Текст книги "Негатив положительного героя"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
4. АААА
Потому-то рыдают гитарные струны,
И сбегают пастушки, прекрасны и юны,
С незнакомого прежде холма.
Анатолий Найман. «Гобелен».
Посмотрев на заголовок, читатель может вспомнить, что такое же количество гласных употребил Гоголь в качестве своего юношеского псевдонима, только там они отличались округлостью: ОООО. Юнец, как известно, растянул свое имя во всю длину, превратившись таким образом из двухсложной уточки Гого в большущего журавля, именуемого Николаем Васильевичем Гоголем-Яновским. Затем, к полному своему изумлению, он обнаружил в этой продолговатой фигуре четыре «О» и сделал их своим псевдонимом. Эта проделка говорит немало как о тщеславии юнца, так и о неостывшем еще удивлении собственной персоной.
У нас тут подобного четырехколесия, как ни крути, не получится, зато, взяв одно лишь – увы! – не русское слово СААРЕМАА, мы вытаскиваем из него четверку недурных пирамидок и отъезжаем в воспоминаниях на двадцать семь лет назад, в холодное балтийское лето 1966 года. Засим, утрачивая академический plural, уже в качестве героя рассказа отправляемся на эстонский остров, захвативший когда-то в свои сети так много первой гласной.
Посмотрев на карту, всякий увидит, что эта довольно большая часть суши, принадлежащая, кажись, к Моонзундскому архипелагу, западным своим боком выпирает прямо в открытую Балтику, да еще для пущего соблазна вытягивает в сторону Швеции язык песчаной косы с городишком Кингисеппом на кончике. От этой косы по прямой до несоветской территории, то есть до Готланда, было в те времена не более ста пятидесяти километров, не знаю, как сейчас. Недавно, кажется в 1989-м, я провел неделю на Готланде, где не переставал удивляться, как он сильно похож на Сааремаа своими плоскими берегами, конфигурацией и оттенками зелени, а также специфической балтийской меланхолией.
В те времена Сааремаа располагался в режимной пограничной зоне огромного урода по имени Советский Союз. Мне тогда шел тридцать четвертый год, и я был широко известным подозрительным писателем этой страны. Порабощенные прибалтийские страны привлекали меня, может быть, потому, что они тоже были под подозрением.
Между тем главный редактор журнала «Юность», где я больше всего печатался, советский классик Борис Полевой все уговаривал меня приобщиться, преисполниться, вдохновиться, словом, куда-нибудь поехать. Такова была установка СП СССР: подозрительные молодые писатели, съездив куда-нибудь, то есть оторвавшись от Москвы, обязательно убавят в своей подозрительности, прибавят в народности. Отправляйтесь-ка, старик, на Иртыш! Такие характеры могучие, такие горизонты! Дам вам письмо к моим ребятам, вам там всюду будет «зеленая улица»!
«А что это за ребята, БН?» – спросил я.
«Федя Артаюшников, секретарь крайкома, Лёня Разбидрак, главный по идеологии, Игорь Шадешко, шеф, ну этого там, ну самого…»
«Хорошая идея, – согласился я, – но прежде вы мне командировку дайте на остров Сааремаа. Хочу собрать материал о труде наших советских эстонских рыбаков».
Главный редактор поморщился под вороной челкой: «Да ну вас на хуй, старик! Что вас туда тянет, в эту Эстонию?»
Очень раздосадованный, он прогулялся по кабинету. Несколько раз с каким-то странным как бы вопросом поглядывал на меня. По неизжитой своей комсомольщине он, возможно, все еще полагал себя «боевым пером партии», а не ее сыскным оком, хотя ему не раз, очевидно, советовали как следует присмотреться к некоторым подозрительным молодым писателям. Вдруг просиял: «Я вам письмо дам в Эстонию к моему другу! Вот такой парень! Отличный парень!»
«Письмо письмом, – сказал я, – но туда надо пропуск оформлять по месту жительства». Мне все-таки хотелось подчеркнуть, что я к их системе «отличных парней» не имею отношения. Заметив, однако, новое раздражение на лице Полевого, я добавил: «Конечно, спасибо за рекомендательное письмо. Он кто, этот ваш друг? Из ЦК Эстонии?»
