Текст книги "В поисках грустного бэби"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Знакомый черный музыкант однажды сказал нашей общей приятельнице, что собирается в Вашингтон и хочет навестить Аксеновых. Та предположила, что он может у нас остановиться. Музыкант был смущен: не уверен, что это будет хорошо, все-таки мы с Васей «на разных сторонах улицы». Узнав об этом, был смущен и я, потому что полагал себя с ним на одной стороне, on the sunny side of the street… [48]
Трудно ломаются психологические стереотипы, если на них еще наслаивается биологический стереотип. Познакомившись со Стивом Паддингтоном, мы соприкоснулись и в самом деле с «другой стороной улицы», с совершенно чужой жизнью негритянских масс, полной какой-то странно детской и, конечно, марихуанной жажды, пронизанной монотонным ритмом модного рэгги.
…На следующий день опять шел густой снег. Позвонил Стив Паддингтон и прокричал: «Василий, я уже начал писать свою книгу. А ты над чем сейчас работаешь?»
Негры под советским снегом
Как развивался «образ» негра в советском сознании? В 1937 году, в разгар мрачных сталинских чисток, кинорежиссер Г. Александров создал шикарную музыкальную комедию «Цирк». Помимо трюков, чечеток и хохм, в фильме была сентиментальная линия, мелодраматическая история американской актрисы варьете, умудрившейся в расистской Америке родить черного ребенка.
Толпа разнузданных расистов несется по железнодорожным путям, пытаясь догнать поезд, на котором спасается наша героиня в исполнении ослепительной блондинки голливудского типа Любови Орловой; так начинается фильм. Впоследствии мать негритенка попадает с труппой варьете в Москву. Она стыдится своего ребенка, прячет его от советского актера, с которым у нее начинается роман, пока не убеждается, что в Советском Союзе все нации равны, все свободны. В апофеозе она поет: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» А ее черного младенца с нежными улыбками передают друг другу советские люди, зрители цирка, случайно представляющие все национальные республики и меньшинства Советского Союза.
Младенца, между прочим, в черный цвет не красили. Его роль играл только что родившийся Джим Паттерсон, сын американских коммунистов-негров. Этот мальчик все свое детство наслаждался неслыханной славой, летними каникулами в Крыму, в привилегированном пионерском лагере «Артек»; когда вырос, стал советским поэтом, увы, весьма посредственным.
Позднее нужда в черных киноактерах стала удовлетворяться менее патетическим путем. Во время войны в Архангельске, куда приходили корабли союзников, пять процентов детей рождались черными. Один из этих негритят играл черного юнгу в фильме «Максимка» по повести Станюковича, в котором проводилась идея о стихийном интернационализме русских людей и о сочувствии к угнетенным.
В шестидесятые годы в театральном мире Москвы был весьма популярен молодой актер Гелий Коновалов. Он родился в русской семье, но был совершенно черным и со всеми признаками негроида: курчавостью, толстогубостью, белоснежностью улыбки. Пользуясь своей «спецификой», он читал в концертах стихи с каким-то немыслимым акцентом, хотя не знал никаких языков, кроме своего родного – русского.
Всюду перед ним открывались двери, люди обращались к нему с исключительной осторожностью – как бы не обидеть «представителя угнетенных наций». Так он и шествовал сквозь московские метели, научившись не без цинизма пользоваться своей странной уникальностью. Только лишь в театральном ресторане при приближении к определенному градусу общего подпития Гелий терял свою «специфику» и избавлялся от советского расизма навыворот. Там актерская братия, знавшая гримы всякого рода, к цвету его кожи относилась без всякого пиетета.
В целом же в течение всех советских лет под влиянием «интернациональной» демагогии, фальшивости фильмов и спектаклей, а также не без помощи личностей вроде знаменитого певца – «друга СССР» Поля Робсона, в сознании советского человека рядом с другими стереотипами утвердился и стереотип черного человека, который не может быть никогда ни злым, ни хитрым, ни глупым, ни коварным, никаким, кроме как лишь угнетенным.
Даже и «критический советский человек» привозит в Америку этот стереотип и долго носит его с собой, пока реальность не выколотит его, словно пыль из одежды.
По Пятой авеню в час пик мирно шествуют плечом к плечу в обоих направлениях и филиппинец, и индус, и мексиканец, и эскимос, и мавр, и ацтек, и грек, и финикиянин, и перс, и ассириец, и галл, и кельт, и скиф, и печенег, и римлянин, и карфагенянин, и «гордый внук славян, и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык»; не исключено, что попадаются тут и атланты, амазонки, кентавры…
Бывший советский человек, хоть он, может быть, по цвету кожи и не отличается от большинства населения, явление на самом деле не менее диковинное в американском обществе, чем, скажем, троянец; в сознании своем он долго носит догмы покрепче, чем мировоззрение идолопоклонника Новой Гвинеи.
Взять пресловутый национальный вопрос. С детства в нас вбивались понятия так называемой ленинской национальной политики с ее принципами интернационализма и равенства наций, а на деле у нас совершенно не было никакого опыта совместной с другими народами жизни; в принципе, мы не знали других наций, кроме советской, хотя внутри оной пресловутый пятый пункт, то есть национальность, строго контролируется. Показной интернационализм на деле оборачивался диковатыми изоляционистскими клише, привязанными в основном к освободительной борьбе, к колониализму и т.п.
Вот, например, клише «рикша». С раннего детства он сопровождал нас, этот несчастный тонконогий «трудящийся Азии», согбенный под своей конусовидной шляпой, влекущий коляску с восседающим в ней жирным империалистом. У империалиста в зубах сигара, кованый каблук упирается в тощий задок желтолицего. Хоть и стали впоследствии клише такого рода предметом юмора, все-таки оказались они довольно живучи и въедливы, иначе не был бы я так удивлен рикшами Гонолулу.
Там, на Вайкики, велорикши все как на подбор оказались белыми парнями и девушками, загорелыми и белозубыми, напоминающими лучшие экземпляры американской университетской породы. Энергично крутя педали, они кагал и по Калалахуа японских туристов. Клише оказалось полностью перевернутым.
Мы не знали реальной жизни так называемого третьего мира, она была заменена фантомами интернационализма.
Америка не прокламирует интернационализм, она попросту заполняется многоязычной толпой экзотических иноземцев. Помню, как-то ехали мы через снежные холмы Мэна и на одном из этих холмов вдруг увидели ресторан полинезийской кухни. Здесь, в Америке, можно в реальности увидеть не-ленинскую национальную политику, то есть реальную жизнь разных народов, узнать, что и как разные люди едят, как они молятся, как они трудятся, как они развратничают…
Вот вам еще одно клише, которое после опыта американской жизни переворачивается в сознании русского эмигранта.
Всегда у нас считалось, что декадентская западная цивилизация является в мире главным источником греха разврата, наркомании, половых извращений. Советские люди в этом глубоко убеждены, что, впрочем, не только не отталкивает их от западной цивилизации, а, напротив, наряду с изобилием товаров является дополнительным, а иногда и основным соблазном. Существуют иронические клише типа: «Эх, Запад! Как красиво он разлагается!» «Секс-шопы» с пластмассовыми гениталиями, порнографические «нон-стоп» кинотеатры, проститутки обоих полов, алчущие кайфа толпы в клубах марихуанного дыма – вот образ «тлетворного Запада» в сознании советского гражданина.
Признаюсь, после нескольких лет жизни на этом самом декадентском Западе у меня сложилось впечатление, что основным источником декаданса и блуда является третий мир, который в клишированном идеологическом представлении выглядит как бы невинной жертвой. Именно из третьего мира идут на Запад разнузданный секс, мастурбирующие ритмы, одуряющие травы и порошки, всепоглощающая тяга к кайфу.
Ошибочно вообще представление о том, что цивилизация неизбежно влечет за собой падение нравов. По идее, если непредубежденными, неидеологизированными глазами посмотреть в глубь истории, можно увидеть, что чем ниже уровень развития, тем выше уровень дебоша. Достаточно вспомнить «художества» австралийских аборигенов. Человеческие группы, не озабоченные задачей цивилизации, то есть развития, улучшения (к этому относится и религиозный поиск), озабочены в первую очередь жаждой кайфа. Самые изощренные формы половых извращений и наркомании родились не в цивилизованном обществе, а в дикарских группах. Западная цивилизация, особенно в ее англосаксонской форме, является, по сути дела, последней фортецией здравого смысла.
На эту фортецию из темноты третьего мира идут валы кайфомании. Цивилизация в силу своей либеральной толерантности не отвергает примитивного гедонизма, но адаптирует, переводит эту всепоглощающую страсть в русла субкультуры, шоу-бизнеса, секс-коммерции, то есть организует, вводя даже эту дикую стихию в систему некоторого порядка.
Говоря это, я вовсе не хочу унизить тех людей третьего мира, что работают там ради просвещения и благоденствия своих народов. Эти люди не нуждаются в снисходительности, в высокомерном попустительстве, они же, думаю, меньше всего заинтересованы в том, чтобы сваливать все грехи на западную цивилизацию.
Среди так называемых трех миров в отношениях друг с другом, по сути дела, находятся только первый и третий. Для так называемого второго мира, из которого мы пришли, третий – лишь место приложения марксистско-ленинской «единственно верной» исторической науки.
Штрихи к роману «Грустный бэби»
1980 – 1981
По выходным дням ГМР мало напоминал агтенданта с автопаркинга у ресторана «Эль Греко». Одежда от лучших фирм. Если уж костюм, то «Тед Лапидус». Если уж плащ, то «Барберри». Если уж ботинки, то «Черч». Кто догадается, что куплено на блошином рынке? Скорее уж подумают – эдакий джет-сеттер [49] в поношенных любимых вещах.
…За его приближением со ступеней собора Святого Матвея следил американский нищий, красивый малый лет под сорок, рыжие кудри перехвачены кожаным ремешком, босые гноящиеся ноги – trade mark [50]. Впрочем, может быть, это и не нищий, а просто-напросто осколок «поколения протеста». Просит, во всяком случае, с достоинством, какому и Боб Дилан бы позавидовал:
– Could you spare one dollar for me? [51]
«Вот он, уровень инфляции, – подумал ГМР, – когда-то ведь, помнится, пели „Браток, подай мне гривенник“. Достав видавший виды бумажник „Диор“, ГМР отщелкнул нищему точно по запросу однодолларовую купюру.
– Thank you, – удивленно сказал нищий. – I was sceptical about you [52].
– Отчего же, – пожал плечами наш герой, – я даю это нам как нищий нищему. Есть такое слово «солидарность».
1982
Рэнди Голенцо в связи с продвижением по службе пригласил как-то кучу народу к себе, в наследственный таунхаус. Накупил гамбургеров, не забыл и про соус А-1. Родственников предупредил, подмигивая: «Будет чудаковатый народ из „Пацифистских палисадов“.
И действительно, явилась троица – закачаешься! Великолепная Бернадетта-декольте сразу же привнесла в парти аромат чего-то греко-римского. Генерал Пхи в парадной рубашке хаки со следами боевых наград и с новеньким зайчиком «Плейбой-клаба» тут же принялся за обследование охладительной системы резиденции Голенцо. Скептически покачивал он хорошо причесанной головою – «вот так и мы рассчитывали на нашу стратегическую инфраструктуру».
Третьим в компании оказался русский бегун Лев Грошкин, с которым Бернадетта недавно познакомилась в Санта-Мелинде во время роликобежных уроков.
Лева в Америке процветал, не старея. Получая помощь по программе «велфер» [53] и подрабатывая иногда наличными в транспортной фирме «Голодающие студенты», он обеспечивал себе 120 миль еженедельного набега, что в сочетании с научной диетой и контролем над рефлексами повернуло все процессы его организма в обратную сторону; он выглядел теперь вместо своих полета на чистый четвертак. Таким молодцом он и воспринимался теми, кто не знал его раньше, а тех, кто его знал раньше, Лева старался избегать. «Старая шваль», – думал он о них с понятным презрением.
«Чемпион», – представлялся он новым знакомым. Это хорошее русское слово было понятно местным народам. Дружба с Бернадеттой Люкс внесла в систему циркуляции дополнительную гармонию. «Постарайся понравиться мистеру Голенцо, Лайв, – сказала она. – Рэнди близок к сферам». Лев кивнул. Это нетрудно. Не понимая ни слова по-английски, он хорошо соображал. «Эге, – сказал он, – гамбургеры! – И добавил: – Ого!»
Рэнди такой подход к делу явно понравился. «Вам кажется, что это гамбургеры? – хитро улыбнулся он. – А вот попробуйте-ка покрыть их соусом А-1. Получатся настоящие стейкбургеры!»
Племяш Джейсон цапнул из рук толстенное угощение. Эва как широко и сокровенно открывается рот у малыша! Гамбургер, а на вкус стейкбургер!
– Эй, это твоего дяди стейкбургер! – вскричал Голенцо, вырывая едальное устройство из рук несовершеннолетнего человека.
Все замечательно захохотали. «Стейкбургер, – подумал Лева. – Государственная котлета, из спецфонда. Бернадетта, видимо, не врет. Рэндольф – важная шишка!»
1953
День смерти Иосифа, увы, совпал с днем рождения Филимона. Вот уж двадцать лет 5 марта безраздельно принадлежало ему. В день трагического совпадения он собирался вести всю кодлу в ресторан, для чего заложил в ломбарде фамильную реликвию, статуэтку Лоэнгрина.
Кодла неделю уже предвкушала поход в «Красное подворье», где играл по вечерам золотая труба Заречья Гога Ахвеледиани, по слухам входящий в десятку лучших трубачей мира, сразу после Луи Армстронга и перед Гарри Джеймсом. И вдруг такое неприятное совпадение – умер великий вождь народов, знаменосец мира во всем мире, попросту гений человечества. Веселье маленькой группы совпало с несчастьем космического масштаба. Такое, конечно, случается, но, согласитесь, не часто.
В тот день в стране не хватало грустных прилагательных, траурных мелодий и черного тюля. На лицах был, как сказал поэт, «влажный сдвиг, как в складках порванного бредня». Скандалистка Шура, хватанув с дядей Петей привозного первача, билась за стенкой в истерике: «Жидов-то недобил, жидов-то недобил, отец родимый!»
Вся компания мрачно сидела на койках с учебниками по марксизму на коленях. «Отчего ребята такие смурные, – думал Филимон, – из-за вождя или из-за того, что „Красное подворье“ отменяется? Спроси самого себя, – сказал он сам себе, – и без труда поймешь внутреннее состояние товарища». Вслед за этим фундаментальным умозаключением именинник водрузил на голову шляпу, выкраденную из реквизитной оперного театра, где периодически подрабатывал в толпе итальянских карбонариев, забросил за спину шарф и сказал:
– Похиляли, чуваки!
Три панцирных сетки мощно прогудели, три тела выплеснулись из лежбищ, словно морские львы.
– Куда похиляли?
– В «Подворье», екэлэмэнэ!
– Да ведь закрыто же небось?!
– Не факт!
– Да ведь арестуют же за гульбу-то сегодня, в такой трагический для человечества день!
– Не обязательно!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Сидя во Флаг-башне между Капитолием и памятником Вашингтону и озирая прекрасные окрестности, я писал свой – позвольте сосчитать – вот именно, четырнадцатый – роман под названием «Бумажный пейзаж».
Это была в то же время моя первая вещь, название которой возникло сначала по-английски, а уж потом было переведено на родной. Произошло это оттого, что мне нужно было вначале сделать на этот роман заявку для получения стипендии в Институте Кеннана. В замысле была история бедной души, потерявшейся в бумажном мире современной бюрократии, политики, журналистики, литературы; отсюда и возникло словечко «paper-scape» по аналогии с «sea-scape» и «landscape» [54].
Герой романа Игорь Велосипедов, автомобильный инженер, барахтается в потоке различных справок, заявлений, газетных статей, самиздатских рукописей, доносов, анкет, досье… Будучи в курсе (как и многие другие советские интеллигентики) йоговской философии, он размышляет о том, что у человека в современном мире, кроме ниспосланных ему с Небес трех тел (физического, астрального и духовного), появляется еще и четвертое тело, творимое «империей», – бумажное тело на фоне бумажного пейзажа.
Велосипедов бунтует, ему хочется вырваться из фальшивого (как он полагает) бумажного мира, но даже и бунт способствует образованию (в соответствующих организациях) его бумажного образа бунтаря. В конце концов, в результате развития литературной, то есть опять же «бумажной» судьбы, наш герой оказывается в Америке, в Манхаттане, где скопление небоскребов иной раз напоминает ему стопки машинописи самиздата.
Реальность в данном случае иронически улыбалась не только в адрес героя, но и сочинителя. В сравнении с американским бумажным потоком советский оказался всего лишь ручейком. В СССР существует одна лишь государственная бюрократия, в США – множество разных бюрократий, которые и обрушивают на человека несметное количество бумаги.
Советская государственная бюрократия, унаследовавшая от царской всю ее тупость и преумножившая это качество во сто крат, стара, малопродуктивна, терзаема неопределенным комплексом вины. Она неповоротлива, плохо оснащена, процесс изготовления бумаг громоздок, отвратен не только получателям, но и производителям.
Американская бюрократия моложе русской, оснащена компьютерами, энергична и, кажется, очень довольна собой. Проходя через упомянутое уже выше управление иммиграции и натурализации, а также оформляясь внештатником на «Голос Америки», я заметил, что система продуцирует свои многочисленные формы с отчетливым удовольствием. Иной раз передо мной оказывались устрашающе огромные листы бумаги с многочисленными параграфами, пунктами, клеточками, с крупным шрифтом и нонпарелью, на которых практически нужно было лишь поставить в каком-нибудь углу «yes» или «nо».
К счастью, правительство не охватывает всех сторон жизни общества. К несчастью, кроме правительства, имеется множество других бумажных структур, заваливающих обывателя бумажным хламом. Я говорю «к счастью» или «к несчастью», хотя, в принципе, не вижу альтернативы. В отличие от моего героя – бумагоборца Игоря Велосипедова, – я не знаю, может ли общество ограничить свое бумажное обжорство.
Так или иначе, но по мере врастания в американскую жизнь я становился реципиентом все большего количества бумаг. Не зная еще, что существует такое понятие, как junk mail [55], я приходил в отчаяние, глядя, как на моем столе к концу каждой недели вырастает гора конвертов и пакетов. Пытаясь ответить на настойчивое и любезное внимание моих новых сограждан, я в течение первого года жизни в Вашингтоне выписал восемь кредитных карточек (четыре из них совершенно ненужных), вступил в отношения с тремя разными компаниями страхования жизни, был втянут в какие-то идиотские sweepstakes [56] и, как полный балда, растирал присланным никелем какие-то посеребренные поверхности, дважды вступал в Ассоциацию спортсменов-любителей и почему-то стал получать по три экземпляра их ежемесячного журнала, присоединился к обществам «За чистый воздух», «За охрану животного мира», стал посылать свою лепту в Армию спасения, в World vision, в Союз весенних даффоделий, в United Way, выписал шесть еженедельников, некоторые из которых, например «Тайм», стали почему-то приходить в двух экземплярах, заказал за сто восемьдесят долларов кожаную куртку (за углом такие стоили сто сорок), зажигалку в виде патрона времен Первой мировой войны, после чего вполне естественно вступил в Клуб лучшей книги месяца и получил шеститомную биографию какого-то Адлая Коперстайна, за которую, к счастью, не заплатил ни цента, потому что она, как видно, была послана мне по ошибке…
Срастание коммерческого бюрократа с компьютером придает всем этим отношениям несколько юмористический характер. Предположим, из кредитного общества вам приходит счет, в котором даже вы, бездарный неуч, обнаруживаете ошибку в восемьсот долларов не в свою пользу. С одной стороны, приятно думать, что это не какой-нибудь индивидуум пытается тебя обжулить, а просто компьютер зарапортовался, а с другой стороны, нельзя не вздохнуть: почему машина никогда не ошибается в твою пользу, не насчитает тебе лишнюю сотню, почему она жмет на тебя, а не на себя?
Странное чувство возникает, когда ты вдруг выясняешь, что за тобой идет многомесячная электронная охота. Например, через два с половиной года после отъезда из Калифорнии я получил из Сакраменто категорическое требование немедленно заплатить этому штату должок в размере 1900 долларов. В бумаге сообщалось, что все предыдущие попытки отдельных индивидуумов укрыться от выплаты калифорнийских налогов кончались плачевно, то есть тюрягой.
Надо сказать, что в бытность мою в Калифорнии, то есть в самом начале американской жизни, я и понятия не имел об американских налогах и только лишь удивлялся, почему мое университетское жалованье сокращается к выплате чуть ли не вполовину.
Пока я пребывал в недоумении, из Сакраменто пришли с интервалом в один день еще три угрожающих бумаги – компьютерная охота завершилась успешно, жертва на крючке. Тень решеточки уже маячила в отдалении: плати или садись! Платить ни с того ни с сего не хотелось, садиться тоже. Посадка в американскую тюрьму вызвала бы полное недоумение у кураторов в Москве, на площади Дзержинского. Я пошел к своему аккаунтанту, мистеру Адамсу. Вот такие, говорю, дела, Чарлз, спаси от тюрьмы. Чарлз Адаме ловкою рукою встряхнул калифорнийские угрозы. И улыбнулся: попытаюсь. Через неделю компьютерная охота завершилась совершенно неожиданным образом. Штат Калифорния вернул мне 680 долларов. Оказалось, не я им должен, а они мои должники, а ведь мне и в голову не приходило угрожать им тюрьмой.
Все американское «финансовое» становится на первых порах полнейшей головоломкой для советского эмигранта. В Союзе денежные отношения между людьми и финансовой структурой общества находятся на добанковском уровне: никаких чековых книжек, а о кредитных карточках никто и не слышал. Финансовые отношения между отдельными людьми в принципе держатся на уровне Золотой Орды. О банках советский человек знает лишь то, что банкиры – это империалисты. Фондовая биржа для меня и до сих пор является самым загадочным американским институтом, и я, видимо, просто никогда не пойму, как, почему и для чего происходит торговля всеми этими commodities [57], почему повышаются или понижаются учетные ставки и что такое «дефицит платежного баланса».
И тем не менее при всей моей финансовой тупости в американской жизни даже я становлюсь маленьким финансистом.
Жизнь в Америке являет на свет, как я понимаю, кроме четвертого, «бумажного тела», еще и пятое, «финансовое тело» человека. Деньги, положенные в банк, равно как и деньги, взятые из банка, это не просто твои сбережения и траты, это как бы твои контуры внутри финансовой реальности. Тратя и вкладывая, оплачивая счета и беря кредит, ты составляешь о себе мнение.
Невинные социалистические души волей-неволей становятся осведомленными в таких понятиях, как «баланс» и «кеш флоу». Банк шаг за шагом вовлекает тебя в какие-то свои таинственные мероприятия, он делится своим мнением о тебе с другими банками и кредитными обществами и еще какими-то организациями. Вначале все это кажется тебе порядочным абсурдом, ты не можешь понять, чего от тебя хотят эти «тузы» и «воротилы» (советская терминология), почему они заинтересованы в твоих жалких деньгах, потом вдруг осознаешь, что стал хоть и ничтожным, но элементом этой странной жизни и что к твоим малым деньгам банк относится с тем же автоматическим уважением, что и к миллионному куску.
Сложность этой банковской жизни, в которую вовлечен рядовой гражданин, поначалу шокирует советского простака. Вначале даже обыкновенная банковская машина, выдающая наличные, вызывала у нас остолбенение. Помню, как мы изумленно наблюдали на Мэйн-стрит в Анн-Арборе: какой-то типчик хипповатого обличья стоит у стены какого-то дома, нажимает какие-то кнопки, и из дома выскакивают ассигнации, и типчик засовывает их в карман. Теперь и я сам с ловкостью, какой тот типчик, может быть, позавидовал бы, отщелкиваю на этой машине различные трансекшн, беру чистоганом, делаю депозиты, осведомляюсь, «сколько луидоров у нас осталось», и т.п.
Пока мы научились более-менее шевелить мозгами, чтобы извлекать удобства из банковской системы, мы попросту зверели от всех этих «балансов», «кредитов», «дебитов», «депозитов»… Должен признаться, что некая система «Чекстра», в которую меня вовлек мой банк, до сих пор кажется мне формой замаскированного грабежа, хотя я и понимаю, что она направлена на мое благоденствие.
Еще более сложным и, кажется, совсем уже непостижимым (во всяком случае, на текущий момент) кажется нам соотношение между списанием с налогов, займами в банке и учетными ставками. В этих делах я вряд ли когда-нибудь научусь «шевелить мозгами». Разобраться, почему выгодно (или невыгодно) покупать дом, платить банку огромные проценты или, наоборот, не покупать дом, а платить «рент» за квартиру, представляется мне почти невозможным. Иногда нам с Майей кажется, что мы уже достаточно американизировались и можем теперь хорошо во всем разобраться. Мы садимся за стол и начинаем что-то высчитывать и через некоторое время, полностью запутавшись, бросаем это дело. Иногда нам кажется, впрочем, что и никто в этом не разбирается, включая и тех, что дают нам советы.
О вложении денег – о всяких там инвестментах – и говорить нечего. К моменту эмиграции мой адвокат Лен Шройтер собрал для меня из разных издательств некоторую сумму. Мы ее потратили на путешествия в Европу, Океанию, Грецию. Один из новых друзей как-то нам сказал, что эту сумму за это время можно было увеличить вдвое.
Система американских налогов и списаний в ее запутанности и сложности поначалу показалась мне едва ли не идиотской. Только сейчас я начинаю понимать, что эта система стимулирует инициативу, заставляет людей то тратить, то зажимать деньгу, то выискивать всякие лазейки (помню, как мы были поражены, увидев по ТВ рекламу фирмы, которая помогает гражданам находить получше tax shelter [58], то есть увиливать от налогов), то жертвовать на благотворительность, то начинать какое-нибудь предприятие, то сворачивать; то есть эта система как бы обеспечивает постоянное впрыскивание энергии в камеру внутреннего сгорания национальных финансов, иными словами, эта система рассчитана вовсе не на таких лопухов, как я.
Оглядываясь вокруг, я не без некоторого почтительного содрогания думаю о том, что большинство окружающих нас людей, по сути дела, – американские финансисты. Иной раз видишь пару мужчин, прогуливающихся вдоль набережной, или сидящих в кафе, или загорающих возле бассейна. О чем они говорят, думаешь ты. Ну, вряд ли о «Диалогах» Платона или о стихах Эмили Дикинсон, однако вполне возможно, что о женщинах, о спорте, о политике. Прислушавшись, ты чаще всего услышишь, что парочка хоть и с некоторой курортной вялостью, но все же увлеченно обсуждает вложения, учетные ставки, списания, поиски бюджета… Впрочем, и те, что толкуют Платона, и те, что иронизируют в данный момент по этому поводу, вовлечены в финансовый метаболизм этого общества.
Среди разительных несходств советского и американского обществ находится отношение к трате денег. Там трата денег, щедрые покупки, скажем, или гульба в ресторане всегда является чем-то не очень пристойным, каким-то щекотливым делом, здесь трата денег – почтенное и общественно полезное занятие.
Среди еще более разительных различий находится информация об экономической жизни. Гражданин так называемого организованного общества с его плановой экономикой не имеет ни малейшего представления о том, что происходит в стране (несмотря на оглушающие радостные крики о победах и достижениях), – будто под ним гигантское мертвое тело.
В Америке ежедневно в газетах и по ТВ мы видим реальные цифры подъемов и падений, а колебания этой таинственной биржи как бы отражают движение могучего брюха, вздутие мышц, раздувание альвеол, эрекцию кавернозных тел этой неплановой, то есть как бы хаотической, экономики.
Благотворное неравенство
Почувствовав себя частичкой этого общества, я не мог не подумать о неравенстве. В самом деле, в стране, где проживает миллион (sic!) миллионеров, каждый 240-й из встреченных вами на улице является таковым, в то время как 239 таковыми не являются, то есть страдают от неравенства.
Однажды в Вашингтоне зашел спор на эту тему. Вообразите, он происходил на кухне, то есть в московском стиле. Понятие «кухня московского интеллектуала» уже вошло в литературный жаргон во всем мире. Вариантов спасения человечества было на этих кухнях предложено гораздо больше, чем рецептов пирога.
В Америке кухонный период общественной жизни как-то выпадает из наблюдений. Здесь дискуссия перенесена в обеденный зал: тысячи тематических ланчей и обедов еженедельно по всей стране. Я и сам не раз побывал на таких мероприятиях – и гостем-спикером, и едоком-дискуссантом уже посидел немало.
Спор, о котором я сейчас говорю, по мизансцене напоминал московскую кухню, но, согласно американской культурной традиции, никто не старался перекричать оппонента или открутить ему жилетную пуговицу.
Речь шла о равенстве и неравенстве. Свеженькая темка, не правда ли? Копий и дров наломано столько, что хватило бы, пожалуй, на растопку не одной, а десятка цивилизаций. «Вот, Василий, выскажись, ведь ты приехал из общества полного равенства». – «Э, нет, господа, прошу не разводить мелкобуржуазную уравниловку! Конечно, СССР – самое равноправное общество на земле, но, как говорил теоретик Снежок из романа „Скотский хутор“: все животные, товарищи, равны, но некоторые все-таки равнее!» Творческая мысль в СССР признает, что нынешнее самое справедливое все-таки еще не вполне справедливо, еще не вполне совершенно, ибо еще предстоит нам дорога к нашему идеалу – «от каждого по способностям, каждому по потребностям», то есть к этим зияющим, виноват, сияющим вершинам.
Маршу мешают скептики, маловеры. Каждому по потребностям воздать невозможно, говорят они. Получится безобразное обжорство, глупейшее расточительство, разгул и разврат, никакая экономика не выдержит, крякнет даже самая передовая, та, что нынче такими успехами поражает человечество. Скептики, конечно, не правы. Они танцуют от капиталистической печки и говорят о капиталистических потребностях. Между тем принцип «каждому по потребностям», очевидно, достижим, если как следует поработать над потребностями, то есть снизить их до необходимого уровня или научиться ими управлять в зависимости от возможностей экономики. Таким образом, господа, нам не очень-то следует обольщаться, говоря об удовлетворении потребностей: ведь речь-то идет об удовлетворении иных, не нынешних, коммунистических уже потребностей. В определенном смысле работа по выработке этих новых потребностей началась давно и идет довольно успешно, хотя не без некоторых досадных огрехов и сбоев. Духовные потребности населения, например, доведены до блестящего минимума, и нынешний уровень, конечно, еще не предел.