355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ардаматский » Он сделал все, что мог » Текст книги (страница 3)
Он сделал все, что мог
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:39

Текст книги "Он сделал все, что мог"


Автор книги: Василий Ардаматский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

6

Но всем данным, следующим по времени материалом нужно считать две тетрадные странички, мелко и небрежно исписанные с обеих сторон. По всей вероятности, это черновик заявления или объяснительной записки. Кому заявление адресовалось, неизвестно, так как начала черновика нет. Но оно явно было; была, очевидно, еще одна страничка, так как текст, который сохранился, начинается с перенесенного слова. Можно предположить, что Владимир писал это или командиру, или секретарю партийной организации партизанского отряда, в котором он оказался к первой военной зиме.

Текст привожу полностью и только для удобства чтения расшифровываю многие слова, записанные Владимиром сокращенно.

«…мированы, но у меня есть все основания думать, что вы информированы неточно. В связи с этим считаю своим долгом честно, ничего не утаивая, сообщить вам, как было дело.

После удачно выполненного задания по ликвидации предателя литовского народа (взрыв особняка) мне была объявлена благодарность, и, как я понимал, эта благодарность была от подпольного центра. Потом я долгое время трудных заданий не получал. Я не раз говорил об этом руководителю нашей группы, но он или отшучивался: «Каждому овощу свое время», или туманно обещал: «Жди, твой час придет».

Я, естественно, нервничал. Вкусив сладость настоящей борьбы, я рвался к новым боевым делам, и нет ничего странного, что об этом я часто говорил в группе. Именно на этом, очевидно, и основано обвинение меня в «хвастливой болтовне, создавшей в группе опасное настроение шапкозакидательства».

Теперь – о главном. О будто бы совершенной мной расшифровке нашей группы. Я повторю то, что я говорил на собрании группы и здесь. Никакой расшифровки не произошло.

Что же было на самом деле? Наша группа должна была испортить рождественский вечер гитлеровским офицерам в их штабном клубе. Операцию начали готовить в первых числах декабря.

Мне было поручено изучить обстановку в районе клуба. Обстановка там не радовала. Клуб был расположен в центре города, и возле него до поздней ночи толпилось офицерье. У подъезда и по углам здания круглосуточно стояли патрули солдат и дежурных офицеров. Парадный зал клуба находился на третьем этаже. Забросить туда гранату было почти невозможно. Проникновение в клуб исключалось. Обещание центра установить связь с какими-то людьми из обслуживающего персонала клуба пока оставалось обещанием. Все нервничали. И вот именно в этой нервной атмосфере и произошел со мной случай, который послужил основанием для тяжкого обвинения меня в расшифровке нашей группы.

Прежде всего, это действительно случай. Судите сами…

Утром я вел наблюдение за офицерским клубом. Шел по противоположной стороне улицы и нос к носу столкнулся с девушкой, которую я знал до войны, когда она работала стенографисткой в горисполкоме. Она мне нравилась, мы с ней встречались, ходили в кино, на концерты. Звали ее Марите. Она из семьи рабочего-железнодорожника. Я дважды бывал у них в доме – это честная, трудовая семья.

И вот, представьте себе, я сталкиваюсь с ней теперь, первый раз вижу ее после начала войны. До этого я вспоминал о ней и думал о том, что могу с ней встретиться. Но, когда это случилось, я растерялся. Мне надо было сделать вид, что я ее не знаю, и пройти мимо. Но встреча так поразила, так обрадовала меня, что я поступил иначе.

Мы поздоровались и прошли в садик, где сели на скамейку. Я стал ее расспрашивать, как она живет, что делает. Она стала рассказывать о себе. Сообщила, что нигде не работает, что ее отца выгнали из депо, в семье работает только один ее брат, который служит на почте. В деревне живет сестра матери, она помогает им продуктами.

Я ждал, когда она спросит, что делаю я, и лихорадочно придумывал, как ей ответить. Вдруг она прервала свой рассказ, со страхом посмотрела на меня, оглянулась по сторонам и спросила:

– А как это вы… здесь?

Я так и не успел придумать, что сказать, и начал плести, что пришло в голову. Она прервала меня:

– Мне кажется, я все понимаю. – Она встала со скамейки и прибавила: – Если будет нужно, заходите к нам домой, у нас спокойно. – И она ушла.

Я подождал, пока она не скрылась за углом дома, и затем сложным маршрутом, на каждом перекрестке проверяя, нет ли у меня за спиной, шпика, вернулся в группу и тотчас сам рассказал все, что произошло. Я прекрасно понимал, что это «чэ пэ», но никак не мог подумать, что оно такой сверхчрезвычайности и что мне будут предъявлены столь тяжелые обвинения. На крайний случай нужно было удалить меня из города, и все. Собственно, так и было сделано. Но, оказываемся, на этом дело мое не прекратилось.

Я, конечно, не знаю всех законов подполья, но и они, эти законы, должны подчиняться логике. Группа не расшифрована, я за свою неосторожность сурово наказан уже тем, что удален из группы, где я так хорошо начал действовать. Ан нет. На меня возводится и, как тень, за мной следует обвинение в том, чего на самом деле не произошло, а это выводит меня из строя как бойца. Я же прекрасно вижу, что командование отряда в опасные операции меня не назначает. Сам я так чувствую себя, что мне неловко смотреть в глаза товарищам. В таком состоянии идти на серьезное дело, конечно, недопустимо. Но теперь отклонено мое заявление о приеме меня в кандидаты ВКП(б). Я, видите ли, должен показать себя в бою и кровью завоевать доверие. Но, во-первых, меня к настоящему бою не допускают, во-вторых, если мне официально отказано в доверии, меня нельзя вообще держать в отряде. В заявлении я написал все. Прием в кандидаты ВКП(б) означал бы для меня доверие на всю мою жизнь, доверие, которое я готов оплатить своей кровью и даже жизнью. Я прошу, поэтому вернуться к моему заявлению и пересмотреть решение. Иначе я не вижу для себя ни возможности, ни права жить и оставаться среди вас…»

Было ли что-нибудь сделано по этому заявлению Владимира, неизвестно. Между тем история эта необычайно интересна. Понял ли в конце концов Владимир тот урок, который давали ему старшие товарищи, или обида окончательно ослепила его? Наконец, какая связь между этой историей и тем, что произошло с Владимиром позже? Нельзя ли найти кого-нибудь из партизанского отряда, где Владимир переживал эту свою трагедию?

Я начал поиски. Долгое время не было никаких результатов. На письма, которые я рассылал в разные концы страны, отозвались около десяти бывших партизан, но ни один из них ничего о Владимире не знал.

И вдруг на помощь мне пришел совершенно неожиданный человек – мой давний автомобильный механик и друг Эдуард Борисович.

Как-то вечером он позвонил мне по телефону:

– До сих пор вам нужна была моя помощь, а теперь я обращаюсь к вам за помощью.

Речь шла о том, чтобы я помог ему отредактировать письмо группы бывших партизан в Моссовет по поводу улучшения жилищного положения одного из их товарищей, инвалида, живущего в тяжелых условиях.

На другой день Эдуард Борисович приехал ко мне. Я отметил про себя скромность автомеханика. Ведь если бы не эта история с письмом в Моссовет, я, наверное, так бы никогда и не узнал, что он во время войны был бойцом диверсионной группы, действовавшей во вражеском тылу на границе Белоруссии и Литвы.

Теперь, когда я об этом узнал, я начал расспрашивать его, как он воевал. Рассказывая об одной диверсионной операции в районе Ново-Вилейки, он, между прочим, уточнил, что эта операция проводилась совместно с действовавшим там партизанским отрядом, и ему запомнился один партизан – молодой москвич, инженер по мирной профессии. Он был бойцом легендарной храбрости и в этом бою погиб.

Я сразу насторожился, но нарочно небрежно спросил, не помнит ли Эдуард Борисович, как звали этого молодого москвича.

– Володя.

Фамилии его Эдуард Борисович не знал.

– Какой он был из себя?

– Блондин, очень симпатичный, – уверенно ответил автомеханик. – Но горяч до крайности. Это его и погубило.

– А что с ним произошло?

– Я сам не видел, но ребята говорили, что он зарвался в рукопашной.

В эту минуту я уже был почему-то уверен, что речь идет о моем герое. Точнее сказать, мне так хотелось быть уверенным, что я уже не мог подвергать это сомнению.

Эдуард Борисович вспомнил, что группой партизан, в которой был Володя, командовал человек со смешной, очевидно, украинской фамилией – Сутолока.

7

Сутолоку я разыскивал в течение месяца. Всесоюзная справочная служба дала мне сведения о четырех Сутолоках. Всем им я послал письма. И первый же полученный мною ответ был именно от того Сутолоки, который мне нужен. Да, он партизанил в тех местах. Да, он помнит моего Эдуарда Борисовича – тогда бойца диверсионной группы.

Но самым драгоценным доказательством того, что именно этот Сутолока может сильно помочь мне, было его имя и отчество – Михаил Карпович. Дело в том, что это имя и отчество встречается в дальнейших записях Владимира. И по всему видно, что этот человек глубоко запал в его сердце. А это означало неоценимое – они хорошо знали друг друга.

Авиапочтой гоню письмо Михаилу Карповичу Сутолоке – как и где мы можем встретиться?

«В самое ближайшее время, – ответил он, – я собираюсь в Москву в командировку».

Спустя недели две я получил от него телеграмму, в которой он сообщил о дне своего приезда.

Ранним утром я встречал его на Казанском вокзале.

Из указанного в телеграмме седьмого вагона выходили уже последние пассажиры. Всем мужчинам заглядываю в глаза, давая понять, что я жду любого из них. Но они отвечали мне недоуменными взглядами. И вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь – передо мной стоит седой, сутулый мужчина лет шестидесяти. Я видел, как он одним из первых вышел из вагона, но мне и в голову не пришло, что это и есть Михаил Карпович Сутолока.

Часом позже мы уже сидели в комнате одной из гостиниц ВСХВ во Владыкине. Комната была на четверых, но остальные три кровати пустовали.

Именно это обстоятельство вывело Михаила Карповича из себя:

– Черт, что делается! – возмущался он. – Так трудно, так трудно попасть на выставку, а тут смотри – свободные койки. До чего же любят у нас иногда искусственно создавать затруднения! Я хотел взять с собой племянника – так нельзя, нет свободных мест! А койки вон пустые стоят! Ну, разве не чертяки безрукие? А? – Он замолчал.

Я воспользовался этим и заговорил о том, что меня интересовало.

Он выслушал меня и сказал:

– Это факт. В приданной мне на ту операцию группе был инженер из Москвы, по имени Володя. Фамилии его я не знал. В партизанском быту как-то так складывалось, что одного звали только по фамилии, а другого по имени. Это факт. Верно и то, что он был совсем молодой человек. Но, помнится, судьба у него была сложная.

РАССКАЗ МИХАИЛА КАРПОВИЧА СУТОЛОКИ

Было это аккурат под самый Новый год. Стало быть, под сорок второй. Получаю я приказ подобрать по своему усмотрению парочку людей и ночью пойти на железнодорожный разъезд. Там с дрезины будет высажен человек, которого мы должны привести в отряд. Я решил, что едет к нам связной. За осень я уже два раза так доставлял их в отряд.

Ну что же, в полночь мы уже были на месте и укрылись в кустарнике у полотна. Около часа ночи, как и было условлено, подходит дрезина, и с нее спрыгивает человек. Дрезина уходит дальше в сторону Ново-Вилейки, а человек стоит, озирается по сторонам. Мы ни гугу! Ждем условного сигнала: человек должен фонариком сделать движение снизу вверх. И, когда он этот сигнал подал, мы к нему подошли.

Смотрю – совсем молодой парень и одет больно легко, совсем не для лесной зимы. А идти нам километров десять. Я думаю: идти придется поживее, а то он застынет. И мы сразу взяли активный шаг. Вижу, гость не выдерживает, аж пар от него идет. Видно, что человек городской и к ходьбе где попало не приученный. Пришлось активность посбавить. Тогда нашего гостя в холод кинуло, даже брови у него инеем покрылись. Дал я ему свою шапку, а у него взял шляпу, напялил ее на свою голову и сверху шарфом обкрутил. И вот, пока мы менялись головными уборами, я узнал, что его зовут Володя. Откуда и зачем к нам пожаловал, он не говорил. Обижаться на это не приходилось, в нашем деле секрет шел вровень с оружием.

Привели мы его в отряд, прямо в землянку командира. Я зашел туда вместе с ним. Командиром у нас в то время был Никифоров, майор из окруженцев, мы его в сорок третьем году в бою потеряли. Хороший был человек – обстоятельный, спокойный, а в бою так прямо полный генерал…

Ну вот, здоровается, значит, Никифоров с гостем и усаживает его к печке. Оттаял Володя немного и говорит:

– Мне приказано доложить так: послан к вам в отряд по приказу подпольного центра. А подробности получите не от меня.

Сказал он это не просто, а вроде как с подковыркой.

Никифоров зорко так посмотрел на него и спрашивает:

– Проштрафился?

Володя опустил голову:

– Возможно, что и так, – отвечает, – не знаю.

Тогда Никифоров перевел разговор на разные другие темы. Как, мол, там жизнь – в городе, сильно ли лютуют гитлеровцы над населением, и всякое такое прочее.

Володя отвечал кратко, было видно, что он разговаривать не хочет.

Тогда Никифоров обращается ко мне и спрашивает:

– У тебя, кажется, есть место в землянке? Возьми к себе этого товарища…

Так вот Володя и поселился в моей землянке. Неделю, если не больше, жил он у нас, как командировочный: спит, ест – и вся работа. Так, о чем-нибудь потустороннем, скажем, о том, какой город лучше: Москва или Ленинград, – он с нами еще разговаривает, а как возьмешь что-нибудь поближе к делу – отмалчивается. Я сразу сообразил, что у парня на душе камень, и подумал, что командир наш, наверное, в воду глядел – ясно, парень проштрафился. Так оно впоследствии и подтвердилось.

Позже собирает командир отряд по боевым вопросам, а в конце объявляет, что к нам поступил новый боец, что зовут его Володя и вот он. Но добавляет, что боец он, с одной стороны, с подпольным опытом, а с другой стороны, совершил проступок, за который его, несмотря на опыт, из подполья отчислили. «Конечно, – говорит дальше командир, – никто этот факт не должен понимать так, что служба в нашем отряде ему вроде как бы наказание. Сделано это из соображений тактики: воевал человек в подполье, а теперь нужно ему повоевать у нас».

…Отряд у нас был небольшой, мы главным образом диверсиями занимались. Каждый боец был на виду, и про каждого мы знали всю его подноготную. И поэтому нашим товарищам пришлось не по душе, что командир о новом бойце вроде чего-то не договаривал. И вот, на этом сборе встает мой ближайший помощник, подрывник Леша; он с тем Володей был, наверное, однолеток. Встает и спрашивает:

– Почему нам не говорят, что за проступок был у нашего нового бойца? Мне, может быть, придется вдвоем с ним на задание идти, и я должен точно знать, на что он способен и чего от него можно ожидать.

Володя хотел ответить сам, он даже встал. Но командир сделал ему знак, дескать, сиди, я отвечу. И говорит так:

– Подпольная организация в большом городе – это сложное и тонкое дело. Проступок, который совершил наш новый боец, происходит не от трусости или от чего-нибудь в этом же роде. Просто им была допущена тактическая ошибка, а в подполье самая малая ошибка может обойтись большей кровью.

– Понимай так: его ошибка стоила крови товарищей? – спрашивает отрядный фельдшер Голубев. Он, между прочим, всегда страшно переживал каждую потерю.

– Нет, – отвечает Никифоров, – этого, к счастью, не случилось.

– Конечно, нет, и вообще ничего не случилось! – крикнул Володя, а сам весь красный стал.

– Хватит об этом! – строго приказал Никифоров. – Разойтись!

Вернулись мы в свою землянку. Володя сильно нервничал. Сел на нары и качается, будто у него зубы болят. Я молчу, растапливаю печурку. Вдруг он спрашивает:

– Бывают ли, Михаил Карпович, люди, которые никогда не совершают ошибок?

Мне чего-то от такого вопроса стало смешно.

– Нет, вы не смейтесь, – говорит Володя, – я серьезно спрашиваю.

Тогда я ему тоже серьезно отвечаю, что, мол, все дело в том, как в человеке та ошибка сказывается, не перевешивает ли, не тянет ли чашу до самой земли. Но такого человека, который ни разу не ошибался, нет и не может быть. Даже швейцарские часы и те другой раз дают оплошку, а они ведь стальной механизм, без всякой души.

Володя выслушал меня, а потом спрашивает:

– Но разве обязательно человека за ошибку так гнуть к земле, что он неба не видит? Ведь так недолго и сломаться.

Я ему на это заметил, что ошибка может быть и такая, что за нее человека и к стенке поставят.

– Это я понимаю, – говорит он. – Ну, а если ошибка совсем не такая? Если от нее только та беда и приключилась, что меня сюда отослали?

На это я ему говорю так: вопрос, дескать, сложный и счет последствий тоже сложный, надо знать, что бы ты мог хорошего сделать, кабы остался там. И тогда за то не сделанное и надо тебя судить. А как это узнаешь?

Вот так начался у нас с Володей тот памятный для меня разговор. Почему памятный? Сейчас расскажу…

Сам я происхожу из шахтерской семьи, из Донбасса. Успел поклевать уголек отбойным молотком. Потом пошел на действительную в армию как раз во время бурной коллективизации. Попал в саперы. Там народ вокруг подобрался больше крестьянский, но были и такие, как я, рабочие ребята. Так вот, с рабочими ребятами мне было складно во всем, я их видел как на ладони, с полуслова понимал, а вот с деревенскими было потруднее – чтобы понять всю их душевную сторону, еле хватило моей армейской службы. Но все же разобрался. Понял главное: их душу собственность скашивает. У Ленина про то сказано. Мужик – собственник по душе и по природе, и это надо из него выбивать путем коллективной жизни. А рабочему этого не надо, он с малолетства в коллективе выращивается. Это факт. Значит, так: рабочую жизнь я знал, крестьянскую понял немного в армии. И думал, что теперь я специалист по всему нашему народу. Когда я пришел с военной службы, попал на профсоюзную работу в шахтком. Тут доводилось мне иметь дело и с инженерно-техническим персоналом. Ну и мук я перенес от этой интеллигенции! Главное – я не понимал, в чем секрет ихней души.

И вот, представьте себе, что это свое непонимание я вспомнил в ту партизанскую ночь, когда с Володей беседовал. Больше того – в ту ночь я кое-что понял насчет интеллигенции. Это факт…

Володя в ту ночь раскрыл передо мной всю свою жизнь. Папаша у него – профессор. Мамаша на разных языках легко разговаривала и его, Володю, тем языкам выучила. И, уж конечно, было у него полное обеспечение, как при коммунизме: получай все, что душе угодно, никаких отказов. От такой жизни добра не жди, это факт. А вырос парень ничего, самостоятельный, опять же инженер. В Литву его не зря послали.

Но все же вырос он как тополиный лист, с одной стороны – вроде серебряный, а с другой – зеленый.

Легли мы спать. Он вроде сразу уснул. А я лежу, в потолок смотрю и думаю про него – сложный ты все-таки. Ты мне и нравишься и не нравишься. Ты ко мне вроде и близко стоишь, а где-то от меня отдаляешься…

Ну вот… А война-то продолжается. И мы воюем как можем. Ходим на диверсии, взрываем, что прикажут, оккупантов постреливаем. Словом, жизнь идет своим чередом. А Володя мой все мрачнеет и мрачнеет. Уйду, бывало, на операцию дня на три, вернусь, гляжу – он лежит небритый, лохматый. Прямо приказом заставляю его привести себя в порядок. Слушается. У него, конечно, переживания были оттого, что его в настоящее дело не посылали. Я понимал это и не раз думал: прав ли наш командир в своей осторожности? Даже пробовал себя ставить на место командира. И вот как раз тогда я и пришел к выводу, что командир прав. Во-первых, нет у Володи нашего опыта, а в зимнее время требуется особая сноровка. Затем насчет его проступка. Какой бы он ни был – тактический или какой другой – человек должен его прочувствовать. И на все огорчения Володи я говорил ему одно:

– Погоди до весны, и я сам возьму тебя в самое что ни на есть лихое дело.

Созывается отрядное партийное собрание. В день смерти товарища Ленина. Доклад о Ленине делал сам командир. Он здорово умел говорить. Это факт. Главный упор он взял на те неисчислимые трудности, которые выпали Ильичу по всей его жизни – от казни родного брата Александра и до ранения его самого отравленной пулей. Были докладчику вопросы, но по большей части они касались наших боевых дел. Это и понятно: в тех наших условиях про что речь ни заведи, а все кончается боевыми буднями. Ведь только этим мы жили. А раз про Ленина вспомнили, о чем же еще говорить, как не о разгроме врага! Командир ответил на вопросы, после чего мы единогласно утвердили резолюцию по его докладу. Опять же и в резолюции все было вместе – и Ленин и наши боевые успехи.

Потом командир говорит:

– Теперь – разное. У меня только одно сообщение. Наш новый боец подал заявление о приеме в партию, в кандидаты, стало быть. Принято решение: воздержаться, поскольку он у нас без году неделя и никак себя еще не показал.

Володя крикнул:

– Вы же сами не даете мне этого сделать!

А командир будто и не слышал его, объявил, что собрание закрыто, и первый запел «Интернационал».

Пришли мы после собрания в землянку. Володя мой туча тучей. Зажег коптилку, сел к ящику, который был у нас вместо стола, и долго что-то писал, что – не знаю. И вдруг мне подумалось – не пишет ли он предсмертное письмо? Не надумал ли лишить себя жизни? Оружия, я знал, у него нет. Тогда я свой автомат и пистолет незаметно прибрал на нары, а когда он кончил писать и задул коптилку, я его на разговор потянул. Особенно тянуть и не пришлось. Наоборот, у него в душе словно плотина прорвалась, я потом не знал, как его и остановить.

Говорит, говорит. И начинаю я улавливать одну его душевную линию. Вот он произносит разные слова, целую кучу слов, а я только и слышу: «я», «меня», «мое», «мне», «я не могу», «я не хочу», «я потребую». Одним словом, заякался парень так, что мне тошно стало. «Вот где, – думаю, – у него главный прорыв в его душевной линии, вот где делает ему подножку беззаботная жизнь у папаши с мамашей. Все-таки, несмотря на все хорошее, привык он впереди всех себя видеть. Вот где неправильное воспитание вбок его тянет и вот где, значит, он от меня и отдаляется».

Выждал я, когда он умолк, и говорю:

– А ты, Владимир, оказывается, дрянной человек. Это факт.

Он как взовьется:

– Какое, – кричит, – вы имеете основание? – И тому подобное.

Я ему говорю:

– Погоди прыгать. Послушай, что скажет человек тебя постарше.

А сам думаю, как же ему сказать, с чего начать, потому как стройной мысли у меня в ту минуту еще не было. А потом меня будто осенило.

– Послушай, – говорю, – для начала, одну историю про моего родного брата.

И рассказал ему эту историю.

Был у меня, значит, старший брат, Егор. Он на три года раньше меня в шахту спустился. Богатырь, красавец, не то что я. И в забое работал до красивости здорово. Больше всех угля выламывал. Был он в то время в комсомоле, но уже готовился в партию. И как раз в ту пору ухаживал он за одной девушкой. Любой ее звали. Сирота из одной старой шахтерской семьи. Впрочем, что значит ухаживал, – женихался уже. Люба у нас в доме бывала, как своя, матери нашей помогала, отец ее дочкой звал. А батя у нас был, надо заметить, старик суровый, недоступный. А вот и он полюбил будущую невестку и был, пожалуй, к ней потеплее, чем к родным дочерям. Любин отец нашему отцу был давним приятелем и на глазах у него погиб от обвала в шахте. Так вот, когда Егор вдруг от Любы отшатнулся к другой, отец выгнал его из дому.

И Егор ушел. А на другой день батя привел в дом Любу и объявил, что она будет жить с нами, что детям его она сестра, а ему с матерью – дочка, а кто обидит ее, того убьет, потому как все мы, говорит, перед ней по гроб виноватые.

Шахтерский поселок – это тебе не Москва и не Киев. Враз все от мала до велика узнали, что у нас стряслось. И вот что интересно: ни один человек отца не осудил. Наоборот, то один зайдет к нам, то другой, посидят, подымят самокруткой, потолкуют о том о сем, а потом, будто невзначай, скажут: «Все к лучшему», и уйдут, оставив в подарок для Любы платок или какой-нибудь там кусок ситца.

В поселке все люди, еще вчера хорошо Егору знакомые, перестали с ним здороваться, даже шахтеры из его бригады за смену ни одним словом с ним не перекидывались. И тогда наш Егор исчез. Сперва думали – с бабенкой уехал. Выяснилось – нет, один подался на Восток.

Когда батя узнал это, сказал:

– Ну, вот и хорошо. Глядишь, человек и обломается, поймет, что есть законы жизни, которые не он выдумал и не ему их отменять.

А через полтора года Егор вернулся в дом, просил прощения у бати, у Любы, у всех и прощенный остался с нами. Троих детей вырастил, и живут они с Любой ладно, радостно. А ведь могло быть черт знает что, если бы он дальше пошел за своим самолюбием. Глядишь, и голову бы сломал…

Ну вот, рассказал я, стало быть, эту историю Владимиру, спрашиваю, понял ли он, к чему мой рассказ. Он не отвечает. Я уже думал, что он заснул. Спрашиваю:

– Ты спишь?

– Нет, – отвечает, – не сплю, думаю.

Тогда я ему еще про то самое самолюбие, когда человек видит себя впереди всех и всего. Тут уж и мне самому как-то яснее стало, что я хочу ему сказать, и я выдал ему целую лекцию. Говорю, что у нас человек живет по законам, которые он сам для себя составил.

– Вот ты считаешь, – говорю я ему, – что по твоим законам должно быть тебе полное прощение и полная вера. А люди думают по-другому. Они говорят: «Пусть он себя покажет».

Выслушал меня Володя, долго молчал и уже совершенно спокойно говорит:

– Мне же не дают показать себя.

Тогда я ему твердо заявляю:

– Дадут, не торопись. Ты людей никогда не торопи, люди всегда делают все, как надо.

Тогда он мне говорит:

– Поймите, у меня пустяковый проступок, за который нельзя топтать человека без меры.

А я спрашиваю у него:

– Кто тебя топчет? Пока твои однолетки под огнем войны гибнут, ты живешь тут у нас в сытости и безопасности, это раз. А насчет того, какой у тебя проступок – пустяковый или какой, судить не твое право. Человек сам себя правильно видит только в зеркало, а в жизни человек все свое чаще видит только в наилучшем виде. И потом, разве не прав наш командир, когда он говорит тебе, что на войне самая пустячная ошибка может стоить большой людской крови? Ладно, там у тебя обошлось без крови, а кто даст подписку, что ты и у нас не сделаешь какой-нибудь, пусть самой малой, оплошки? А у нас, брат, на каждой мелочи по человеческой жизни держится. Так что ты, Володя, не торопись. Ошибка, она тогда человеку урок, если он о ней как следует подумает, да еще и пострадает от нее. Вот ты и думай, вот ты и страдай. А воевать твой час придет. Войны, по всему видать, на всех хватит, и здесь у нас не санаторий. Владимир молчит. Опять я спрашиваю:

– Ты понял, что я тебе говорю?

Он отвечает:

– Понял, но думаю.

Ну вот… Не могу, конечно, все на себя принимать – ведь с Владимиром в то время не один я беседы имел, – а только после той ночи парень постепенно стал в рамки входить, перестал гнушаться самых малых дел по отряду: и дрова для печки колол, и даже марлю для фельдшера стирал. А от этого в отряде постепенно стало расти к нему уважение. А тут нагрянула весна и наступил его ратный час.

Рассказать про ту операцию? Хорошо… Перекурить бы только не мешало, да и припомнить мне все надо получше.

Операция, значит, была такая. Нужно было взорвать путь с двух сторон от узловой станции, потом ворваться на станцию, устроить там переполох и под шумок вывести из строя водокачку и поворотный круг депо.

В ту весну вблизи от нас объявилась передвижная группа подрывников, сброшенная с парашютами. В этой группе за главного и был ваш знакомый автомеханик, о котором вы мне писали. Так вот, на операцию мы пошли вместе – наши партизаны и эта группа диверсантов-подрывников.

Весна была в полном цветении. Для партизан эта пора – сплошной праздник. Ведь каждый кустик броней для нас становится, а лес, так тот уж целая крепость – поди возьми меня там, не ожегшись.

Для выполнения задачи было образовано три опергруппы. Одна шла на запад от станции. Этой группой руководил ваш знакомый автомеханик. Другая пошла на восток. А моя вышла прямо к станции. Все было расписано по минутам.

В мою группу включили Владимира. Это было первое его большое дело в нашем отряде. Волновался он очень сильно, и я поглядывал на него с опаской. Я понимал, что в бою он будет показывать себя наотмашь, и боялся, как бы в горячности не прыгнул парень выше собственной головы. А остужать его критикой заранее, без основания, не хотелось.

Наша исходная была на болоте с чахлым кустарником. Мы залегли между купинок, поросших дурникой. Есть на болоте такая ягода: угостишься ей без меры – одуреешь до рвоты, а цветок ее безвредный и даже дает приятный запах. Вот мы, значит, лежим и нюхаем, ждем назначенного планом срока.

Рядом со мной лежит Владимир. Опять вижу: волнуется парень. И тогда говорю ему тихо про то, сколько уже было у меня вот таких лежаний и ожиданий, не счесть, а вот же жив и хоть бы что, чего, мол, нельзя сказать о фашистах, с которыми я имел дело.

– Что, – говорю, – тут главное? Спокойствие и осмотрительность. Лезть напролом – последнее дело. Думать, что фашисты дураки или что они воевать не умеют, – это все равно, что самому себя к смерти приговорить. Они, брат, имеют не только оружие, у них есть и башка на плечах, есть хитрость и сноровка. Значит, тебе надо быть умнее их, хитрее и сноровистей. С разумом гляди, как идет операция, но не только как она у тебя одного идет. Про товарищей не забывай: не нужно ли кому помочь. Бой в наших условиях – это все равно что игра на гармони, а она тем красивей, чем больше клапанов находится в согласном действии. А коли будешь жать на один свой клапан, никакой музыки из этого не выйдет, один визг получится. Когда в бою про товарищей забудешь, непременно зарвешься, а которые зарываются, тех легко убивать, их, как глухарей на току, бери хоть голыми руками…

Владимир слушает, а сам глаз не сводит со станции. Так смотрит, будто ждет его там самое заветное. Я понимаю – рвется у парня душа к боевому делу, и это, конечно, хорошо.

Сперва операция разыгрывалась как по нотам. Ударил взрыв справа от станции. Фашисты забегали, на двух дрезинах помчались туда. А ровно через двадцать минут последовал взрыв слева. Паника стала еще сильнее. И тогда поднялись мы.

Ворвались на станцию, кидаем в окна гранаты, из автоматов бьем только прицельно. Может, десяти минут не прошло, как станцию мы оседлали. И сразу: кто – к водокачке, а кто – к депо. Владимира я послал к водокачке.

Фашисты уже разгадали наш план и теперь с обеих сторон быстро отходили к станции, чтобы действовать здесь всеми своими силами, сосредоточенными в один кулак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю