412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Немирович-Данченко » Ирод » Текст книги (страница 2)
Ирод
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:12

Текст книги "Ирод"


Автор книги: Василий Немирович-Данченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Иродова нора

У птицы есть гнездо, у зверя – логовище. У Ирода тоже была своя нора.

Он занимал квартиру на первом этаже громадного, сверху донизу переполненного дома… Жильцы эти теснились в своих клетушках словно черви, которые завелись в гнилом орехе… Окна Ирода выходили на улицу, и днём любопытные не раз заглядывали к нему, желая узнать, что делает этот ненавистник рода человеческого. Когда-то даже толпами собирались, но нелюдим на них не обращал никакого внимания.

Квартира его представляла странное зрелище.

Это было царство мрака, пыли и грязи. Всё здесь стояло двадцать лет на одном месте, двадцать лет эти мрачные комнаты не знали ничьей руки, которая бы их вымела, вычистила, убрала. У Ирода не было никакой прислуги – он с утра до ночи и ночью оставался здесь один… Вечно один, лицом к лицу со своим прошлым, с призраками, рождавшимися в возбуждённом мозгу нелюдима, слушая звуки, которых не существовало в действительности, живя жизнью никому другому непонятною… Двадцать лет никто не звонил к нему… Даже ручка от звонка давным-давно была сломана, а самый звонок какой-то паук несколько лет уже густо опутал своими тонкими сетями. Сам строитель этой паутины давно издох; на неё сплошным слоем легла пыль, так что безмолвный звонок казался каким-то грязным комом, который каждую минуту мог сорваться с перержавевшей проволоки на голову неосторожному посетителю, если бы таковой, сверх чаяния, здесь появился… Пыль и паутина царили повсюду. Даже на кухне пауки заткали отверстие чугунной плиты и окна. Кастрюли под толстым слоем пыли казались слепленными из земли и поставленными на полки сушиться. Остовы дохлых тараканов чернели по углам, живых не было, потому что Господь знает, чем питался Ирод. Раз в день он ходить в лавку, там что-то ему завёртывали в серую бумагу, такую же серую как и окна его квартиры, нелюдим клал это в карман и уходил домой, часто забывая даже съесть взятое таким образом. Казалось, от постоянного одиночества в нём замерли инстинкты жизни… В комнатах было не лучше, чем в кухне. Стёкла окон не надо было занавешивать – пыль плотнее всяких гардин закрывала их, точно матовые они, – только снаружи блестели на солнце… Пыль лежала на подоконниках, на резных столах, на изящных когда-то стульях, на диванах, двадцать лет назад обитых дорогою материею, а теперь ставших царством моли, которая одна летала и ползала в этом логовище. Пыль густо покрывала пол, и только редкие отпечатки громадных сапожищ Иродовых да тонкие мышиные следки выводили на них какие-то загадочные запутанные узоры, – точно все эти полы были фантастическими полустёртыми ландкартами [1]1
  географическими картами


[Закрыть]
. Старый образ в углу тоже был затянут плотным чехлом той же серой пыли. Ослепшая давно лампадка перед ним точно так же как онемевший звонок передней казалась комом грязи, неведомо зачем повешенным на какой-то серой цепочке. На стенах висели картины; но яркие когда-то краски выцвели, пыль разъела их, а потом и совсем затушевала деревья, дома, лица, воздух, горы, так что безобразные холсты в безобразных рамах только уродовали и без того ужасную обстановку Иродовой норы. Здесь даже дышалось пылью. В самые солнечные дни лучи Божьего дня напрасно вели борьбу с этою пылью. Они оказывались бессильными пробиться сквозь матовые стёкла, и в квартире царил полумрак пыли и запустения… Если какому-нибудь лучу и удавалось проскользнуть сюда, то он сейчас же убегал назад на улицу, на воздух, оставляя на одно мгновение свой золотистый след на этой могиле живого, бродившего здесь трупа, – казалось, тоже затканного пылью и паутиною… В кабинете книги в шкафах были тоже покрыты однообразным слоем. Глупой нельзя было отличить от умной. Как уста мертвецов страницы их сомкнулись, чтобы никогда не открываться… Шкафы казались склепами для этих мертвецов. Как и в каждом склепе в них завелись черви и мыши, но последние не пугались Ирода, заходившего иногда в эту комнату… Он тоже был живым трупом этого склепа… Видения и призраки, скользившие в душном мраке, не оставляли следов на серых слоях. Большая люстра, подвешенная в зале к потолку, казалось, имела твёрдое намерение разбить голову Ироду, когда он проходил мимо, шмыгая и здесь в стороны, как он шмыгал по улицам… Кенкеты на стенах чудились чьими-то серыми руками, зловещими, грозившими кому-то… Не ему ли? Не этому ли собеседнику видений, товарищу мышей и крыс?.. Вечным и неподвижным призраком, неустанно оплакивавшим неотмщённое преступление, казалась когда-то прекрасная статуя Ниобеи, двадцать лет простоявшая в углу зала… Кое-где валялись клочья ковров, съеденных молью…

Сюда не входил никто… Когда-то, давно-давно, дворники приносили дрова и топили печи. Теперь сам Ирод занялся этим… И то только в одной заветной комнате… Потом они каждое первое число являлись за деньгами, до тех пор, пока нелюдим не стал сам приносить их.

– Не надо… Ко мне… не ходите… Сам я буду. Вот возьмите…

– Хозяин говорит: «Может, поправить что требуется»… Он с полным удовольствием…

– Нет… – с ужасом замахал озябшими руками Ирод. – Нет, не надо… И так пусть… Хорошо…

И он ещё плотнее заперся в своей норе.

Какая-то сердобольная прачка вздумала помочь ему в его сиротстве – хоть фатерку пообчистить. Явилась с чёрного хода… Но Ирод даже и не выслушал её, взял за плечи, вывел вон и запер за нею дверь. Здесь, у себя, он не боялся людей, а ненавидел их… Ему даже стало легче, когда портреты затянуло пылью и заслонило человеческие лица… В зеркалах на первых порах отражались его обезумевшие ржавые черты, потом ему стало страшно и себя видеть – он перестал глядеть на них, а потом пыль помогла и затянула их от всего света. Редко-редко почтальон приносил ему письма; он с недоумением брал их…

– Зачем это?..

– Да вам?.. Что ли.

– К чему?

– Вы, ведь, господин Сатин?

– Я… да… я – Сатин, – неуверенно отвечал Ирод, видимо, сомневаясь, он ли это или нет…

– А коли вы – так и получайте!

Ирод брал письма, бросал их на стол и тотчас же забывал о них; письма оставались нераспечатанными… У него где-то были родные; они знали, что у старика есть деньги, писали ему… Он про себя повторял только: «Зачем?» и не любопытствовал вовсе узнать содержание этих посланий… Когда-то, давно-давно, он получал письма, надписанные на конверте тонким женским почерком… Его бросало в дрожь от них… Он доносил их до свечи или до топившейся печки… Выражение злобы и ненависти искажало в эту минуту неподвижное обыкновенно лицо нелюдима; казалось, что он также сжёг бы и руку, писавшую их!.. Долго после этого он ходил, волнуясь, плакал в одиночестве страшными, бессильными слезами. Каждую слезу точило изболевшее сердце… В полумраке своего логовища он сжимал кулаки, бил ими об стены точно о затворённую дверь… Дверь не отворялась; он колотился в неё головою, поднимая целые тучи пыли и, изнемогая, падал в ту же пыль, не зная, где выход его горю, когда настанет конец его слезам… Потом он опять костенел до следующего такого же письма… Очевидно, он ненавидел так, как может ненавидеть человек, прежде горячо и беззаветно любивший, ненавидел с отчаянием бессилия, с бешенством затворника, знающего, что его застенок крепко замуравлен, что его угроза и укор пропадут в каменной кладке, не вырвавшись на свет и не заставив дрогнуть ничьего сердца…

Домовладельца давно приводило в ужас состояние этой квартиры. Он хотел выгнать жильца, обновить её, сдать другим. Но жилец был давнишний, аккуратный, нетребовательный.

– Он у меня, что крыса в норе!.. Живёт, покель не подохнет! – живописал хозяин.

Раз как-то не выдержал… Встретил Ирода во дворе дома:

– Вашу фатеру хочу, того… поправить.

Ирод робко снял шапку:

– Набавьте!.. Сколько?.. Не тревожьте… Одно прошу.

– Что уж с тобой!.. Живи как плесень в сырости!..

Отчего Ирод так дорожил своею норою?.. Что в ней его привязывало к себе?.. Прошлое ли, что глядело на него изо всех углов? Одиночество ли? Призраки, скользившие в её полумраке?.. Но призраки последовали бы за ним повсюду; одиночество он мог бы создать себе и в другом месте… А прошлое – прошлое вызывало в нём только порывы злобы и бешенства или больные горючие слёзы, – те слёзы, что прожгут камень, только не прожгут сердца человеческого…

Прошлое смотрело на него изо всех углов, прошлым был полон душный воздух запущенного логовища, не освежавшийся, казалось, с того самого момента, когда счастливое настоящее стало этим прошлым, когда здесь погасли голоса живых, сменившись безмолвием призраков. Прошлое сидело на этих диванах, изъеденных молью; шевелило на письменном столе пожелтелые бумаги; развёртывало и перечитывало страницы испорченных мышами книг; яркими огнями горело в золочёных рожках люстры; трогало пожелтевшие клавиши пианино, до которого уже двадцать долгих лет не касалась ничья рука… Прошлое, счастливое прошлое грезилось Ироду и тогда, когда, не зажигая свечей, он садился куда-нибудь в грязное кресло и, окружённый, словно чародей облаком пыли, широко раскрывал глаза, глядя прямо в таинственную глубь царившего тут мрака… В этом мраке скользили ласковые улыбки, вдруг срывался с чьих-то невидимых губ сердечный привет и разом гас – неоконченный, словно испугавшийся этих страдальческих, широко раскрытых глаз; звучали целые фразы, от которых когда-то ходуном ходила разгоревшаяся кровь по жилам… В этом мраке ему чудилось, что по пыльным полам спешно-спешно топочут голенькие детские ножки, пухлые, слабенькие, но резвые и быстрые… «Здравствуй папа!» – «Доброй ночи, папа!» – и детские ножки бежали назад, и смутное пятно белой рубашонки мерещилось на одно мгновение в том месте, где должны быть двери следующей комнаты… И когда долгая тишина царила тут, когда, казалось, призраки не хотели оставлять фантастическую страну прошлого – нелюдим терпеливо сидел и ждал… Часы проходили, а он ждал неотступно, испытывая тьму пристальными взглядами, открывая ухо каждому загадочному шороху… И вдруг разом, откуда-то со стороны, громко-громко – так что Ирод вздрагивал – срывался детский хохот, задорный, весёлый, счастливый хохот баловня со здоровою грудкой… И Ирод слушал его с замирающим сердцем, смотрел в дверь – не появится ли там что?.. А то вместо хохота слышалась наивная детская песенка… Простая, вся из трёх-четырёх ноток… Она долго дрожала в воздухе – и странное дело: нелюдим оживлялся, немедленно схватывал эти нотки, нелюдим подтягивал им дребезжавшим как надтреснутое стекло голосом… Иногда песня обрывалась, словно кому-то грозящая тишина глотала эти загадочные звуки… Когда во мраке распускались призраки, каждый атом его наполняя каким-то непонятным ужасом, – Ирод не пугался. Ирод продолжал сидеть так же неподвижно. Ирод ждал… Вон там, в углу, должен быть образ… Перед ним – обратившаяся в грязный ком лампада… Но это днём – теперь совсем иначе… Кроткий огонёк светится там сквозь розовое стекло… Неровный и робкий луч его скользит по серебряному окладу Богоматери… Благостный лик Её наклоняется к кому-то… Точно Она, выступая из своих дорогих риз, хочет рассмотреть что-то… И не одна Богородица… И Ирод силится различить, кто это мерещится под образом… То проступит из мрака, то опять уйдёт во тьму, точно светлый оттиск в зажмуренных глазах… Под лампадой стоит на коленях ребёнок, совсем-совсем маленький… На нём опять одна рубашонка… Голенькие ножки склонились на ковёр, голенькие ручки сложились ладонь к ладони… Пальчики едва различишь… Белокурые волоски сползли на плечи; тёмные глазки с наивною серьёзностью смотрят прямо в добрые очи Богородицы.

– Боженька, голубчик! – слышится детский голосок. – Помилуй папу, маму, няню… И мою кошечку Маруську, – полушёпотом доканчивает ребёнок, оглядываясь на Ирода, как бы он не услышал сей последней, совсем уже незаконной вставки в обычную молитву…

– И мою кошечку Маруську! – повторяется ещё тише, ещё неувереннее…

– Зачем же не помиловала? Зачем же не помиловала? – с бешенством срывается Ирод. – Зачем не помиловала?.. – грозится он кому-то в чёрную тьму, откуда на миг мелькнувшая быль скользнула опять в таинственный край прошлого, – в тот счастливый край, дороги к которому с неистребимою верою жадно ищут в потёмках тысячи несчастных, тысячи разбитых… Ищут и не находят… – Зачем не помиловала?.. Ведь он детскими чистыми устами молился Тебе, детским чистым сердцем просил у Тебя!..

Но лампады уже не было… Фитиль гас, не оставляя в воздухе даже чадной струйки дыма; серебряный оклад иконы прятался опять за толстый слой пыли; за неё же укрывался и кроткий лик Богоматери…

И громадные сапожища шлёпали по полу, и разволновавшийся Ирод натыкался на столы, на шкафы, злобно, в отместку, осыпавшие его пылью, на двери, на стены, на пианино, глухо, гневно отзывавшееся ему чуть-чуть вздрагивавшими струнами, на старые кресла, который с недовольным, ворчливым скрипом отодвигались в сторону, опять сейчас же засыпая на целые годы, как засыпали эти шкафы, это пианино, эти на всех петлях визжавшие и словно жаловавшиеся двери.

И опять мёртвая тишина воцарялась в склепе, и ещё недавно оживший труп снова забирался в угол, снова искал дороги к счастливому прошлому, но – увы! – уже не находил её… Какие-то тёмные духи становились на ней, раскрывали во тьме свои чёрные крылья, чтобы жадный взгляд измученного путника не заметил её; а когда он бессознательно подходил к ней, они неумолимо отбрасывали его прочь своими чёрными мечами…

И нелюдим плакал, и нелюдим молился!.. Но его плач и стоны слышали только одна ночь, слышал её чёрный мрак, её глухая, зловещая тишина… Равнодушно слушали, ничем не отзываясь на стоны жалкого старика.

– Дитя моё, дитя моё!.. Дорогое моё дитя!.. – кричал он кому-то в темноту…

Но чёрные ангелы ещё внимательнее сторожили дорогу в счастливую страну прошлого, ещё теснее закрывали её своими холодными тёмными крыльями, и если бы его дитя, его дорогое дитя услышало отца и побежало к нему на своих голеньких ножках – оно бы не нашло тех ворот, которые из печального настоящего ведут в радостный край былого… Чёрные духи заслонили бы перед ним эти ворота!..

Совершенно обезумев, Сатин зажигал свечу, и на пыльном полу искал следов крошечных ног… Но свеча испуганно моргала во все углы, замирала от ужаса перед этим миром призраков, чуждых её свету, вместе с воспалёнными глазами Ирода наклонялась к полу, вместе с ними осматривала его – но ничего на нём не находила… Только мышиные следки во все стороны разбегались на нём, да оттиски громадных сапог темнели по направлению к дверям…

– А ведь я видел… Сам видел!.. – шептал про себя безумный старик. – Сам видел…

И он ставил свечу на стол… Садился опять в кресло и неподвижно смотрел на её огонёк… Огонёк тоже неподвижно смотрел прямо в его очи… И так Ирод просиживал до тех пор, пока веки его не опускались, чтобы во сне он мог найти ту дорогу в счастливый край прошлого, которую потерял наяву… И когда Ирод засыпал, – казалось, одною лишнею, старой, изъеденной молью и задушенною пылью мебелью прибавлялось в комнате… В груди его билось сердце точно так же, как старые ржавые железные пружины вздрагивали в диване, в креслах… Тело его, худое и длинное, вытягивалось в прямую линию, тонкие простуженные ноги не сгибались, озябшие руки бессильно падали вниз… Светильня догорала до конца, покрывала зеленью бронзу подсвечника, вспыхивала и замирала в растопленном стеарине… Голубой огонёк становился всё бессильнее и бессильнее… Точно умирающий он колебался и шипел порою, и, наконец, гас, вместо последнего вздоха пуская в ночную тьму тонкую струю удушливого чада.

И тогда чёрные духи ночи бесшумно складывали свои громадные как чёрный погребальный креп сквозные крылья, не подымая незрячих очей, подходили к длинному простуженному, ржавому телу, возлагали на него свои холодный руки – и совершалось чудо!

Ирод, тоже не открывая глаз, видел широкую и прямую дорогу к своему прошлому.

Ирод чувствовал, что ноги его окрепли, руки стали сильны… Впалая грудь выпрямилась и округлилась, походка стала легка, голова смело закинулась назад, на стёртом черепе легли пышные чёрные волосы, губы и щёки окрасились горячею кровью…

Двадцать лет отошли назад… Двадцать лет бессильно стояли перед чёрным духом тьмы… Их нет, этих двадцати лет позора, несчастий, одиночества, скорби и боли… Их нет, этих двадцати палачей, истерзавших его, измучивших, не оставивших живого места на его теле, здорового атома в его мозгу… Их нет.

Снова молодой, сильный, здоровый и счастливый – он бодро идёт по дороге к своему счастливому прошлому.

Чёрный дух впереди его, чёрный дух позади… Они не дадут ему сбиться с пути… Громче слышна детская наивная песня, что-то светится впереди…

– Здравствуй, папа, здравствуй, милый! – радостно звучит ему навстречу.

– Дитя моё, дорогое дитя моё! – и он широко открывает свои сильные руки…

Прошлое уже кругом него, он уже вошёл в счастливый край былого.

Счастливый край былого

Он вошёл в этот счастливый край.

Точно из душной темничной кельи его выпустили в ароматное росистое поле или в пышный, полный чудных цветов сад. Позади остались чёрные, сырые стены; в скважинах их накопляются просочившиеся откуда-то слёзы; будто самый камень точит их, плача над судьбою заключённых сюда узников. Позади осталось узкое окно с толстою железною решёткою. Решётка давно уже заржавела, – но с какою жадностью он хватался за неё, чтобы хоть издали, из своей сырой тьмы, посмотреть на голубое, безоблачное небо, из своей зловещей тишины прислушаться к отголоскам жизни, кипевшей там… Позади осталась тяжёлая дверь с громадным, несокрушимым замком, которая двадцать лет тому назад раз заперлась за ним, грозно проскрипев на своих старых безжалостных петлях, грозно щёлкнув старым безжалостным замком – и больше уже не отворялась…

Всё это позади… Далеко позади…

Кругом росистое поле… Яркое летнее солнце уже высоко взошло на синем небе; в слепящем глаза блеске его рдеет облачко, словно загораясь и тлея своими тонкими, сквозными краями. В высоте, над росистым полем точно воздушные серебряные колокольчики поют жаворонки. Красным полымем внизу вспыхивает мак, голубыми огоньками кажутся свежие васильки. Сочная трава изумрудным ковром стелется до самой реки, которая тихо, лениво струится в красивых берегах, каждую каплю свою подставляя Божьему свету, в каждой капле отражая солнце.

Счастливый край былого! Пышно словно зелёные облака круглятся густые вершины садовых деревьев; тысячи цветов раскрывают навстречу свои яркие венчики, тысячи цветов шлют ему свой ароматный привет… Гордые розы точно улыбаются, когда он проходит мимо; белые лилии нежно распускаются в тёплом воздухе, точно они только его ждали, чтобы раскрыться… От тихо колышущихся ветвей ветерок, освежающий и нежный как прикосновение материнской руки, несёт прямо в лицо ему лёгкие лепестки, белый пух только что зацветающей яблони… И идёт он по тенистой аллее, и громко слышна его песня, и уверенно, бодро звучат его шаги по твёрдо убитой дорожке…

Кто же в этом счастливом молодом человеке узнает нелюдима, Ирода, Кощея Бессмертного?.. Кто в этом милом краю былого угадает вперёд за двадцать лет пыльную нору, царство удушливого мрака и грязи?..

Ирод точно сбросил свою ненавистную оболочку.

В пыльном кресле сидит он, сбросив вниз тощие руки, вытянув вперёд тонкие больные ноги… Сидит он, – а другой он же, только двадцать лет тому назад, бродит счастливый и радостный в фантастическом краю былого… Ирод из своего кресла, сквозь опущенные веки, видит себя самого впереди, отвисшая челюсть старается улыбнуться, впалая грудь тяжело дышит… Мрак хмурится изо всех углов пыльного зала… Мыши бегают у самых ног Ирода… С ручки кресла паук опускается на тонкой-тонкой нитке, другой конец которой он хочет зацепить за опущенные холодные пальцы нелюдима…

Двадцать лет тому назад, двадцать лет тому назад!..

Вот он счастливый, весёлый как ясное весеннее утро… Душа открыта целому миру, честные порывы волнуют молодую кровь. Нет для него ни серого дня, ни тёмной ночи. Яркие солнца светят ему с недосягаемой для других высоты. Яркие солнца сменяются одни другими. Мысль его окрыляется; духом парит он там, куда не смеет взвиться и могучий орёл… Далеко внизу остаются горные вершины; сама земля только мерещится в облаках, окутавших её кругом своим смутным маревом. Море света кругом, но ещё ярче и больше света просит его неутомимый ум… Грёзы не знают предела; сильные руки ждут первой битвы, чтобы за чужое счастье отдать избыток своей мощи… И битвы не заставляют ждать его… Ломаются мечи и копья, громко звенят чёрные щиты рыцарей тьмы под его ударами, свет ложится всё более и более широкими лучами в душное царство мрака, против которого ополчился он… Утомлённый победитель возвращается назад, высоко подняв забрало своего шлема… Под ноги ему бросают цветы, песни славят молодого бойца…

Узнаёшь ли ты, Ирод, себя в этом красивом и сильном молодом человеке?.. Посмотри, как счастлива его улыбка, как смелы все его движения!.. Какое свежее, росистое, бодрящее утро раскинулось вокруг него!.. Узнаёшь ли?

Узнаёшь!.. Тонкие ноги его ёрзают по полу, мыши бегут прочь… Впалая грудь силится набрать побольше воздуха, но её наполняет только ржавая пыль двадцатилетнего тления… Паук поспешно бежит вверх по своей нити, потому что озябшая рука судорожно сжимается… Веки всё ещё опущены, но в душном мраке слышны всхлипывающие звуки… Не плачешь ли ты во сне, одинокий?..

А счастливый край былого всё шире и шире раскидывает кругом свои пределы…

Давно уже нет этих пыльных стен; чёрные духи ночи снесли их прочь одним движением своих сквозных креповых крыльев… Нет этой улицы, нет этого города… Нет этих темниц, в душных кельях которых, кое-где, мучатся и бьются, задыхаются и умирают, тяжело, долго умирают такие же одинокие Ироды!..

Солнце выше и выше плывёт по безоблачному небу… Утренняя гроза, первая битва только освежила природу… Скоро полдень… Недвижный знойный воздух; словно замерла ленивая река; листья садов и рощ вволю дышат теплом и светом. Скоро полдень, Ирод, твой полдень… Тепло ли тебе теперь от этих воспоминаний? Верно, тепло стало, потому что больные ноги опять вытянулись… Успокоившаяся мыши вновь шмыгают вокруг, паук по-прежнему плетёт всё ближе и ближе к твоей точно мёртвой руке свою паутину…

Солнце уже высоко…

Полдень жизни, время любви и счастья; любви, что жарче солнца палит; счастья, что выше и шире бездонного неба раскидывается над людьми…

Он давно позабыл её в своём одиночестве, а если она и представлялась ему когда-нибудь – то ненавистной, разрушившей его жизнь, разбившей все его надежды и ожидания… Теперь, в счастливом краю былого, она явилась перед ним такою именно, какою была тогда, в первое время их любви – прелестною, захватывающею каждое его дыхание, озаряющею блеском своих чудных глаз всякую его мысль… Да, тогда на всём, о чём он думал, ложился загадочный отсвет этих серых очей, постоянно менявших своё выражение. Он опять её видит, и почерневшие губы Ирода улыбаются ей, кровь горячо льётся по жилам, опять румянец загорается на блёклых щеках… В золотистом облаке пышных волос, непокорных гребню, низко вьющихся над самыми бровями, загадочно светя глубокими серыми глазами, – она проходить перед ним – ласковая, счастливая тоже… Как бездонны эти глаза!..

– Знаешь, мне страшно глядеть в них! – говорит он ей.

Память прошлого вернулась; всё до мелочей воскресло оно…

– Почему, милый?..

– Конца в них не видать… Не знаешь, что зреет в них: тепло или холод, тишина или буря…

Она засмеялась тогда в ответ ему… Он хорошо помнит этот смех. Нервный, порывистый… Женщина, которая так смеётся, – на всё способна. Оскорблённая, она мстит, не жалея; обманутая, она обманывает, ломая всё и прежде всего себя… Стройная фигура её перед глазами… Он её видит сквозь опущенные веки… Слегка покачивается гибкий стан; вздрагивают сквозные розовые ноздри; вздрагивают и красивые нервные губы, словно на них дрожит какое-то трепетное сияние… Он слышит шорох её шёлкового платья; оно так ревниво обвило красивую грудь, приникло к ней точно ни солнцу, ни воздуху, ни его ревнивому взгляду не хочет уступить ни одного атома её… Оно тянется с ревнивым шелестом за нею, точно шлейф жалуется: зачем он откинут так далеко, зачем он не может коснуться этих красивых, маленьких ножек, кокетливых, щеголяющих ажурными, сквозными, шёлком ткаными чулками, шитыми красными туфлями?.. Ах, как хороша она, как хороша!.. Если бы только не эти загадочные глаза, не эта загадочная улыбка!..

Погубит наверное и себя прежде всего… Раз обманувшись, всё сломает без сожаления… Тут чувство любви и чувство злобы одинаково сильны. Вода весною, ломающая каменные плотины, не сильнее его; ураган, сбрасывающий с гор гранитные скалы – не порывистее… Страшно смотреть в эту бездонную душу, сквозь бездонные глаза!.. Страшно!..

Словно солнечные блики, что в яркий день сквозь окно играют на белой стене, картина за картиной мелькают перед неподвижным Иродом; как тучи в тёмную ночь стоит его настоящее позади… Оно ревниво смотрит на светлый полдень; оно готово сейчас же сменить его своим холодом и мраком… А солнце всё разгорается жарче и жарче; миллионы васильков, разбрызганных по зелёному полю, совсем пылают голубым пламенем… Она с ним тоже – всё время рука с рукою, душа с душою… Для них ярче становятся ароматные цветы, громче поют свою весёлую песню прозрачные воды… Всё улыбается им – и сверху, и снизу, всё – и вечер, и утро, и день кажутся полными приветливых улыбок… Ирод задыхается в своём волшебном сне… Он слышит чудные звуки; какая-то ясная как безоблачное небо песня вьётся вокруг него, – вьётся как ласточка вокруг своего гнезда, – то быстро-быстро шевеля своими грациозными крыльями, то лениво перебирая их, точно каждое пёрышко хочет разомнуться в тепле и свете… Ясная, знакомая песня… Она, его жена, пела её когда-то, пела полною грудью, смело глядя вперёд, туда, на самую окраину жизни… Им обоим на этой окраине мерещился тогда спокойный, озарённый прощальным сиянием мирно закатывающегося солнца, вечер… Вечер бестревожный, вечер безмятежный… Ни один крайчик тёмных тучек не поднимался на горизонте… Они верили друг другу, а где есть вера, там и любовь. Первая тучка на лучезарном небе любви – первое сомнение!.. За нею ползёт другая, за другою – третья… А там целою грядою поднимаются они, неся в своих тёмно-синих недрах пока ещё спящую грозу…

Таких тучек не было…

Как он привязался к ребёнку!.. Как чутко следил за каждым его движением!.. Вся жизнь ушла в него… Он и прежде любил детей; теперь – при одной мысли о возможности потерять его – ему становилось страшно. Тихо колышутся деревья; иволги кричат в их густой зелени; где-то далеко-далеко кукует кукушка; лучи солнца широко ложатся в длинную аллею… Вон по плотно убитой дорожке бегут к нему маленькие, крохотные ножонки… Громкий, беззаветный смех слышится, гармоничный как пение лесной птицы, светлый как солнечный луч… А позади, на безоблачном до сих пор небе показался какой-то тёмный краешек… Туча ли, или нет?

– Знаешь, милый… В деревне такая тоска!.. Нельзя же уйти в хозяйство да семью… Тут жизни нет!..

Он пытливо смотрит в глаза жене и ничего не понимает.

– Как жизни нет?.. Как жизни нет?..

А эта молоденькая жизнь?.. Этот ребёнок, что пока как в высокие ворота проходит у него между ногами, для которого целый дом – под небольшим столиком?.. Как жизни нет?

Теперь он понимает это – тогда не мог сообразить… Слишком много страдал и мучился чтобы понять.

Она не знала жизни, она вышла за него ребёнком. Любовь заслонила жизнь, и не тянуло к ней пока. Его не тянуло тоже. Ещё бы! Мужчина ранее женитьбы узнаёт жизнь, скучает ею даже. Ему нужен покой, мирный отдых, семья… Этой усталой птице клетка не страшна. Другое дело – когда молодые крылья только что отрастут, когда стенки клетки становятся тесны. В даль тянет. Где под ясным небом смутно рисуются таинственные рощи… Жизни нет! У него не было силы отказать ей… Скоро большой город совсем проглотил их. Они потерялись в его суете и вечном движении, – так потерялись, что на первых порах и разобраться было трудно…

Эта же квартира… Только она совсем не такая как теперь… Чистенькая, весёлая, красивая. Нет этой пыли, нет этого удушливого мрака.

Чёрные духи ночи безмолвно коснулись сквозными крыльями грязных стен, матовых окон, изодранных диванов, пыльных столов, совсем потемневшей люстры. И словно всё преобразилось разом… Звонок закутанный в паутину и грязь как червяк в покое, – задорно звонит. С чёрной люстры льются целые потоки света; краски картин выступили разом из сплошного слоя грязи, выступили и заблистали под лучами… Мягкие ковры опять легли под ногами. По этим коврам словно клубок, свернувшийся из света и смеха, бегает ребёнок… То же счастье, только теперь туч ещё больше… Город со всех сторон надвигается на это счастье тёмными тучами… Город, разбивающий нервы, рождающий недовольство в каждой груди, тяжёлою гробовою крышкою ложащийся на каждый вольный порыв…

Серые загадочные глаза его жены стали ещё загадочнее… Он сам изменился… И как ещё!..

Самого потянуло к жизни. Усталой птице тоже стала ненавистною клетка…

Длинный, ржавый Ирод видит себя теперь… Видит себя, – видит, куда, в какую пропасть скользит он… Из своего грязного кресла, не подымая век, он протягивает руки, он хочет остановит того, другого… Спасти его… Не пустить…

– Зачем, зачем?.. Там счастья нет!.. Там царство призраков, озаряемое красным светом пролетающих метеоров…

Но грудь только хрипит, и несчастный видит, как другой он гибнет, – видит шаг за шагом, минута за минутой…

Чёрные духи ночи безжалостны… Они могли бы заслонить своими крылами эту переходную эпоху его жизни; они могли бы опять вызвать картину былого счастья… Они всё могут… Они не хотят… Они стали по сторонам его кресла: они положили свои чёрные руки на его костлявые плечи – другими они указывают вперёд…

– Смотри!.. Смотри!.. Это был ты… Это делал ты!.. – точно говорят простёртые вперёд руки… – Смотри, пока дышит твоя грудь; казнись, пока по твоим жилам бежит хоть одна капля холодной, горем и страданием отравленной крови… Вспоминай до последнего биения сердца!

Ироду кажется, что он бьётся в своём кресле; кажется, что он хочет подняться, силится встать, что он не может только совладать с чёрными духами… Во сне он делает движение – но только слегка… Крепко сковали его чёрные духи. Без жалости, без помилования… О, где же ваши крылья? Закройте, закройте скорее!..

Загадочные глаза её становятся всё загадочнее и загадочнее… Улыбка давно-давно сошла с поблёкших губ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю