватить его законное место. Очкарик лежал в кресле, закрыв глаза. У него было красивое лицо, чистый мрамор.
– Слышь, друг, – толкнул его в плечо Кирпиченко, – хочешь, занимай мою плацкарту.
Тот открыл глаза и слабо улыбнулся:
– Благодарю вас, мне хорошо...
Он не первый раз летал на таких самолетах и знал, что в них не качает даже в хвосте. Он занял место в первом салоне не из-за качки, а для того, чтобы смотреть, как открывается дверь в рубку, и видеть там летчиков, как они почесываются, покуривают, посмеиваются, читают газеты и изредка взглядывают на приборы. Это его успокаивало. Он не был трусом, просто у него было сильно развито воображение. Кто-то рассказал ему о струйных потоках воздуха, в которых даже такие большие самолеты начинают кувыркаться, а то и разваливаются на куски. Он очень живо представлял себе, как это будет, хотя прекрасно знал, что этого не будет – вон стюардессы, такие юные, постоянно летают, это их работа, а командир корабля – толстый и с трубкой, и этот грубый человек, который его оскорбил, колобродит все по самолету.
Таня начала разносить обед. Она и Валерию подала поднос и искоса взглянула на него.
– А где вы проживаете, Таня? – спросил он.
"Таня, Та-ня, Т-а-н-я".
– В Москве, – ответила она и ушла.
Кирпиченко ел, и все ему казалось, что у него и бифштекс потолще, чем у других, и яблоко покрупнее, и хлеба она дала ему больше. Потом она принесла чай.
– Значит, москвичка? – опять спросил он.
– Ага, – шустренько так ответила она и ушла.
– Зря стараешься, земляк, – ухмыльнулся морячок. – Ее небось в Москве стильный малый дожидается.
– Спокойно, – сказал Кирпиченко с ровным и широким ощущением своего благополучия и счастья.
Но, ей-богу же, не вечно длятся такие полеты, и сверху, с таких высот, самолет имеет свойство снижаться. И кончаются смены, кончаются служебные обязанности и вам возвращают пальто, и тоненькие пальчики несут ваш тулуп, и глаза блуждают уже где-то не здесь, и все медленно пропадает, как пропадает завод в игрушках, и все становится плоским, как журнальная страница. "Аэрофлот – ваш агент во время воздушных путешествий" – эко диво – все эти маникюры, и туфельки, и прически.
Нет, нет, нет, ничего не пропадает, ничто не становится плоским, хотя мы уже и катим по земле, а разным там типчикам можно и рыло начистить, вот так– так, какая началась суета, и синяя пилотка где-то далеко...
– Не задерживайте, гражданин...
– Пошли, земляк...
– Ребята, вот она и Москва...
– Москва, она и бьет с носка...
– Ну, проходите же, в самом деле...
Все еще не понимая, что же это происходит с ним, Кирпиченко вместе с морячком вышел из самолета, спустился по трапу и влез в самолет. Автобус покатился к зданию аэропорта и быстро исчез из глаз "советский лайнер Ту-114, самолет-гигант", летающая крепость его непонятных надежд.
Такси летело по широченному шоссе. Здесь было трехрядное движение. Грузовики, фургоны, самосвалы жались к обочине, а легковушки шли на большой скорости и обгоняли их, как стоячих. И вот кончился лес, и Кирпиченко с морячком увидели розоватые, тысячеглазые кварталы Шго-Запада. Морячок заерзал и положил Валерию руку на плечо.
– Столица! Ну, Валерий!
– Слушай, наш самолет обратно теперь полетит? – спросил Кирпиченко.
– Само собой. Завтра и полетят.
– С тем же экипажем, а?
Морячок насмешливо присвистнул.
– Кончай. Эка невидаль – модерная девчонка. В Москве таких миллион. Не психуй.
– Да я просто так, – промямлил Кирпиченко.
– Куда вам, ребятишки? – спросил шофер.
– Давай в ГУМ! – гаркнул Кирпиченко и сразу же все забыл про самолет.
Машина уже катила по московским улицам.
В ГУМе он с ходу купил три костюма – синий, серый и коричневый. Он остался в коричневом костюме, а свой старый, шитый четыре года назад в корсаковском ателье, свернул в узелок и оставил в туалете, в кабинке. Морячок набрал себе габардина на мантель и сказал, что будет шить в Одессе. Потом в "Гастрономе" они выпили по бутылочке шампанского и пошли на экскурсию в Кремль. Потом они пошли обедать в "Националь" и ели черт те что – жульен – и пили "КС". Здесь было много девушек, похожих на
Таню, а может, и Таня сюда заходила, может быть, она сидела с ними за столиком и подливала ему нарзана, бегала на кухню и смотрела, как ему жарят бифштекс. Во всяком случае, капиталист был здесь. Кирпиченко помахал ему рукой, и тот привстал и поклонился. Потом они вышли на улицу и выпили еще по бутылке шампанского. Таня развивала бешеную деятельность на улице Горького. Она выпрыгивала из троллейбусов и забегала в магазины, прогуливалась с пижонами по той стороне, а то и улыбалась с витрин. Кирпиченко с морячком, крепко взявш
– Ма-да-гаскар, страна моя...
Это был час, когда сумерки уже сгустились, но еще не зажглись фонари. Да, в конце улицы, на краю земли алым и зеленым светом горела весна. Да, там была страна сбывшихся надежд. Они удивлялись, почему девушки шарахаются от них.
Позже везде были закрытые двери, очереди и никуда нельзя было попасть. Они задумались о ночлеге, взяли такси и поехали во Внуково. Там сняли двухкоечную комнату в аэропортовой гостинице, и только увидев белые простыни, Кирпиченко понял, как он устал. Он содрал с себя новый костюм и повалился на постель.
Через час его разбудил морячок. Он бегал по комнате, надраивая свои щеки механической бритвой "Спутник", и верещал, кудахтал, захлебывался:
– Подъем, Валера! Я тут с такими девочками познакомился, ах, ах... Вставай, пошли в гости! Они здесь в общежитии живут. Дело верное, браток, динамы не будет... У меня на это нюх... Вставай, подымайся! Мада– гаскар...
– Чего ты раскудахтался, как будто яйцо снес! – сказал Кирпиченко, взял с тумбочки сигарету и закурил.
– Идешь ты или нет? – спросил морячок уже в дверях.
– Выруби свет, – попросил его Кирпиченко.
Свет погас и сразу лунный четырехугольник окна отпечатался на стене, пересеченный переплетением рамы и качающимися тенями голых ветвей. Было тихо, где-то далеко играла радиола, за стеной спросили: "У кого шестерка есть?", и послышался удар по столу. Потом с грохотом прошел на посадку самолет. Кирпиченко курил и представлял себе, как рядом с ним лежит она, как они лежат вдвоем уже после всего и ее пальцы, лунные пальчики, гладят его шею. Нет, это и есть этот свет, не как будто, а на самом деле, и ее длинное голое тело – это лунная плоть, потому что все непонятное, что с ним было в детстве, когда по всему телу проходят мурашки, и его юность, и сопки, отпечатанным розовым огнем зари, и море в темноте, и талый снег, и усталость после работы, суббота и воскресное утро – это и есть она.
"Ну и дела", – подумал он, и его снова охватило ровное и широкое ощущение своего благополучия и счастья. Он был счастлив, что это с ним случилось, он был дико рад. Одного только боялся – что пройдет сто лет и он забудет ее лицо и голос.
В комнату тихо вошел морячок. Он разделся и лег, взял с тумбочки сигарету, закурил, печально пропел:
– "Ма-да-гаскар, страна моя, здесь, как и всюду, цветет весна..."... Эх, черт возьми, – с сердцем сказал он, – ну и жизнь! Вечный транзит...
– Ты с какого года плаваешь? – спросил Кирпиченко.
– С полста седьмого, – ответил морячок и снова запел:
Мадагаскар, стана моя,
Здесь, как и всюду, цветет весна.
Мы тоже люди,
Мы тоже любим,
Хоть кожа черная, но кровь красна...
– Спиши слова, – попросил Кирпиченко.
Они зажгли свет, и морячок продиктовал Валерию слова этой восхитительной песни. Кирпиченко очень любил такие песни.
На следующий день они закомпостировали свои билеты: Кирпиченко на Адлер, морячок на Одессу. Позавтракали. Кирпиченко купил в киоске книгу Чехова и журнал "Новый мир".
– Слушай, – сказал морячок, – у нее в самом деле подружка хорошая. Может, съездим с ними в Москву?
Кирпиченко уселся в кресло и раскрыл книгу.
– Да нет, – сказал он, – ты езжай вдвоем, а я уж тут посижу, почитаю эту политику.
Морячок отмахал морской сигнал: "Понял, желаю успеха, ложусь на курс".
Весь день Кирпиченко слонялся по аэропорту, но Тани не увидел. Вечером он проводил морячка в Одессу, ну, выпили они по бутылке шампанского, потом проводил его девушку в общежитие, вернулся в аэропорт, пошел в кассу и взял билет на самолет-гигант ТУ-114, вылетающий рейсом 901 Москва Хабаровск.