Полевой хохотнул: «Эх, старик! Да он там председатель одной конторы! – Подмигивая здоровым веком, он погладил себя по плечам, как бы по невидимым погонам, употребив жест, свойственный скорее либеральной, чем чиновничьей среде, все-таки ведь писатель. – Самый главный там, в этом ведомстве, генерал Порк».
Фамилия меня удивила: генерал Свинина, если по-английски. Встреча закончилась к обоюдному удовлетворению: мне были выданы и командировка, и письмо к «отличному парню». Сохраню на всякий случай, подумал я, а вдруг понадобится, если какие-нибудь гады помельче где-нибудь прижмут.
Через несколько дней я оказался в Таллинне. Как всегда, пахло сланцевым топливом и пирожными. Хвостатые тучи, как всегда, цеплялись за шпили готики. Совдеповские лозунги были на непонятном языке, что делало их менее нетерпимыми. Девушки в студенческих фуражечках гуляли по улице Виру. На углу Рыночной площади стоял ленинградский поэт Толька Найман, руки в карманах плаща. Как всегда, он был похож на уменьшенный вариант голливудского героя, Грегори Пэка. Дети блокады, увы, не доросли до задуманных родителями размеров, и все-таки эстонки чуть-чуть приседали при виде поэта. Увидев его, я сразу представил себе, как мы будем с ним сегодня медленно напиваться, из бара в бар, на фоне нашей фиктивной Европы.
Так, разумеется, и получилось. Начав в каком-то подвале с пива под свиные ножки – вот вам и «порк», – мы поднимались все выше к омерзительному в трезвом виде и восхитительному среди пьяной ночи ликеру «Валга». В пьяной болтовне Найман вдруг с изумлением на меня выкатился, когда узнал, что я еду дальше, на запрещенный остров Сааремаа. «Саааремааа», – прогудел он. «АААА», – подпел я. «Послушай, поедем вместе, – сказал он. – Поедем, как Лермонтов и Столыпин-Монго!»
Питерские виршеносцы тогда постоянно себе подыскивали классические параллели. То в виде Баратынского какой-нибудь прогуливается, то, глядишь, сворачивает на Вяземского. Этот вот в данном случае, еще без всякого разрешения по месту жительства, уже собрался в лермонтовское путешествие, да уже и присмотрел себе секунданта.
«Тебе туда не доехать, Толяй, – сказал я. – Нужен пропуск. Большевики туда не пускают без пропусков, выданных по месту жительства».
Найман выругался по адресу общесоюзного большевистского правительства. Лермонтов таких ругательств не слыхал даже в казармах.
«Не видать тебе острова, Найман, – сказал я, – потому что ты не хлопотал в соответствующих органах по месту жительства».
«Я – поэт!» – заносчиво возразззаааллил…. Тряска на странице возникает от двигателей «Королевы Елизаветы» в середине Атлантики. Кресло на верхней палубе. 9 июня 1993 года. …заносчиво возразил он.
«А я не поэт, что ли? – парировал я. – Однако я всегда хлопочу по месту жительства. Вот ты Лермонтовым назвался, а за него бабушка всегда хлопотала по месту жительства».
«Вот это и кончилось паршиво», – пробормотал Найман.
«А Пушкин сам за себя всегда хлопотал по месту жительства», – добавил я.
«Вот и это кончилось паршиво». – Найман посерел, отвернулся и стал глотать слезы. В то лето, первое лето после кончины Ахматовой, ему все время было паршиво.
Всю ночь сквозь сны я пробирался к дурацкой фразе: «Прозаик – это поэт по месту жительства», с этой фразой и проснулся. Позвонил Найману – тот тоже, даром что поэт, добыл себе комнату в гостинице – и сказал, что есть вариант «От Весеннего-Горизонта к Акробатке». Эту «внутреннюю шутку» нынешний читатель вряд ли поймет. Найман тоже сначала не понял. Ну есть некий шанс в преддверии заката, пояснил я, скорее уж не ему, а нынешнему читателю. Какой шанс? Довольно зловещий, но все-таки. Позвоню сегодня генералу. Какому еще генералу? Ну местному одному, генералу Порку. Не бывает таких генералов. Вот именно бывают, в европейских странах есть такие генералы.
Не знаю уж, что тут сработало: полевойское ли имя или просто в напрочь замиренной Эстонии генералу Порку в тот день не хера было делать, однако он тут же оказался на проводе. Больше того, пригласил зайти прямо сегодня, часикам к-к-к-к четырем.
Совершенно не помню имени-отчества этого генерала, но не исключаю, что он был Август Иванович. Тут со мной еще один ленинградский поэт, Август Иванович. Очень хотелось сказать «поэт-тунеядец вроде Бродского», однако сдержался. Он тоже задумал цикл стихов о рыбаках советской Эстонии. Заходите оба, часикам к-к-к-к четырем. Вместо «оба» у него получалось «опа», все вместе звучало слегка по-японски, но понятно.
К назначенному часику мы направились по назначенному адресу на улицу Пикк, где неподалеку от церкви Олевисте располагался штаб вооруженного отряда партии большевиков. Нас проводили на третий этаж, там в приемной под портретом коз-лобородого сидел здоровенный эстонец в штатском. Помнится, у него были сильно развитые надбровные дуги и слабо развитый нос. Одутловатостью щек он напоминал какого-нибудь пьющего бывшего чемпиона по декатлону, какого-нибудь Хейно Липпа, если это не был сам Липп. В общем, мужик мужиком, но все-таки какой-то не совсем наш мужик, не российский. Соломенные волосы у него потемнели у корней от плотного зачесывания с бриолином.
Кабинет генерала был украшен тремя портретами – козлобородого, лысого и бровастого. Висела также большая картина морского боя – пожарища на фрегатах и прочая красота. Не исключено, что парсуна была писана к годовщине Гангутской битвы, где, говорят, на гребных судах использовались прикованные чухонцы, предки нынешних гэбистов. Следует также добавить, что стены кабинета были обшиты резным дубом. Славное местечко, одним словом.
Что касается самого генерала, то о нем можно сказать даже короче, чем о его секретаре: плотный, хитрый, преуспевающий хуторянин. Полная противоположность Найману, который в этот день был бледен, как Пьеро, да еще и нервничал: не поволокут ли для начала в подвалы. Вот, казалось бы, две такие противоположные личности, как генерал Порк и поэт Найман, ну что их может свести вместе. Случай, однако, сводит и таких, и они пожимают друг другу руки.
Найману, впрочем, досталась лишь слабая часть порковской улыбки, мне чуть посильнее, основное же сияние было предназначено отсутствующему Полевому. «Ну, как там Борис? – спросил он с ударением на первом слоге. – Ох, Борис, Борис», – тут же вздохнул он с еле промелькнувшей шаловливой улыбкой, словно они вместе по блядям ходили, что, впрочем, совсем не исключено.
«Велел вам кланяться», – сказал я. Генерал – он, кстати сказать, тоже был в штатском, в сером добротном костюме с депутатским значком, униформа мафии, – отмахнулся большой рукой, похожей на американскую бейсбольную лапу. «Не надо кланяться! Будем решать все вопросы в рабочем порядке. Кларксон!»
С треском открылась дубовая дверь. Прежний, пастозный детина вырос на пороге и стукнул каблуками – ни дать ни взять гвардеец у Букингемского дворца. Обращали на себя внимание его ботинки, темно-желтые, вечной кожи, с металлическими обводами вокруг дырок для шнурков, какие-то особенные, кларксоновские ботинки, каких у нас не продают.
Порк что-то Кларксону энергично наговорил на угро-эстонском языке. Из всей тирады я выделил только два слова: «курат» и «томсон». Первое, я знал, означает «черт», главное ругательство этого искони не склонного к матерщине народа. Второе слово было произнесено по меньшей мере три раза, однако представляло полную загадку. Сын кота, что ли, подумал я, неуклюже переводя с английского.
Какое-то странное английское влияние чувствовалось в этом гнезде гэбистов, предателей своей родины. Найман потом признался, что он там даже испытал какое-то, почти литературное, ощущение староанглийского уюта, как будто Кларксон сейчас по приказу Порка откроет шкафчик в дубовой стене и достанет оттуда хрустальный штоф с хересом.
«Значит, так, товарищи писатели, – сказал нам генерал в завершение этой короткой сцены. – Завтра вы вылетаете на Сааремаа. На этом нашем маленьком острове, – тут он почему-то подмигнул и захохотал, может быть, потому, что считал остров и не совсем своим, и не совсем маленьким, – вас встретит наш представитель полковник Томсон. Он все обеспечит».
Оказавшись на улице под медленно, как всегда, увядающими эстонскими небесами, мы с некоторой неловкостью посмотрели друг на друга.
«Вот видишь, совсем необязательно хлопотать по месту жительства, – сказал Найман. – Можно просто встретить собутыльника с письмом к начальнику тайной полиции. Вот видишь, мой друг, поэзия правит даже там, где обсирается проза». «Ты прав, – сказал я. – Эта курва исподволь правит повсюду, иначе мы бы не оказались вместо нашей простой советской гэбухи в гнезде английского шпионажа». Таллинн, как всегда ближе к ночи, дурачил окружающую эпоху.
На следующий день мы погрузились со своими пишмашинками на «Як-12» и вылетели с разрешенной для проживания территории на запрещенную для проживания территорию. Полет продолжался что-то слишком долго для маленькой республики, мы уже стали думать, не гонит ли злоумышленник-пилот, какой-нибудь капитан Хиклби, свой самолет в Англию, как вдруг сели на зеленое поле, где паслись три козы. Единственным напоминанием об Англии здесь был яростно надутый полосатый метеорологический чулок. От бешеного ветра он, казалось, преодолевал свои размеры. Многие знают, что так иногда бывает со штанами. Ты пытаешься их надеть на ветру, а ветер тем временем превращает их в оболочку ног очень толстого, хоть и невидимого господина. Так было здесь и с метеорологическим чулком. Впрочем, хватит об этом.
Не успели мы осмотреть зеленое пространство, как появилось еще одно напоминание о не очень далекой Британии. В длинном черном пальто приближался высоченный полковник Томсон, КГБ ЭССР. Безошибочно угадав в нас упомянутых из центра писателей, он козырнул под поля мягкой «федоры». При значительной фигуре у него было лицо небольшой бабешки.
«Допро пошалобать нах Сааремаа, – сказал он девичьим голосом. – Сотрудники органов рады приветствовать советских писателей, больших реалистов своего дела!» Фраза была явно подготовлена. Козы сильно парусили под ветром, но рядом с ними сильной фигурой выделялся «козел», машина полковника. Через поле между тем к нам спотыкачом приближался инвалид Второй мировой войны в аэрофлотовской фуражке. «Комендант нашего аэропорта, – мотнул в его сторону всеми руками Томсон и, пригнувшись, добавил: – Во время войны был личным пилотом реписиониста, маршаля Тито». Сильно подмигнул красненькими глазками под белесыми бровками: «Понимаете, топарищы?»
Ловя лермонтовскую интонацию, хочу тут вставить: я немало поездил по великому Советскому Союзу, и на многих отдаленных, заброшенных аэродромах встречались мне такие багровые, приземистые, с хорошим утренним страданием в глазах и порядочным запашком изо рта инвалиды ВМВ, личные пилоты маршала Тито. Таков и этот. Фамилия его была Рыбалко. Вы, конечно, помните семью Рыбалко? Он не из них.
Пять минут езды на «козле», и вы попадаете в населенный пункт, носящий имя одного из немногочисленных коммунистических героев эстонской истории, город Кингисепп. Городишко невидный, хотя и не лишенный довольно большой гостиницы, чем-то напоминавшей буржуазный бальнеологический курорт. В ней, впрочем, не было горячей воды, а холодную приходилось сливать черпаком. Полковник Томсон пообещал нам до завтра найти квартиру в рыбоколхозном поселке, щелкнул каблуками – такая тут, очевидно, была мода среди чекистов – и отчалил.
В ресторане шел шумный пир вернувшейся из Атлантики флотилии сейнеров. Очумевшие на твердых полах матросы вместе с официантками голосили, помнится: «Сорву цветок, совью венок, пусть будет красив он и ярок!» Не успели мы развить тему, как можно свить венок из одного цветка, как нас пригласили к общему столу. Помня еще по сахалинскому путешествию, чем кончаются такие рыбацкие застолья, я все подмигивал Найману: давай, мол, линяем! Поэт не внимал. Слева на него с бутылкой наваливался дремучий рыбачина, справа батистовой кофточкой соприкасалась «приземленная» официантка, ну, скажем, Нинель. Неожиданное слияние с народом ошеломило поэта, и меня он просто не замечал. В конце концов я пошел наверх и стал засыпать, как бы покачиваемый диким воем внизу, в котором иногда слышался баритончик поэта.
Утром я увидел этого самого поэта, ну то есть упомянутого уже Наймана, жена которого по имени Эра работала тогда в древнеассирийском отделе Эрмитажа. Он благополучно похрапывал на второй койке в нашем большущем номере со вздутым линолеумом и с чугунным умывальником буржуазной работы, куда, по всей вероятности, отливало не одно поколение командировочных. Он спал, чуть-чуть сильно вздрагивая, но, оттрепетав, был тих. Одеяло большой кучей, принявшей почему-то форму куры, лежало на полу. Рядом, сущим котом, свернулись брюки поэта.
В дверь уже скреблась грешная Нинель. «Мальчики, спасайтесь, пока не поздно!» Позвольте, грешная Нинель, хотелось сказать мне, почему ваш призыв к спасению вы адресуете в плюрале? Не успел я этого произнести, как длинноносенькая и слегка пупырчатая Коломбина была отодвинута сильной рукой, и в номер вошел полковник Томсон. «Нитшего для бас не нашел, – сказал он хмуро. – Нет никакая кбартир». Тут он заметил Нинель в ее вчерашней кофточке и заговорил с ней по-эстонски. По мере разговора они оба преображались. Томсон терял свою хмурость, Нинель – озабоченность судьбой «мальчиков». Лапа стража революции витала вокруг Нинелиных продолговатых ягодиц, в то время как сама дева was taking at ease position with one hip moved forward and arms crossed akimbo. Hey, ho, said colonel, it’s not my business to look for a quarters. My business is to intercept a spy, to overpower a girl, that is my real business. Ninel glowered at Mm in a way the girls did that time before the complete surrender.[6]6
…стояла в непринужденной позе, руки в боки, выставив вперед бедро. «Эй, вы, – сказал полковник, – в мои обязанности не входит искать жилплощадь. Мое дело ловить шпионов и покорять девиц, вот мое истинное занятие». Нинель бросила на него злобный взгляд – как девочки, перед тем, как окончательно сдались.
[Закрыть]
Вскоре мы с поэтом уже стояли на крыльце и дожидались полковника. В глубине дощатого строения полковник и Нинель, она же, кажется, Курья или Мырья, пели народную песню.
Все народные песни всех народов мира похожи одна на другую, что якутская, что ирландская, в середине славянские и чухонские. Их отличает заунывность и всеобщая бездарность. Если же иногда возникает что-то с огоньком, с волшебством, песня немедленно перестает быть народной, а становится авторской. В этой связи девяносто процентов современного рока можно считать народным творчеством. Когда слышишь слово «народ», ей-ей, хочется немедленно вытащить носовой платок.
Colonel Tomson was a folksy man in terms of arranging a living quarters for newcomers. Whichever he offered was crammed with goats, chicken, whimping kids, shapeless women and burly men. His imagination, defmetely, was in a total disaccord with that of ours. The very word Saaremaa with its vowels has been filling our noggins with the abudance of air. The imagination has been drawing a picture of the picked tiled rooves crowned by the weather vanes turning under the gusts of the European wind which comes down from the skies with its formation of clouds that resemle the Trafalgar Battle. As far as the colonel was concerned he certainly had a diametrically different vision of his island and so he commanded his jeep’s driver to stop near some ugly Soviet settlements which have been situated in dark narrow alleys under the impenetrable gloomy foliage and smelled inescapably with chicken crap and fish entrails, inequivocally evoking in us that notorious Ilf and Petrov’s «Crows Burrough».
At any place we stopped we were offered some disgusting drinks and revolting snacks. Population, if not spoke Russian, reminded nothing but a bunch of the wretched crooks, the true clients of the Worker’s State. It was exactly the Colonel Tomson’s strata, where he was inetercepting spies and overpowering girls. Finally we realised that it was Saturday and Colonel’s goal was far away from getting the living quarters for two Russian writers, but then much close to an idea of getting plustered free like a swine. Sooner or later he did succeed and, like a blabbering sack with all his notebooks, fountain pens and unloaded revolver slipped from his seat into his jeep’s buttom.[7]7
Полковник Томсон был общительным человеком, когда дело касалось расквартирования вновь прибывших. Какое бы помещение он ни предлагал, оно непременно оказывалось битком набитым разными козлами, курами, хныкающей ребятней, бесформенными тетками и дородными мужиками. Определенно, его воображение резко расходилось с нашим. Само слово «Сааремаа», со всеми его гласными, уже вливалось в наши кружки обилием содержащегося в нем воздуха. Воображение рисовало картины остроконечных черепичных крыш с флюгерами, крутящимися под напором европейского ветра, налетающего с небес и сгоняющего пласты облаков, похожих на Трафальгарскую битву. Что же касается полковника, у него, безусловно, имелся собственный взгляд на свой остров, посему он постоянно приказывал водителю останавливать джип в каких-то безобразных советских поселках, на узких улочках, под мрачной сенью деревьев, где от домов неотвратимо несло куриным пометом и рыбьими внутренностями; все это недвусмысленно напоминало нам печально известную «воронью слободку» Ильфа и Петрова.
В каждом местечке, где мы останавливались, нас угощали мерзопакостными напитками и омерзительными закусками. Население, не говорящее по-русски, сильно смахивало на сборище жалких плутов, истинных сынов пролетарского государства. Это был тот самый общественный пласт, где полковник Томсон и ловил шпионов и покорял девиц. В конце концов до нас дошло, что сегодня суббота и что цель полковника была очень далека от поисков жилья для двух русских писателей; гораздо больше он тяготел к мысли поскорее надраться как свинья. В конечном итоге он своего добился и, что-то бормоча, бесформенным кулем – со всеми своими тетрадками, авторучками и незаряженным пистолетом – свалился с сиденья джипа на пол.
[Закрыть]
После того как полковник отключился, включился и начал болтать на приличном русском его шофер, молодой эст с пистолетом на кожаной заднице. Я вас, реппята, к моему дяде сейчас отвезу, на хутор Саар. Там – тишшина.
Около часа мы ехали вдоль северо-западного берега. Густые дикие заросли по левому борту иногда раздвигались, открывая благородную картину: дюны, сосны и свежее, темное, глубокое море. Наконец прибыли: что за дивный мир! Три дома стояли на холме, два красных, как бы подсобных, и один голубой, основной. Все они были сколочены из досок, то, что в Америке называется clapboard. Таких домов в российской Совдепии и не встретишь. Мы с Найманом переглянулись. Это был почти иностраннооблитературенный хутор. Литературственность придавали ему не только дома, но и заборы из трех продольных досок, и обкатанные, как солдатская башка, столбики, и растянутые между домами сети, и кольчатые ловушки на угрей. В центре хутора стоял столб электросети, на нем сидел здоровенный баклан. Неглупым глазом он озирал невероятное происшествие: прибытие машины с тремя несвежими молодцами и одним полутрупом. Мы с Найманом переглянулись.
Основной склон холма шел в сторону моря, на нем росли пирамидальные можжевельники, из-за которых, казалось, может шагнуть маркиз со шляпой в руке или порскнуть пастушка в подоткнутых юбках. Мы с Найманом еще раз переглянулись. Были бы мы более наблюдательны, сразу заметили бы главного жителя этих мест, сидящего с другой стороны на фоне хвойной стены, четырехсотлетнего ворона Карла, и сразу бы поняли, что если баклан не глуп, то ворон мудр. Пока что мы лишь возопили: «Сержант, ты нашел то, что надо!»
Полковник в это время хрипел. Горло его противоборствовало скопившейся слизи. Сержант, розовая кожа под белесым бобриком волос, сигналил, вжимая большой палец в сердцевину своей гэбэшной машины. На крыльце появился хозяин, светлоокий Саар. Начался эстонский диалог, всякий раз напоминающий вакханалию гласных и глухое похмелье согласных звуков. В результате этого диалога мы получили две смежные комнаты на втором этаже голубого дома. Обе комнаты были украшены так называемыми «капертами», самыми популярными в те времена предметами морской фарцовки, полуковрами-полугобеленами, по три фунта стерлингов каждая, если покупать в Гибралтаре.
На обеих были изображены некоторые колонны с плющом и поляна с пирамидальными можжевельниками, между которыми сновали белозадые маркизы, настигающие розовоногих пастушек. Мы с Найманом переглянулись в восторге.
Сержант перед отъездом перетащил полковника Томсона на заднее сиденье и как бы примерился врезать ему ребром ладони по горлу. «Кат», – пояснил он нам на прощание. Он хотел сказать «гад», но получилось еще точнее.
Машина ушла, и из кухни немедленно появилась миссис Саар, щеки как яблоки. Тут же она запела нам что-то свое, руническое, мы не сразу поняли, что приглашают к обеду: вареный картофель, копченый угорь, свежие огурцы.
Так мы, наконец, оказались за границей. Никто вокруг не говорил по-русски, ничто не напоминало нашей великой родины. Кроме денег, конечно, но и они имели тут какой-то особый счет. С трудом мы пытались выяснить, сколько с нас полагается за постой. Отрезанные от материка, хуторяне, кажется, вообще не понимали, что мы должны что-то платить. В ответ на вопрос: «Мистер Саар, сколько с нас?» – хозяин только улыбался и показывал ладонью на стул: присаживайтесь, мол, посидим, помолчим. Такова же и хозяюшка. Любое обращение к ней она понимала как просьбу покушать и тут же что-нибудь предлагала: то молока, то крыжовнику, но больше всего угря во всех видах – жареного, копченого, заливного, в маринаде.
Сколько же все-таки платить за кров и стол? Однажды положили перед супругами пачку денег и бумагу с карандашом. Давайте считать! По трешке с носа в день или по пятерке? Перед знаками умножения лица Сааров окаменели. Минут пять мы все сидели молча. Над нами цвела яблоня, если так можно сказать о дереве с созревшими плодами. Свой нос из-за плодов высовывала пичуга, если так можно сказать о черт знает какой птице. Наконец Саар двумя пальцами рыбака выудил из пачки зажеванную лососятину брежневской десятки, солидно тряхнул ее за краешек, будто это был банкнот Британской короны, и выразительным жестом показал: баста! Радость мальком угря промелькнула по лицу хозяйки, и финансовые расчеты были закончены.
Не интересуясь нисколько производственными успехами тружеников социалистического моря, мы тут, на хуторе Саар, за милую душу тунеядствовали, то есть творили. Я сидел за письменной машинкой и не без удовольствия трещал на ней дурацкую историю «Бурная жизнь на юге» в форме киносценария. Подходил срок второй пролонгации, надо было представить еще один вариант на восьмидесяти страницах с двумя интервалами. В те годы нередко при помощи дружков, сидящих в редсоветах, мы получали авансы на написание киносценариев, двадцать пять процентов. Редсоветы давали поправки и с ними еще десять процентов. Потом давали вторые поправки и еще пятнадцать процентов, после чего сценарии выбрасывались. В общем, народ даже из этого бессмысленного труда старался извлекать забаву.
Найман тем временем в задумчивости, свойственной нашим поэтам, прогуливался по хутору. Иногда он брал нижнюю часть своего лица в кулак. Иногда где-нибудь застывал у забора, чтобы потом двинуться дальше. Я все хотел его спросить, замечает ли он, что ворон Карл постоянно следует за ним, временами сливаясь с темной хвоей. Знает ли он, что его творческие муки не остаются незамеченными также и бакланом Бобби Чарлтоном, что постоянно смотрит на него со столба, а при удалении поэта перелетает на конек крыши буроватого сарая, где стоят две коровы и где почтальон складывает на столике письма для окрестных рыбаков, все больше из Канады от сбежавших родственников. Все собирался спросить, да не спросил. Вот теперь спрашиваю: замечал, Толик?
Ошалев от треска машинки и от ублюдочных героев комедии, Эдика Евсеева, то есть Одиссея, и его младшего дружка Толи Макова, то есть Телемака, я иногда забрасывал своего мосфильмовского «Улисса» и заваливался под канадскую «каперту» с увлекательным чтением: Николас Бердяев, «Самопознание». Эту книгу, изданную в Париже «Имкой», Найман недавно получил от идеологического диверсанта и привез с собой на самом дне вещмешка. Она как нельзя лучше подходила к атмосфере острова, где от советской власти не осталось уже почти ничего, кроме госбезопасности. В ней, в частности, говорилось, что та реальность, в которой мы обретаемся от рождения до смерти, вовсе не является основной. Это периферийная реальность, своего рода ссылка, куда мы выброшены по непостижимым причинам и где должны мыкаться до возвращения в истинную, грандиозную и феерическую, реальность.
Читал, проникаясь бердяевским вдохновением, лишь изредка отвлекаясь к маркизам и пастушкам – а это что за реальность? – а потом засыпал. Во сне блуждал по периферии этой периферийной, фальшивой реальности, пока вдруг не возвращался в ее эпицентр, где поэт Найман в этот момент включался в рев лондонских стадионов. В то лето в Англии как раз проходил чемпионат мира по футболу. Ревели стадионы, иногда сквозь рев долетали имена знакомых московских парней – Валеры Воронина, Эдика Стрельцова, Игорька Численко, которого комментаторы называли Чизлонго. Приемник, настоящий «Сони», которым я тогда гордился, был нашим единственным развлечением. Он категорически не принимал Москву, зато великолепно настраивался на Би-би-си. «Англия, Англия, – шептал Найман, – Год сэйв зы Куин!»
Однажды прогуливались в окрестностях, наблюдая начало бесконечного сааремааского заката, переходящего в утреннюю зарю. Остров был плоск до чрезвычайности, а те немногие бугорки, что тут имелись, как бы подтверждали его плоскость, напоминая какие-то кругляши, под зеленый ковер закатившиеся. Вдруг тропинка под нашими ногами пошла довольно круто вверх, и мы оказались на вершине холма, который можно было бы уже сравнить с теннисным мячом, закатившимся под зеленую шкуру.
Обширный мир природы открывался с макушки: ровные, ежеминутные слепки темного моря с белыми гривками и смешанный лес, среди которого видны были лишь две-три шиферные крыши да еле различающаяся на косе пограничная вышка. Виден был также кусок гравийной дороги, по которой, пока мы сидели на холме, не проехала ни одна машина и ни одна душа не прошелестела. Экая древность вокруг, доваряжские времена! Ветер летит, гудит: А-А-А-А… будто в мире еще не родились согласные звуки. То ли тоска, то ли свобода, не поймешь.
Эх, вздохнули мы с Найманом, освобождаясь от безвременья, вот если б тут не эта, ну не эта сука, тут бы вдоль берега отели б небось стояли. По прямой-то тут не больше ста пятидесяти кило до Готланда, вот там небось отели-то стоят. Эх, были бы мы посмелее, сбежали бы по прямой. Катер бы украли с керосином и за сутки бы добежали. Эх, да как тут сбежишь, поймают, на конюшню пошлют, запорют до смерти. Эх, вздохнули мы, как старички, а были еще молоды.
И, как напоминание нам о нашей молодости, на пустынной дороге показалась велосипедистка. Эстонская соломенная грива неслась вслед за ее повернутым в сторону солнца синеглазым лицом. Велосипедный наклон делал преувеличенно красивыми ее груди под красной майкой. Она проскользнула по открытому отрезку дороги и исчезла под сводами елей. Талию и ягодицы ее велосипедная позиция делала просто незабываемыми.
«Толяй, ты тоже видел или мне одному померещилось?!» – вскричал я.
«Это местная библиотекарша, – вздохнул Найман. – Ее зовут Сыырие».
«Да откуда ты знаешь?»
«Не важно откуда, – еще раз вздохнул он. – Она проезжает по дороге два раза в день, в библиотеку и обратно. Вчера я снял свой кепи и поклонился, но она не обратила на меня ни малейшего внимания».
Я еще что-то вскричал, он еще что-то вздохнул. Экая Сыырие произросла на пустынных берегах! Она сидит на своем велосипеде, как будто исполняет на нем какой-то сладостный «кончерто соло». Я бы с удовольствием сыграл с ней дуэт, вскричал и вздохнул каждый из нас. А может быть, даже и трио, вздохнули мы разом. Два смычка и десять струнных пальцев. Даже двадцать струнных пальцев, ведь она играет и ногами на своей двухколесной арфе. А этот шопеновский полет волос, он тоже немалого стоит в мире звуков. Где-то тут кроется партитура телесной и духовной свободы. Будучи арфисткой своего слишком быстрого велосипеда, она в то же время обладает саксофонными изгибами и, несомненно, владеет потоком гласных, колоратуро. В общем, мимо нас проехал целый ансамбль женщины, а мы, как идиоты, стоим на месте. Да как угнаться за этой скоростной арфой, как найти здесь библиотеку, которая выражается, очевидно, лишь какой-нибудь невоспроизводимой соловьиной трелью?! Этот ворон Карл, кажется, предположил Найман, быть может, лет пятьдесят назад показал бы дорогу, увы, сейчас он только горазд перепрыгивать со столбика на столбик, слегка помогая себе тяжелыми германскими крыльями, летать же – увольте!