355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Аксёнов » Весна в Ялани » Текст книги (страница 2)
Весна в Ялани
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:47

Текст книги "Весна в Ялани"


Автор книги: Василий Аксёнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Весенний день в марте (Луша)

Март здесь ещё, конечно, не весна. Не календарно, а по климату. Имя с характером не соотносится. Ни в коей мере. Будто прописан он, месяц март, в одном сезоне, а проживает, получается, в другом. Зима зимою, словно серединная, со всей её крутой, но беспристрастной строгостью.

Если, конечно, не искать в картинках несколько отличий. Найти их можно.

По существу. Только об этом.

Как и июнь – тоже по климату – в этих местах ещё не лето. В июне здесь иной год и до половины вроде бы – как было где-то кем-то и когда-то объявлено и теперь принято считать так во всём мире – летнего месяца, в затенённых углах, в глубоких распадках, ещё и снег лежит, зернистый, ноздреватый, а на завознях и пригонах под накопившемся за зиму навозом, грудами щеп или сенной трухой часто и лёд ещё сверкает, изум рудный, и на деревьях листья только-только распускаются, и мало кто уже картошку посадить отважился – земля ещё сырая и холодная: семя в неё – зря лишь сгубить его, не захоронишь. И люди – не мальчишки, конечно, а старики – зимнюю одежду ещё не сменили на летнюю, только на валенки галоши натянули.

Июль тут – лето. По явным признакам. А август – осень. Правда, которую никто не станет отрицать, с которой вряд ли кто-то здесь не согласится.

В марте метели сутками не унимаются, валят с ног всякого, кто осмелится выйти из дому; все норы снегом запечатает, все щели туго им законопатит. То верховые, то позёмкой. Морозы крепкие, бывают и за сорок. Мало чем отличается от января и февраля. Только вот день становится длиннее, а ночь – короче, соответственно. Солнце переходит из Южного полушария в Северное и при движении по эклиптике пересекает небесный экватор. Об этом можно только знать, помня со школы, а разгляди-ка… за парсеками. Отсюда видно только то, что оно, солнце, в каждый свой заход – кажется, преднамеренно, соскучившись, по доброй воле, из любви – выше и выше пробегает над Яланью. Не над самой Яланью, к ней наискосок. День с ночью скоро уравняются, но ненадолго, а после день обгонит ночь.

Всё это в марте.

Ещё отличие в картинке, или оттенок:

Птицы меняются в лесу – одни куда-то исчезают вдруг, другие появляются откуда-то. Как вахта.

И это в марте.

Какой год, Коля, спроси его, может, и вспомнит, но на вопрос, какой нынче на дворе месяц, не говоря уж про число и день недели, вряд ли ответит. Совсем запутался, со счёту сбился. Да и не считал он на самом деле эти дни, как и недели. Не до того ему было. Не отличал порой и день от ночи. Так получилось. Не впервые.

Проснулся Коля, если спал. Если был без сознания – очнулся. Только что. От холода – даже зубами застучал. Что он в балке́ по-прежнему, а не в аду, сообразил: был бы в аду, было бы жарко. Веки ему, пока он спал, как будто склеил кто-то ради смеха – еле их разодрал, нужно моргать усиленно – чтобы они не слиплись снова. Моргает Коля, в который раз уже за более чем двухмесячное пребывание здесь отмечая, что потолок в балке дощатый, обит вагонкой.

Полежал сколько-то, не двигаясь и только всматриваясь в полумрак, – пустым плетёным полипропиленовым мешком завешено оконце. И лампа не горит, в ней керосин, наверное, закончился.

Горела вроде. Зажигал… Когда вот только?

И подумал: «Или задул кто… это – может».

Вперёд, в будущее, ходу нет – стена глухая заслоняет. Ладно. Туда не надо пока Коле. Попытался он вспомнить, что было вчера, – так и не вспомнил. И дальше, на несколько суток назад, тоже не заглянуть – в густом тумане будто скрыто. Только сейчас, только сегодня – в него, как в точку, собралось всё. Из этой точки надо как-то выпасть – чтобы на линию попасть.

«Я не гасил, так это точно».

Сдёрнул Коля с оконца мешок, рукой до него дотянувшись, – был не прибит мешок, висел на гвоздиках, едва держался.

Не резко с улицы ворвался свет. Плавно рассеялся, ровно в балке на всём распределился, матовый. Стёкла оконца в плотном куржаке, ещё и снегом залепило их снаружи.

Вылез из-под красного, в пятнах мазута или солидола, с торчащими из него, как из собаки в линьку шерсть, клочками ваты, стёганого одеяла. Валенки на ногах – спать, значит, падал, не разувшись. И в телогрейке – значит, не снимал. Шапка была на голове – куда-то задевалась.

Борода смятая, волосы на голове свалялись – колтунами. Себя не видит, хорошо.

И хорошо, не видит его Луша…

Спустившись с топчана, встал неожиданно на что-то мягкое… Чёрный овчинный полушубок; сверху лежал, наверное, на одеяле, свалился на пол…

Чуть перестала голова кружиться, подался к выходу. Дошёл.

Толкнув коленом и рукой одновременно пристывшую к окосячке дверь, настежь её открыл. Тут же зажмурился.

Белым-бело всё – ослепительно.

«Ох, ну и это…»

Слышно, в березняке вороны громко каркают – одна на всех, все на одну ли, у них бывает, или все вместе на кого-то постороннего; ронжа трещит на всю округу – просто так или о чём-то.

«Как заполошная».

Далеко, за всю зиму не замерзающим ручьём Малым Сосновым, на сопке, дятел часто-часто, как у него и голова-то не отвалится, не оторвётся, клювом колотит по сушине – в той, полой, гулко отзывается. На ёлке рядом белка шелестит когтями по стволу – не обнаружишь, – тут же зацокала, кого-то испугавшись. В согре, вокруг которой и намереваются валить оставшиеся после сорокалетней давности, ещё советской поры, вырубок зрелый листвяг и стареющий ельник, треснул сучок, отправив хлёстко эхо во все стороны. Может быть, лось сломал его, а может – росомаха.

Глядя через прищур, как близорукий, смирил Коля глаза с ярким светом, сразу их полностью не открывая, из-под ладони осмотрелся.

Курёха-заметь, оббегая ловко комли, между деревьев шарится, что потеряла будто – ищет и тут, перед балком, ещё в октябре, до снега, трактором расчищенную от мелкого осинника и ольшаника площадь своими многочисленными шершавыми, как абразивная бумага, языками выскребает.

Солнце над лысой сопкой, как на ней, ещё чуть-чуть – и оторвётся – хоть и не греет, но лучится уже колко. Небо синее, безоблачное. Разделено оно, небо, пополам кучерявым следом от пролетевшего не так давно турбореактивного самолёта – с запада на восток. След расползаться уже начал, и, изгибая в коромысло, сквозняк небесный сносит его к югу, скоро очистит небо от него.

Снегу немало намело ещё и навалило с того раза, когда Коля – вчера, позавчера или третьего дни – последний раз выбирался из своей караулки на волю. Два трактора трелёвочных – и их уже почти не разглядеть, – как горки, высятся, с них хоть катайся на санках. Бульдозер с высоким, но не широким ножом едва желтеет запорошенной кабиной. Камаз с тёмно-зелёной кабиной, лесовоз, без прицепа, – осенью ещё сломался, мост задний полетел, так тут его и бросили, – стойки торчат, колёса скрыты снегом полностью. Никто к ним – ни к тракторам, ни к лесовозу – не подбирался, чтобы разобрать их на подъёмные детали, загрузить воруйкой на свой транспорт, увезти в город и сдать там на металлолом.

Верного нет. Даже следов его не видно, нигде поблизости не натоптал. То, как волчок, обычно крутится тут. И ночь проводит под балком, пусть ненамного там теплее, хотя б не дует. Белку облаял бы, будь он где рядом, не пропустил бы. И треск сучка бы не оставил без внимания…

Или, оголодав и не дождавшись, когда выйдет хозяин и накормит его, подался промышлять в тайгу – что вряд ли, чтобы в снегу-то утонуть? – или домой, в Ялань, сбежал предательски – что тоже вряд ли – до сего дня он своей кличке соответствовал.

– Куда девался?

Звать не буду.

На крылечке в две невысокие ступеньки, возле двери, опрокинута алюминиевая сорокалитровая фляга. Тут же стояла и другая, точно такая же, – от той в снегу остался круглый отпечаток.

На свободном от снега, обметённом вьюгой, днище фляги, шевеля антеннами-усами, сидят две большие коричневые бабочки с чёрными глазами на крыльях. Одна подмяв другую – спарились.

– Нашли, где это…

В согру с горы, поросшей красноталом, скатился отряд лыжников в белых маскировочных халатах, с карабинами, с откинутыми штыками, за спиной. Первый – командир, наверное, – перед тем как оттолкнуться и пуститься вниз, глянул внимательно на Колю и палкой лыжной погрозил: язык держи, мол, за зубами.

Финны?

– Куда их леший потащил?

Спецназ какой ли?

Сходил Коля, набрав в валенки снегу, за трактор – там туалет себе устроил сразу же, как сюда прибыл.

К балку вернулся.

Сидят бабочки на фляге, те же – не улетели, и занимаются всё тем же.

– И нипочём мороз им… как собакам.

Зашёл Коля в балок. В нём не теплее, чем снаружи. Сев на чурку и сняв по очереди валенки, снег из них вытряхнул на прибитый к полу возле буржуйки лист жести. В балке чёрт ногу сломит – беспорядок.

– Не только чёрт, и самому бы…

Вроде и гости были – никого. Что были – точно, не приснились. Флакон, Электрик. И сожительница его, Электрика, Рая. В ушах звенит ещё – всё щебетала.

– Когда убрались?

Заглянул Коля в стоящую около стола флягу. Что-то осталось в ней – кренить не стал её, чтобы – не взбаламутить.

Залез во флягу бурой от бражки эмалированной кружкой, зачерпнул осторожно. Руки трясутся.

Куриц как будто воровал.

Постоял минуту, глядя теперь в кружку. Выпил.

– Гуща. Как лёд…

Больше замёрз ещё – весь передёрнулся.

Отёр усы, бороду и губы рукавом телогрейки. Поставил кружку на открытую крышку фляги.

Красный, с чёрно-зелёным перламутровым хвостом, с когтями, как у коршуна, с фиолетовыми, обмороженными, зыбкими бородкой и гребнем петух, бряцая шпорами, припрыгивает на столе, словно игрушка на симах, пружинисто. Квохчет взахлёб, клюёт яростно зачерствевшую корку хлеба – крошки, как искры, разлетаются.

– И закусить вот.

Отнял Коля у петуха корку, петуха согнал со стола, отломив от корки долю, сунул в рот – осторожно, чтобы не сломать об неё, стылую и засохшую, зубы, разгрызает.

Принялся петух, подлетая и кукарекая, биться в потолок. Забился после под топчан, затих там.

– Надо в Ялань идти, то оно чё-то…

В бане помыться хоть да это… Петух тут этот…

В конце сентября прошлого года забросил Фёдор Каримович Мёрзляков, лесозаготовитель, сюда, на Малое Сосново, на одну из многочисленных своих делян, трёх вальщиков, наказав им строго-настрого, чтобы они спиртным не увлекались. Те слово дали: мол, не будем. Было у них что с собой, не было ли, не проверил. Похоже, было. Ну а как? Начало надо же отметить… Сразу с собой не привезли, после с водителями заказать не трудно – свои ребята, не откажут. Один парень, лет двадцати пяти, на следующий же день, накурившись чего-то или наглотавшись, ногу пилой себе едва не ампутировал. Отвезли его, дико кричащего от боли, плачущего и кое-как чем можно было перевязанного, в город на проходящем с урочища Большое Сосново лесовозе. Теперь уже, наверное, и выписали из больницы, с ногой вот или без ноги, Коля не знает. У другого, тоже молодого парня, только весной демобилизовавшегося со срочной службы, очумевшего после двухмесячного беспробудного загула ещё перед заездом на деляну, как результат, последствие, случилось что-то вскоре с головой: ушёл от балка, к ручью за водой, так ли куда-то, прогуляться, и заблудился – нашли его через две недели возле Маковского, за шестьдесят километров от деляны, еле живого, – местный охотник обнаружил и вывел в Маковское. У третьего, сорокалетнего мужика, желудок сильно разболелся, как-то добрёл он до Ялани, яланская фельдшерица вызвала машину «скорой помощи», и доставили его в елисейскую поликлинику, дня через три отправили в Исленьск. Рак у него, как после Коле сказал Фёдор, выявили, недолго жить ему, дескать, осталось. С этой бригадой у бизнесмена не получилось, другую будет набирать. Не так-то просто это сделать. Большинство парней и мужиков допенсионного возраста вербуются на севера, в вахтовый посёлок Ванкор в частности, – не соблазнишь их малыми деньгами. Нашлись бы, конечно, желающие через не хочу – себя и семьи кормить надо, не грабить же или не побираться Христа ради – пойти и в лесорубы. Идут к кому-то. Да Фёдор вот не балует людей зарплатой.

Пятого января, ранним утром, затемно ещё, привёз Фёдор сюда же, на пустующую лесосеку, Колю, вытащив его, тёпленького, из постели, опохмелиться дома не успевшего, показал, что охранять, где ему жить, где можно взять дрова и где находятся продукты. Колю – вручив ему бутылку водки на поправку и попросив его не напиваться до беспамятства, то есть до чёртиков, – оставил, а сам уехал – дел по горло.

На Старый Новый год, под вечер, с песней «Вот кто-то с горочки спустился, наверно, милый мой идёт…» и с тремя бутылками неразведённого спирта, приобретённого в долг у яланского камирсанта Колотуя, под заливистый дружелюбный лай Верного, обрадовавшегося появлению здесь, среди почти космического одиночества, знакомых ему людей, нагрянули из деревни к Коле его приятели: Флакон, Электрик и сожительница Электрика Рая. Рая дня через три ушла в Ялань, протопить в доме печь. Флакон, шарясь от похмельной тоски и безделья да по привычке воровской закоренелой, обнаружил в балке, в котором хранились продукты, мешки с сахарным песком и предложил тут же товарищам поставить бражку. Коля промолчал, а Электрик обрадовался предложению и поддержал эту задумку. Коле осталось только согласиться. Объявили ему товарищи, что пойдут в Ялань, через неделю, мол, вернутся. Не обманули. Вернулись дней через пять с пачкой дрожжей, с тремя трёхлитровыми банками забродившего смородинового варенья и трёхлитровой банкой молотой черёмухи. Освободили от круп, макарон, разных приправ и вермишели шесть алюминиевых фляг и завели в них, натаскав с ручья родниковой воды, бражку. Опять ушли в Ялань – делать, мол, без спиртного нечего им, скучно, заняться нечем, – опять пришли дней через пять и жили чуть не до сих пор тут.

Ушли – раз нет их здесь. Когда ушли, не помнит Коля.

– Дня три назад, наверное. Не позже. Следы бы были… занесло.

Поискал Коля – на столе, на полу, в чугунной печке, в карманах пиджака и телогрейки, – что покурить бы. Даже окурков не нашёл.

– Всё, чё ли, высмолили?

Всё.

– И ни чинарика…

Вот, ёлки…

Бочком пристроившись, на чурке посидел понуро – перед дорожкой. Встал. Николе в угол помолился. Шапку, перевернув всё на топчане, отыскал, надел и вышел из балка. Теперь уже глаза не жмуря.

Домой направился, в Ялань.

По проделанному раньше «Буранами» – здесь и рыбаки, держа путь на Таху или Тыю, чтобы поудить подо льдом хариусов, и охотники, и Фёдор ездил, здесь же пешком и гости к Коле проходили, – но заметённому уже пути побрёл на торную дорогу, по которой возят лес с Кети и Сочура.

Нескоро выбрел, хоть и близко – метров четыреста, не больше.

– Не тротуар… Не по асфальту, – Коля себе сказал, других тут нет.

Постоял немного, отдышался. Полюбовался красным утром. Нечего покурить – одна беда вот. А так-то ладно…

– Носки, растает там, промокнут…

Да и штанины… неприятно.

Перед тем как отправиться дальше, присел на отвал и, сняв валенки, опять набившийся снег из них вытряхнул – теперь уж прямо на дорогу.

Сказал, обувшись:

– Так-то лучше.

Неделю – обычно слышно от балка их, когда они, гружёные, из лога выбираются надсадно, – лесовозы не ходили. Забило всё, перемело. На днях – скорее всего, только вчера – прошёл грейдер, прочистил. Туда-обратно. Теперь отглажена дорога – глаз веселя, блестит на солнце. Как намасленная.

– Мороз и солнце, день чудесный…

Пушкин.

Идёт.

– Не день пока ещё, а утро.

Раньше здесь, с той и с другой стороны, от Ялани до Маковского, на бывшем волоке, лес стеной стоял, с узким прогалом только в небо. Теперь далёко всё проглядывается – так проредили.

– Как враги… Ялань от Маковского скоро будет видно…

Или Москву.

Не дошёл ещё и до Петровой Слани, не прошёл и километра, замечает, лежит на обочине дороги что-то, припорошенное снегом. Рядом, на гребне отвала, вороны скучились, сидят.

– Как головёшки… разбросал кто.

Опасаясь приближающегося к ним путника – мало ли у того что на уме, – сорвались вороны с места, отлетели чуть и разместились тут же, подогнув ветви и осыпав с них радужно сверкающую изморозь, на раскидистой берёзе – оттуда зорко наблюдают. Как будто думают – молчат.

– Кто-то из шоферов фуфайку старую, – пар выпуская изо рта, вслух рассуждает Коля, – одеяло ли грязное и негодное выбросил из машины… Может, продукты там завёрнуты какие-то, остатки… если уж эти… – глянул на ворон. – Откуда-то ведь вот учуяли. Не из Ялани? Не из Маковского?.. Мои там каркали – тоже не близко… Их различи… Я, не темнело б это там, так и внимания не обратил, прошёл бы мимо… Вот, человек и птица, разница какая. То же – и зверь, и человек… У человека нюх, у них чутьё. Да и умом они нас крепче – столько вон глупостей, как мы, не делают, и сук не рубят под собой… Да пусть и я вот, представитель, меня возьми вот…

Чтобы поговорить, Коле не нужен собеседник. Он, когда нет напарника, и в шахматы играет сам с собой, даже без шахматной доски, – воображая. И в шашки. Мало того, и в волейбол. А на рыбалке он, когда один, вовсе становится словоохотливым. Хоть и один, не одинокий. С речкой, и с поплавком, и…

Мир же вокруг тебя – иди и… разговаривай.

Так рассуждал пока, продвинулся немало, хоть, как всегда, он и теперь идёт, не поторопится. И много он, Коля, только что за один раз и без перерыва, может быть, и впервые в своей жизни, слов произнёс – утомился; к тому же губы терпнут на морозе и начинают плохо подчиняться – как каучуковые, не родные.

Подходит. Смотрит.

Торбас лосиный, с войлочной подмёткой.

Пихнул ногой его – тот не простой, но есть в нём что-то, и тяжёлое, или сидит на чём-то, не свободный. Ногой же снег разгрёб. И видит:

Человек.

Ещё раз ткнул ногой и чувствует:

Твёрдый, как дерево. Замёрзший.

– Ох, ё-моё…

Это не шутки.

Едет со стороны Ялани лесовоз, гремит прицепом. Снежная пыль за ним вздымается, облаком в воздухе висит, не опускаясь.

Затормозил резко возле Коли, остановился.

Стекло водитель опустил, спрашивает:

– Тебе куда? В какую сторону?

– Да это… Тут вот… – сказал Коля. Едва рукой махнул, указывая.

– Чё там?!

– Хм…

Выпрыгнул из кабины водитель. Пружинистый, как на рессорах будто, а не на ногах, подвижный, резкий. В кожаной, мехом наружу, жилетке, в тёплых ватных стёганых штанах махорочного цвета и в толстом сером свитере с глухим, под самый подбородок, воротом. В унтах. Без шапки. Лет тридцати, уже с залысинами. Ел что-то – рот ладонью вытирает; не прожевал ещё – жуёт.

– Чё это? – спрашивает.

– Человек, – говорит Коля.

– Человек?!

– Был. Замёрз. Мёртвый.

– Ты чё?! Чё, точно, что ли?

– Точно.

– Вот, бляха-муха!.. А кто же это, интересно?

– Спроси его.

– Сейчас в тайгу-то кто попрётся… Охотник только.

– Может, лыжник?

– Лыжник?

– С карабином…

– Ты его видел?

– Показалось.

– Может, в отвале где и карабин?

– Да это так я… Те в халатах.

– Для маскировки?.. Перелопатить снегу сколько надо, чтобы найти-то… Где он сидел, когда замёрз, или лежал, когда уснул, там или там, откуда грейдером его сюда приволокло вот… Много просеять снегу надо.

– Весной оттает… если тут.

– Когда милиция приедет. Искать же будут.

– Он, может, был без ничего.

– Ну, разберутся… надо будет, – говорит водитель. Уши потёр себе ладонями. – После кабины-то… не жарко.

– Наверное, – говорит Коля. Уши под шапкой у него – не мёрзнут, он и не с пылу – пообвык.

– Смотря, конечно, кто тут это, – говорит водитель. – А то и по хрен ей, милиции, замёрз, и ладно… Какой бездомный, может, бич, и не почешутся… Если охотник, где-то и ружьё.

– И патронташ бы был… если охотник.

– И тот тут где-то.

– И рюкзак.

– Ну, и рюкзак, не без него же… Растащило… Ох, ёлки-палки, кто же это?! Ну, кто бы ни был – человек.

Сидят вороны на берёзе, не улетают. Заинтересованные. Между собою не бранятся. На людей смотрят внимательно. Будто в то, о чём те говорят, вслушиваются, слово боятся пропустить – не шелохнутся. Всё они знают, но не скажут.

Глядят Коля и водитель на мёртвого – глаз от него не отвести. Как от воды бегущей, от огня ли.

На сопке где-то ухнула лесина, рухнув, – перестояла. Эхо, как птица вспугнутая, крыльями захлопав, полетело, на дне распадка улеглось; совсем утихло – зарылось в снег, наверное, – чтобы никто его уже не потревожил.

Два ворона, один от другого метрах в десяти, словно ведущий и ведомый, хрипло и изредка между собой перекликаясь, прямо, как по начертанному курсу, проследовали в небе голубом в сторону розового горизонта. Им до того, что на земле творится, нет будто дела. Похоже, так оно и есть – вид у них больно отрешённый.

Пошёл к машине водитель, поднялся на подножку, дверцу открыл, достал из бардачка строительные перчатки, возле машины их надел, назад вернулся. Говорит:

– Надо хоть посмотреть… Ты тут, я тут… Давай-ка… это…

– Обувь не та, – говорит Коля. – Штаны, как у Флакона.

– Флакон?

– Да был тут у меня.

– А ты?..

– Я сторожу здесь, на деляне.

– У Мерзлякова?

– У него… И не Электрик.

– А это кто?

– Да был тут тоже.

Взявшись вместе за рукав и за полу когда-то белого, заношенного полушубка, встряхнули человека. Снег с лица его скатился. Как со стеклянного. К нему снежинки не пристало. Светло-каштановые, с проседью, волосы у него, у человека бывшего, на голове в косички смёрзлись – дыбом торчат, как ирокез. Серая кроличья шапка валяется тут же и тоже смёрзлась – словно пушной зверёк, в петле или в капкане околевший. Голова ещё недавно хозяина этой шапки, когда он был ещё живой, была, наверное, вспотевшей – решить так можно. Щетина пегая и редкая, как у монгола, только на скулах и на подбородке. Веки сомкнуты, без прощелины. Один глаз выпуклый, другой чуть вмят. В ноздрях, как чопики, бледно-зелёный лёд – можно подумать: мозг как будто выдавило –

Воздря.

– Ты его знаешь? – спрашивает водитель.

Рассмотрел Коля будто прозрачное лицо замёрзшего и признаётся:

– Знаю.

– Кто?

– Яланский, наш.

– А кто такой-то?

– Шура. Лаврентьев. Пчеловод.

– А-а, – говорит водитель. – На Рыбной. Пасека там. Знаю. Мы позапрошлой осенью оттуда лес возили, с сопок… Росомаха.

– Его потом уж так прозвали.

– Слышал. За воровство…

– Да, по избушкам шарился… по путикам чужим.

– Во, наша жизнь, не знаешь, где и как закончишь… Отшарился, – говорит водитель. – Надо сообщить… в милицию.

– А как?

– Бог правду видит…

– Он видит всё.

– А ты в Ялань?

– В Ялань.

– Есть телефон?

– Мне он зачем?

– Понятно. На Медовом берёт мобильник, как поднимусь, оттуда позвоню, связь если будет. Зять, муж сестры, там, в уголовном розыске… начальник.

– Ладно, – говорит Коля.

– Может, его уже и ищут, – говорит водитель.

– Кто?

– Мало ли…

– Сестра?.. Та в городе.

– Сестра.

– А ей-то чё?.. Почти не видятся… Не виделись, – говорит Коля. – Он круглый год жил тут, в лесу. В Ялани был, наверное… ходил туда за спиртом, – предполагает.

– Может, – предполагает и водитель, – туда ещё, а не оттуда? Туда – по этой стороне…

– Не по дорожным правилам он – не машина…

– Да, конечно.

– Трезвый бы был тогда, туда-то ещё шёл бы и не замёрз бы.

– Ну да, в лесу-то где бы он достал…

– Белок добыл, дак, может, продавал?

– Думаешь, пьяный был?

– А как?

– Ну, может… Значит, в Ялань?

– Кто, я?.. В Ялань.

– Так ты идёшь пока, я догоню, – говорит водитель. – Если загрузят меня быстро. Можешь со мной проехаться, в кабине хоть тепло, не пёхом… тут до Ялани ещё шлёпать…

– Не, я пойду, – говорит Коля.

– Смотри, как хочешь, – говорит водитель. – Мы его зря, наверное, побеспокоили… пошевелили.

– А как узнали бы?

– Да, точно, так бы не узнали, – говорит водитель. И говорит: – Сел отдохнуть, наверное, уснул и околел.

– Наверное, – говорит Коля.

– Снегу-то было – завалило, и не заметил грейдерист.

– Похоже.

– А чё там выгреб… может быть, бревно. Ему ж не видно…

– За ножом-то…

– Вот она, жизнь… Дышал ещё недавно, пил…

– Ещё не старый.

– Даже жутко… Ну чё, давай.

– Давай.

– Мне ехать надо… Голову снегом, что ли, закидать… То вон, готовы… – говорит водитель, кивая в сторону берёзы. – Глаза-то выдолбят.

– Один не выдолбят… Стеклянный.

– Стеклянный?.. А, вставной. И тот уже застекленел…

Голову мёртвого снегом забросали.

– Не задохнётся… Место заметное – найдут, и я поеду покажу где. Сегодня рейс-то ещё сделаю, – говорит водитель. – С зятем сначала созвонюсь… Тянуть не станут: вдруг убийство.

– Да кто его тут… Сам замёрз, – говорит Коля.

– Ну, разберутся, – говорит водитель.

– Может, и разберутся, – говорит Коля.

– Надо им будет, докопаются… Кто, может, тюкнул по башке.

– Да это вряд ли.

– Из-за ружья, из-за пушнины.

Пошёл водитель к машине, постучав унтами по колесу, поднялся в кабину, дверцу захлопнул. Коле кивнул через стекло: ну, мол, пока.

Кивнул в ответ ему и Коля.

Лесовоз, опять подняв и потянув за собой, словно привязанный верёвкой за фаркоп, клуб снежной пыли, звеня цепями на стойках и громыхая слегка вихляющим по дороге прицепом, покатил дальше. Коля в Ялань пошёл, куда и следовал, цель назначения не изменилась, не поменялся и маршрут.

– Может, что и ко мне шёл? Не исключаю, – сказал Коля. Себе, наверное, или водителю – чуть с опозданием, заочно. – Да не дошёл вот.

Метров сто, пожалуй, Коля прошагал, не меньше. Оглянулся вдруг. И видит:

Шура, согнувшись в поясе, поднялся, посидел, одумываясь будто, на ноги встал, снег рукой охлопал с полушубка, натянул на голову кроличью шапку, не разминая её, скукоженную, и не приглаживая вздыбленные смёрзшиеся волосы, в три прыжка дорогу пересёк, через отвал проворно перебрался, в распадок стал, ссутулившись, спускаться – пропал из виду в мелком пихтаче. На Колю даже не взглянул он.

– Йети, – Коля сказал, и дурно ему сделалось, сердце сдавило, как в тисках, в глазах поплыло мутными кругами. – Опохмелиться бы, то… плохо.

Да, чё-то это…

Постоял сколько-то. Пока сердце не отпустило и в глазах не посветлело. Дальше пошёл.

– Чё-то не то оно, а чё-то… но.

Идёт Коля, теперь уже не оглядывается. Тень его – перед ним, на ярко-белом – фиолетовая, двигаясь заодно с ним, с шага не сбивается, только становится короче и короче. Можно заметить это, если наблюдать. Тень Коля видит, но о ней не думает.

Солнце всё выше поднимается, лучами тыча Колю в спину, не пригревает. За солнцем тоже не следит он. Оно на всём, осознаётся это без надзора. Дорога скользкая – ступает Коля осторожно.

Шура на памяти – как влез, никак пока не выдворить – таким и в жизни был, навязчивым.

Назойлив, чё там, Господи, помилуй.

Шура был старше и учился в школе на пять классов впереди Коли, вместе с Истоминым Олегом, который Колю, тогда ещё совсем маленького, лет шести или семи, червей копавшего ему сначала, к рыбалке после пристрастил. Тихим был Шура в детстве – маменькин сыночек, – с озорниками не водился. Из дома – в школу, из школы – домой, ни шагу в сторону, как делали другие. В играх мальчишек не участвовал. Ни с кем не спорил и не дрался. Закончил десять классов, последний год, когда десятилетку в Ялани закрыли, учился в Полоусно. Там уже стал он более общительным. Но, как другие, с девушками не дружил – то ли их презирал, то ли, скорее всего, стеснялся. В армию его не призвали по какой-то причине, не сознаётся по какой. Устроился он помощником пчеловода на пасеку, где работал литовец Вилюс, бывший лесной брат. Вилюс, когда им, отсидевшим тут в лагерях и оставленным здесь на временное поселение, было разрешено, вместе со своим братом Николаем, уехал на родину, не ужился там, видимо, назад вернулся, опять же вместе с братом, но на пасеке работать больше не стал, оформился на пенсию; умер уже он, Вилюс, и брат его умер, в Елисейске оба похоронены. Шура, как и водится среди пчеловодов, начал варить медовуху, сам поначалу и не пробовал, только гостей угощал да с кем-нибудь за что-нибудь рассчитывался ею, как валютой. Потом и сам вошёл во вкус. Правый глаз себе затвором переделанной им самим винтовки – пороху в патрон переложил с похмелья – вышиб, искусственный ему вставили, в Исленьск ради этого ездил. С головой у него вскоре что-то, от беспрерывной пьянки или от одинокого житья-бытья в тайге, а то и после удара в глаз затвором, стало неладное происходить. Наслушавшись в последние неспокойные времена на пасеке радио, возомнил Шура себя агентом Масхадова и приятелем Басаева. Чип будто в голову ему инопланетяне, забрав его однажды с пасеки на свой неопознанный корабль, по просьбе чеченских боевиков вмонтировали, после чего на связи с террористами стал находиться Шура постоянно, мол. Приходя из леса в Ялань, чтобы купить что-то или что-то продать, начал он угрожать своим односельчанам, что всех их, пригласив своих братьев-«духов», изнасилует (женщин и девушек) и уничтожит (поголовно). Или прилетит на каком-то никому неведомом буфатлоне и разбомбит Ялань вдребезги, яма останется лишь от деревни.

– Ну, чё попало нёс, – сказал Коля. Идёт. Шура из памяти не выпадает.

Как ненормальный.

Яланцев называл Шура – находясь в нетрезвом состоянии, конечно, – уродами или гоблинами. Я наново, кричал, одурманенный купленным у Колотуя спиртом или водкой, приобретённой у родной сестры Колотуя Натальи, перевоплотился от Святого Духа и от жены генарала Дудаева, мол. По заданию чеченского военного штаба расшифровал, дескать, свой сложный геном, мне в Турции сделали биопластическую операцию: я теперь вижу одним глазом через стены – каким, своим или вмонтированным, не уточнял, – другим, как филин, в темноте, слышу в ультразвуковом диапазоне, как мышь летучая или дельфин, вживлённые, мол, в мою голову чипы считывают все радиосигналы, которыми кишит эфир, и всю информацию со всех мировых компьютеров. Я бисексуал и кол забил на всех яланских баб и девок… старух – тем более… Вы, недоноски! Да вы хоть поняли, чё я сказал вам?! Ну и так далее, тому подобное.

Поглядит на Шуру, проходящего мимо дома, буянящего и непонятно что орущего, иной раз Колина мать, Галина Харитоновна, головой покачает и скажет: «Вот такие мы бываем. Отец-то тоже был у них маленько чокнутый, иначе в петлю не залез бы».

Принесёт летом в деревню берестяной бочонок мёду – а когда была ещё на ходу у него танкетка, не сгорела, возил на ней мёд Шура флягами, – если был сбор и что-то накачал он, продаст недорого, со скидкой, купит у Колотуя дешёвого спирту, погуляет в Ялани, пропьёт все вырученные за мёд деньги, к себе на пасеку подастся, с заначкой, правда, на дорогу, чтобы идти было не скучно. Не видно и не слышно после его какое-то время. В Ялани тихо. К сестре в город иногда, когда дел нет на пасеке, уедет. Та его скоро выгонит, не терпит пьяных. Кто их терпит? Шляться пустится Шура по злачным местам Елисейска, там объявлять себя чеченским мстителем. Нарвался как-то на отвоевавших в Чечне ребят, те ему бока намяли и лишили его последних зубов, ладно, что не убили. Пролежал Шура ночь, выброшенный из пивной, в сугробе, но не умер. Горел в танкетке – костёр развёл в ведре в ней, грелся, – спину и задницу поджарил хорошо себе, как гренку. Протыкали его насквозь, ниже грудной клетки, длинной отвёрткой. Как на собаке, на нём заживало. Мёду нет, принесёт прополису, воску или свеженагнанного дёгтю, душу вынет, пока ты у него не купишь или, рассердившись, в шею его из ограды не вытолкаешь. Уйдёт, грязно ругаясь и обещая дом спалить того, кто его выставил. Но забывал про обещание, откладывал ли на потом исполнение. Раньше этого не делал Шура, не было за ним замечено такого – стал он похаживать по окрестным таёжным избушкам, когда хозяева отсутствовали, воровать керосин и продукты, батареи к радиоприёмнику, сами приёмники, снасти охотничьи и рыболовные, проверять на чужих путиках ловушки и капканы. За что и прозвали охотники его Росомахой. Но застать его на месте преступления пока вот так и не могли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю