355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Щукин » Историческая драма русского европеизма » Текст книги (страница 2)
Историческая драма русского европеизма
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Историческая драма русского европеизма"


Автор книги: Василий Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Короче говоря, будучи историком культуры, я не могу себе представить, чтобы европеец мог вести себя не по-европейски. Ведь жизнь даже в ее духовном аспекте слагается не только из того, что человек говорит и пишет. Важно и то, какой у него характер, кем, где и как он был воспитан, какие книги он любил читать, какие впечатления получил он в детстве, каким был его Дом… Лучше всего, лапидарнее всего выразил эту мысль Юрий Лотман: “История проходит через дом человека, через его частную жизнь”[45][45]
  Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя // Лотман Ю.М. Пушкин. Биография писателя. Статьи и заметки. 1960–1990. “Евгений Онегин”. Комментарий. СПб., 1995. С. 138.


[Закрыть]
. Ведь и просто русским, и русским европейцем человек становится дома, входит в большую историю через Дом. Иного пути нет[46][46]
  И это, как никто другой, знает Владимир Кантор – автор замечательной повести “Два дома”.


[Закрыть]
.

Я представляю себе исторический тип русского европейца, в общем, традиционно. Для меня это прежде всего человек, который получил европейское воспитание, усвоил европейскую манеру поведения, который по-европейски обучен наукам. Европеец не может вести себя, как Ноздрев, или рассуждать, как Дмитрий Карамазов[47][47]
  “Потому что если уж полечу в бездну, то так-таки прямо, вниз головой и вверх пятами, и даже доволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это для себя красотой. <…> Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей…” (Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 14. С. 99–100).


[Закрыть]
. Однако все это необходимые, но не достаточные условия для того, чтобы удостоиться чести называться русским европейцем. И тут В.К.Кантор совершенно прав: он должен быть в самом деле сориентирован на культурные и нравственные ценности, выработанные Европой, и в частности Западной Европой, после XIII века – в период позднего средневековья, Возрождения, барокко, классицизма и, наконец, в эпоху Просвещения. Назову (в который раз!) главные из них: личное достоинство индивида, цивилизованность, понимаемая как преодоление зависимости человека от природы, творческая активность, вера в прогресс, толерантность. И далее: нельзя не согласиться с той важной мыслью К.Д.Кавелина, согласно которой быть европейцем значит не боготворить Европу, не стараться буквально пересаживать западноевропейские теории на русскую почву, а научиться по-европейски думать и чувствовать, по-европейски относиться к нравственности и науке, к вере и знанию, к добру, истине и красоте. Одним словом, русский европеец – это во всех отношениях европейски образованный русский человек.

Лишь некоторые из русских европейцев и лишь на определенном этапе развития общественной мысли – в период перехода от романтического миросозерцания к реалистическому, то есть во второй трети XIX столетия – выступили сознательно как идеологи западничества. Однако западничество могло возникнуть только на базе русского европеизма. В отличие от В.К.Кантора я не придаю термину “западничество” отрицательного смысла, не отождествляю его с беспочвенным скитальчеством, о котором писал Достоевский, и не могу себе представить ни одного западника, который в то же время не был бы русским европейцем.

* * *

Первые увлечения западными идеями в России появляются как раз в то время, когда Московия начинает все больше замыкаться в себе и “вырабатывает однобокий, отсталый тип средневекового миросозерцания на основах непонятого или дурно понятого византинизма”[48][48]
  Платонов С.Ф. Москва и Запад. С. 37.


[Закрыть]
. Это были идеи Возрождения и Реформации, выражавшиеся в ересях “стригольников” и антитринитариев (“жидовствующих”), которые, как утверждал академик С.Ф.Платонов, представляли собою “редкие зарницы, не разгонявшие ночного мрака и страшившие косное суеверие массы”[49][49]
  Там же.


[Закрыть]
. Говорить о каком бы то ни было европеизме здесь не приходится: отдельные религиозные идеи Запада подвергались полной ассимиляции и теряли европейскую “маркированность”. Столетие спустя, при Иване Грозном, несмотря на временное оживление политических и культурных контактов с Западом, несмотря на то, что отдельные молодые люди посылались для обучения за западную границу[50][50]
  Князь Андрей Курбский упоминает в письмах о “ближнем сродственнике бояр Лыковых, учившемся в Германии” (Там же. С. 34).


[Закрыть]
, в русских образованных кругах еще не появляется тоска по Европе. Настроение князя Андрея Курбского, проигравшего битву и скрывшегося от царя в Польше, носило совсем иной характер. Понадобился опыт Смутного времени, действительно поколебавшего веру в могущество “богоизбранного” народа, верившего, что Христос родился “на святой земле русской”.

Русские перестали видеть в Западе лишь убежище от опалы и царского гнева или по чисто материальным соображением после того, как новая национальная катастрофа обнажила неустойчивость и безнадежность старого, средневекового порядка вещей. Уже при Борисе Годунове никто из отправившихся за границу “для науки разных языков и грамоте” восемнадцати русских “ребят” не вернулся на родину, а один из них, некто Н.А.Григорьев, стал в Англии священником. При дворе Лжедмитрия I процветало полонофильство, которое то усиливалось, то ослабевало на протяжении всего XVII века. На первых порах оно выражалось в оргиях, несоблюдении православных постов, переодевании в польские костюмы и чтении третьестепенных польских писателей. Во всем этом преобладало отчаянное отрицание обычая отцов и “московского плюгавства”, как выразился живший в эпоху Смуты сын смоленского воеводы Василий Измайлов. Право, гораздо более в духе подлинно европейской (и общечеловеческой) нравственности вел себя тогда патриарх Гермоген, который отказался принимать пищу и умер от голода в знак протеста против бесчинств поляков, которые позволили себе надругаться над нашим культурным наследием – кремлевскими святынями.

Первым русским европейцем можно с уверенностью назвать князя Ивана Андреевича Хворостинина (ок. 1580–1625), который в молодости служил кравчим при дворе Лжедмитрия I, где и познакомился с польскими обычаями и верой. Это не помешало ему после непродолжительной ссылки в монастырь при Василии Шуйском мужественно сражаться с поляками в 1612 году и свято чтить память Гермогена. Последнее обстоятельство и склоняет меня, среди всего прочего, к мысли, что Хворостинину удалось взлелеять в себе не бескритичное обожание всего западного (польского, немецкого и т. п.), а то, что составляет одно из важных свойств европейского духа, – чувство чести, “вечного аристократического достоинства <…> всякого человека”[51][51]
  Франк С.Л. Свет во тьме. Опыт христианской этики и социальной философии. Париж, 1949. С. 124.


[Закрыть]
, который помнит свое культурное “родство”. Однако после вторичного возвышения, на этот раз при дворе Михаила Федоровича, князь снова попадает в опалу за пристрастие к “ляцкой” вере. При обыске у него находят латинские книги и образа. Вскоре после того, по всей вероятности, под влиянием польско-чешской секты социниан, он стал отрицать воскресение усопших, необходимость поста и молитвы, а на Страстной неделе в 1622 году ел мясо и “пил без просыпу”, за что и был вторично сослан в монастырь, но вскоре письменно раскаялся в своей ереси, постригся в монахи и спустя три года умер[52][52]
  О жизни кн. И.А.Хворостинина см.: Платонов С.Ф. Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII как исторический источник. СПб., 1913. С. 232–237.


[Закрыть]
.

Мы располагаем свидетельствами его дальнего родственника, князя С.И.Шаховского, который в составленном им беллетристическом жизнеописании князя обращает внимание на личные качества “еретика”. Две черты его характера особенно знаменательны – это “фарисейскою гордостью надменность” и терпимость по отношению к чужой вере и обычаю. Хворостинин внутренне чувствовал себя выше окружающих, любил поучать других, страдал от духовного и просто физического одиночества – и мысленно искал от него спасения на Западе, а раз даже пытался бежать за границу. В Москве, говаривал он, “все люд глупый, жити не с кем”, московские люди “сеют землю рожью, а живут все ложью”[53][53]
  Там же. С. 236.


[Закрыть]
. Все это отдаленно напоминает Чаадаева – родоначальника “русских Гамлетов” XIX века. Оскорбленное достоинство, порождавшее критический взгляд на окружавшую действительность, разочарованность и фрустрация, нежелание жить, “как все”, то есть в соответствии с анахроничными, нивелирующими индивидуальность нормами “домостроевской” морали и в условиях самодержавной субординации (Хворостинин называл царя деспотом русским), признание того, что чужое, западное может быть лучше “отеческого”, – все эти качества и составляют психоидеологический комплекс раннего русского европейца, который с полным основанием можно обозначить знакомым всем нам со школьной скамьи словосочетанием – “лишний человек”[54][54]
  Это замечательное определение впервые прозвучало в 1850 г. в повести Ивана Тургенева “Дневник лишнего человека”.


[Закрыть]
. Знакомым по урокам литературы – и не случаен тот факт, что первый русский европеец и первый “лишний человек” стал героем литературного произведения. Литература в России стала интересоваться индивидуальностью сразу же после потрясений времен Смуты, потому что именно тогда личность спустя века вновь заявила о себе. В не столь далеком будущем, когда литература сама станет выражать индивидуальное миросозерцание писателя и поставит перед читающей публикой проблему личности, восхищение Европой – колыбелью гуманизма и индивидуализма Нового времени – перейдет на страницы книг. Европеизм, как, впрочем, и другие межличностные настроения умов, приобретет в России общественно-литературный характер[55][55]
  В.К.Кантор справедливо замечает, что в России личность, отстаивающая себя вопреки власти, “проснулась в литературе, а не в религиозном движении” (Феномен русского европейца. С. 49). Правда, исследователь говорит о XIX в. – но на мой взгляд, то же самое касается и более ранних эпох.


[Закрыть]
.

Генезис и феноменология “лишнего человека” – одна из самых увлекательных проблем общественной и исторической психологии. “Лишние люди” – явление всемирного значения. Если абстрагироваться от разного рода немаловажных нюансов, то можно было бы свести его к проблеме отчуждения личности в эпоху модернизации. Тип “лишнего человека” присутствует в европейской жизни и в литературе, начиная с позднего Возрождения, со времен Гамлета и Дон Кихота[56][56]
  Античная древность в данном случае остается вне поля моего рассмотрения.


[Закрыть]
, когда сознание самодостаточности и самоценности человеческого “я” столкнулось с трагическим ощущением одиночества в обществе, основанном на игре меркантильных и эгоистических интересов[57][57]
  Ср.: Waliccy J. i A. U zЂroЂdel problematyki “zbednego czloЂwieka” w twoЂrczosЂci Turgieniewa // Slavia Orientalis. 1957. Nr 1. S. 7–10. В польской историографии существует и другая, на мой взгляд, менее обоснованная точка зрения, согласно которой “лишние люди” появились в результате политического террора в эпоху Николая I, когда “натуральная” потребность участия в политической жизни не могла быть удовлетворена (Kucharzewski J. Od bialego do czerwonego caratu. Londyn, 1958. S. 90–91).


[Закрыть]
. На протяжении четырех столетий, с XVII по XX, русские европейцы вовсе не обязательно оказывались “лишними людьми”, но все “лишние люди” в той или иной мере были европейцами. Они симпатизировали Западу, не находя в себе силы и желания быть “своими” в русском обществе, которое, с одной стороны, не отличалось терпимостью по отношению к ярко выраженной индивидуальности в силу глубоко укоренившихся традиций патриархального коллективизма, а с другой – в отличие от западноевропейских обществ, было почти полностью лишено духа самоорганизации и корпоративности, вследствие чего в русских городах, в отличие от сельских общин, процветал дикий индивидуализм, который выражался в том, что каждый жил только для себя и никто не мог рассчитывать на помощь соседа или “коллеги” по ремеслу[58][58]
  Ср.: Кантор В.К. Феномен русского европейца. С. 48. Напомню, что в “Домострое” хозяевам домов предлагается тщательно отгородиться от ревнивого глаза соседей и рассчитывать только на собственные силы.


[Закрыть]
.

Модернизация в неевропейском мире или в стране, европейский характер которой подвергся искажению и едва не сменился азиатским (к счастью, в России этот печальный процесс никогда не вошел в стадию необратимости), неизбежно означала перестройку общества и государства по западному образцу. Вестернизация совпала по времени с эпохой становления современного индивидуализма, отчуждения личности от общества, секуляризации культуры. В борьбе за независимость от патриархальной и религиозной традиции самосознание личности переживает два мучительных процесса – индивидуализацию и рационализацию, отстаивая тем самым свое право быть суверенным членом сообщества людей и субъектом истории[59][59]
  Об индивидуализации см.: Linton R. The Cultural Background of Personality. London, 1947 P. 9–10; Mannheim K. Essays on the Sociology of Culture. London, 1956. P. 87–88. О рационализации см.: Mannheim K. Man and Society… P. 51–60; ср. также: Barbu Z. Problem of Historical Psychology. London, 1961.


[Закрыть]
. Русский европеец, интеллектуально переживавший волновавшие Европу проблемы, отличался от своего западного собрата-индивидуалиста тем, что его отчуждение от родной социальной среды усиливалось по причине отчуждения от среды национальной. Поэтому русские “лишние люди” в широком историческом смысле этого слова – не только социально-психологическая, но и национально-психологическая категория. Западноевропейская жизнь была, в сущности, чужда подавляющему большинству русских людей хотя бы потому, что Россия не знала ни института частной собственности, ни института корпораций, ни института ленна, ни отношений феодальной зависимости вассала от сюзерена и ответственности последнего за судьбу первого[60][60]
  Ср. блестящий сопоставительный анализ указанных институтов в Англии и в России в кн. Pipes R. Property and Freedom. Cambridge (Massachusets), 1999. P. 187–311.


[Закрыть]
. А именно в опоре на эти институты стали возможны расцвет ренессансного гуманизма и движение Реформации – все то, что в свое время не пережила Московия. Таким образом, русский европеец оказывался лишним и у себя на родине, и на Западе.

Если проследить дальнейшее развитие европеизма в XVII веке, то можно обнаружить интересную закономерность. Известные нам русские энтузиасты Запада появляются через равные промежутки времени, необходимые и достаточные для смены одного поколения, – приблизительно через каждые 25 лет[61][61]
  Это в определенной степени подтверждает теорию французского литературоведа Анри Пейра, считавшего, что история культуры делится на эпохи, каждая из которых создается благодаря деятельности определенного поколения. См.: Peyre H. Les geЂneЂrations litteЂraires. Paris, 1948. P. 99–105, 173–180, 214–217.


[Закрыть]
. Вторая волна европеизма (1640–1650-е) связана прежде всего с именем боярина Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина (ок. 1605–1680), хотя “тихих” деятелей преобразования в направлении Европы было больше[62][62]
  Назову Федора Михайловича Ртищева, личного друга царя Алексея (см. о нем: Ключевский В. Курс русской истории. 2-е изд. Ч. III. М., 1912. С. 426–431, 455–456).


[Закрыть]
. Ордин-Нащокин по времени своего рождения мог быть сыном Хворостинина. Но это был человек совершенно иного склада: европеизм не превращал его в “лишнего человека”. Выдающийся дипломат, приближенный царя, он был европейцем в душе и у себя дома, но на людях старался придерживаться принятых в “благонравной” Москве норм поведения; иначе он вел себя с иностранцами, которым он казался европейцем в московской одежде. Понимая необходимость реориентации России на Запад, он, однако, опасался последствий радикальных мер и ограничивался насаждением просвещенной бюрократии и меркантилизма[63][63]
  О А.Л.Ордине-Нащокине см.: там же. С. 432–456, а также в кн.: Платонов С.Ф. Москва и Запад. С. 118–123.


[Закрыть]
. Умеренность Нащокина, на наш взгляд, во многом объясняется личными причинами: в молодости он не был сознательным свидетелем исторических катаклизмов, что пришлось на долю Хворостинина.

Сын Ордина-Нащокина Воин, воспитанный в атмосфере преклонения перед иностранным, к полному отчаянию родителя, бежит на двадцатом году жизни за границу, прокладывая путь длинной веренице русских политических эмигрантов. В отличие от отца, Воин Нащокин нес в себе все черты отчужденного “лишнего человека”: сначала его “окончательно стошнило” в Москве, но потом трудно было и в Польше. Не найдя себе подходящего занятия, оставшись без средств к существованию, он пишет покаянное письмо и, прощенный государем, возвращается в Россию, чтобы дожить оставшиеся годы воеводой в захолустье. Плеханов назвал Воина одной из первых жертв поворота Москвы к Западу[64][64]
  Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. [Кн. I]. С. 276–279.


[Закрыть]
. В его судьбе легко увидеть черты, которые позднее повторятся у И.В.Головина, Н.И.Сазонова, Герцена и у целого ряда эмигрантов, которым суждено было пережить подобную психическую эволюцию – от внутреннего неприятия русской жизни они резко переходили к отрицанию западной, которая оказывалась по-своему несовершенной, не отвечавшей их утопическим ожиданиям. Настроения тоски, одиночества, душевного кризиса переживал и сверстник Воина Нащокина князь Василий Васильевич Голицын (1643–1714), известный фаворит правительницы Софьи, человек не только европейски образованный, но и интересовавшийся последними новостями европейской мысли[65][65]
  О жизни и взглядах В.В.Голицына см.: там же. С. 306–318.


[Закрыть]
.

От поколения к поколению просвещенность и интеллектуальная развитость русских европейцев неизменно возрастает. Наряду с этим процессом дает о себе знать и другой – усвоение основ западноевропейской жизни выходцами из плебейских сфер. Свидетельство тому – судьба Григория Карповича Котошихина (ок. 1630–1667), автора известной книги “О России в царствование Алексея Михайловича”. Знаменательное обстоятельство: именно это сочинение послужило Белинскому непосредственным поводом для написания цикла статей, известных под общим заглавием “Россия до Петра Великого” (1841) и, по сути дела, представлявших собою первый манифест западничества. Безвестный писец, затем подьячий в Посольском приказе, Котошихин во время мирных переговоров со шведами в 1657 году был прикомандирован к русскому посольству в Дерпте под начало вышеупомянутого А.Л.Ордина-Нащокина. Познав шведские нравы во время поездки в Ревель в 1660 году, Котошихин начинает смотреть на московские порядки критически. Между тем в Москве его отец по доносу соседей был несправедливо обвинен в краже, за что у него самого (не у отца, а у сына!) отобрали дом и выгнали на улицу жену, что было немыслимо в тогдашней Европе и оказывалось вполне в порядке вещей в России. Чувство собственного достоинства у Котошихина было сильно уязвлено, а духовной силы для того, чтобы усмирить бунт оскорбленной личности, еще не было, как и не могло быть на данном этапе индивидуализации. Поэтому он становится шведским шпионом, а затем бежит в Польшу, но после безуспешных попыток служить тамошнему королю в войне против России поселяется в Стокгольме, где, подобно Воину Нащокину, не находит себе места и погибает глупейшим образом – во время пьяной драки66. Любопытно, однако, что у Котошихина бунт против московского “плюгавства” с позиции оторвавшегося от почвы энтузиаста Запада выражается в самой естественной для русского человека форме общественного и личного протеста – в форме литературного высказывания. Между строк его на первый взгляд протокольного отчета о разных сторонах жизни Московского царства пробивается горькая саркастическая усмешка человека, вкусившего от плода познания и отвергнутого своими “безгрешными”, “благонравными” соотечественниками.

К следующему поколению русских европейцев относится Петр I со своими сподвижниками. Трудно не только найти, но даже прочувствовать истину в обилии противоречащих друг другу характеристик и оценок его жизни и деятельности, которые представлены в обширнейшей литературе предмета. Даже если просто не рассматривать неославянофильские и евразийские инвективы Петру, то останется большое количество более или менее объективных исследований, авторы которых далеки от единодушия. Так, например, Плеханов вслед за авторитетным историком Н.П.Павловым-Сильванским развивал мысль о том, что преобразования Петра были вызваны не европеизмом царя, а чисто политическими и даже военно-техническими причинами: любой царь на месте Петра обязан был сделать то же самое, чтобы технологически модернизировать страну и тем самым спасти ее от грозящей военной и политической катастрофы. С этой точки зрения Петр был умелым и ответственным политиком, прагматиком – но не убежденным русским европейцем[67][67]
  Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Кн. II. С. 11–25.


[Закрыть]
. И в этом немало правды: Петр действительно гораздо свободнее чувствовал себя, общаясь с людьми практической сметки, а не с теоретиками, мыслителями68. Но ведь все-таки беседовал и с теоретиками – с Ньютоном, с Лейбницем. И даже если предположить, что все преобразовательные усилия царя были продиктованы честолюбивой мечтой о могуществе перед лицом иных просвещенных народов (то есть о победе), то и в этом случае дерзновенная – и подчас неоправданно жестокая – преобразовательная деятельность Петра имела в основе ясную перспективу будущего европейского развития страны, делая процесс европеизации на самом деле необратимым. И потому свести деяния первого русского императора к простому политическому прагматизму никак нельзя, как нельзя не согласиться с эффектной, но, в принципе, верной мыслью Герцена, согласно которому русский народ, обладавший чудодейственной “внутренней силой”, “на императорский приказ образоваться ответил через сто лет громадным явлением Пушкина”[69][69]
  Герцен А.И. Собр. соч. Т. VI. С. 199–200.


[Закрыть]
.

Легко, однако, попасть под влияние официально-державного или западнического мифа о гениальном царе-преобразователе, которому пришлось бороться с темными силами застоя и “реакции”. Особенно трудно освободиться от очарования этого мифа энтузиастам европейской России, которые в детстве с замиранием сердца читали очень хороший, но написанный в духе известной идеологии роман Алексея Толстого “Петр I”, смотрели хорошие фильмы, в одном из которых симпатичных Петров Первых играли талантливые актеры… И наверное, это не самый вредный русский миф. Но историку, в том числе историку культуры и историку идей, не позволительно оперировать мифологическими категориями. Этот выдающийся государственный деятель был, по всей видимости, не менее противоречив и в то же время не менее выразителен, чем самые выдающиеся русские писатели – Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский. С одной стороны, допустим, по его велению создается Академия наук, а с другой – строжайше запрещается дворянам переходить в духовное звание, благодаря чему религиозная жизнь нации почти полностью оказывается во власти малограмотных священников. С одной стороны, закладывается грандиозный фундамент новой национальной культуры, сыскавшей уважение всего мира (ведь без жестоких мер Петра не было бы ни Пушкина, ни Достоевского, ни Чайковского, ни Менделеева…), с другой же – под тот же самый фундамент закладывается грандиозная бомба замедленного действия: я имею в виду многочисленные общественные и государственные институты, в том числе бюрократическую иерархию чинов (Табель о рангах), а также сохранившийся от допетровских времен и лишь слегка усовершенствованный институт самодержавия, что создавало огромную напряженность в отношениях государства и с простым народом, и с интеллигенцией. А потому по-своему правы были и Герцен с Белинским, прославлявшие Петра, и Андрей Белый, подведший в романе “Петербург” неумолимо горький итог всему петербургскому периоду русской истории.

Был ли Петр русским европейцем? По воспитанию, видимо, не был: о бросавшемся в глаза европейцам “варварском” поведении Петра и его приближенных повествуют многочисленные анекдоты и свидетельства иностранцев, в которых немало правды. Однако царь-реформатор, без всякого сомнения, умел признавать свои ошибки, учиться на горьком опыте и “расти над собой”. Не будучи европейцем, он несомненно стремился им стать и к концу жизни приобрел немало черт, свойственных благородному и образованному жителю самой цивилизованной по тем временам части света.

Личная судьба Петра Алексеевича Романова оказывается уникальной, если сравнить ее с биографиями всех других коронованных особ этой династии. На десятом году жизни (1682) он становится свидетелем кровавой резни, жертвою которой пали ближайшие родственники его матери. С этого момента Петр живет в “потешном” селе Преображенском, в скромном деревянном доме, окруженный незнатной прислугой. Москва ассоциировалась в его сознании с кровью, кознями бояр и унижением его человеческого и царского достоинства. В семнадцать лет, в самую пору окончательного формирования личности, охваченный смертельным страхом, он бежит в одной ночной рубашке – как раз в тот момент, когда к нему должен явиться ученый монах, чтобы обучать его богословию и схоластическим наукам. К тому же ученые монахи вообще придерживались Софьи и Милославских, а потому царица Наталья Кирилловна не пускала их к сыну. Несчастное детство помешало Петру получить “правильное” богословско-греческое образование, а интерес к военному делу заставил его обратиться к немцам, которые обучили царевича точным наукам[70][70]
  См.: Платонов С.Ф. Москва и Запад. С. 148–153.


[Закрыть]
. Необычное воспитание и образование государя развило у него вкус к плебейству, а страх перед старой боярской Москвой бросил в объятия стихии, которая во многом была и в еще большей степени казалась полной противоположностью московского благочестия: Петр сделался поклонником нравов немецкой слободы.

Его пока еще поверхностная немецко-протестантская образованность гораздо больше отвечала тогдашним экономическим и политическим потребностям России, нежели католический, по-польски провинциальный (“сарматский”), схоластический вариант европеизма, который заключал в себе изрядную долю консерватизма, присущего контрреформации. Немцы и голландцы ценили личную инициативу, здравый разум, рационально-практическое отношение к жизни, в то время как польский индивидуализм, отдававший ментальностью феодального рыцаря, помноженной на специфическую шляхетскую “самоволю”, воспринимался в наиболее развитых протестантских странах Европы как анахроничный. Принятие именно такого рода европеизма в качестве основы внешней и внутренней политики России означало усиление самодержавного деспотизма при одновременной демократизации доступа к власти: политическую карьеру отныне обеспечивала не “порода”, а личные способности и полная преданность государю. В политической жизни страны в XVIII веке слишком большую роль стал играть фаворитизм, “случай”, когда тот или иной “счастья баловень безродный” (так Пушкин называл Александра Меншикова) в кратчайший срок занимал высокие государственные должности, зачастую не будучи способным к такой роли.

К 28–30 годам европеизм Петра вполне созрел. Этот момент совпал с переломом в ходе Северной войны, с постройкой Петербурга, с началом радикальных преобразований. Ориентация на Западную Европу стала официальной политикой, Россия вышла на общеевропейскую политическую арену. Эти обстоятельства определили пути развития русского европеизма на протяжении всего XVIII и первой четверти XIX века. Европеизм утратил оппозиционный или “потайной” или “невротический” характер, отныне его не нужно было ни от кого скрывать. Он стал не только “модой”, но и обязательным элементом миросозерцания образованного дворянского общества. Все тогдашние мыслители, включая даже таких противников антиаристократического деспотизма Петра, как князь М.М.Щербатов, были в той или иной мере сторонниками европеизации[71][71]
  Ср.: Walicki A. Slowianofile i okcydentalisci. Z dziejЧw problematyki narodu i problematyki historyzmu w mysЂli rosyjskiej pierwszej polowy XIX wieku // Archiwum Historii Filozofii i MysЂli Spolecznej. 1959. T. 4. S. 158–159.


[Закрыть]
. XVIII век оказался периодом “мирного” и относительно свободного развития европеизма, постепенного усвоения ценностей западной культуры все более широкими слоями общества без заметных качественных скачков[72][72]
  Таков был общий итог европеизации. В действительности культурное “перекодирование” сопровождалось серьезными издержками и аномалиями, сильно способствовавшими неестественности, театральности поведения и возникновению целого ряда комплексов. Подробнее см.: Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 180–209.


[Закрыть]
. Важнейшим фактором, способствовавшим европеизации, было само государство, ранее хотя бы номинально стоявшее на страже московского “благочестия”. После Петра каждый последующий самодержец вынужден был придерживаться именно такой политики, так как это был единственный путь к укреплению внутреннего и внешнего могущества страны. И это последнее обстоятельство явилось причиной того, что интеллигенция в основном признавала ведущую роль самодержавия в процессе насаждения европейских начал цивилизации. Как справедливо заметил Пушкин в “Путешествии из Москвы в Петербург” (1833–1834), “со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образования и просвещения”[73][73]
  Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. VII. С. 269.


[Закрыть]
.

Однако вечно так продолжаться не могло. Исторический парадокс состоял в том, что главным двигателем европеизации было не правительство само по себе, а самодержавие – реликт старой Руси, неестественно отделенной от Европы. Европеизация как цель развития страны никоим образом не соответствовала самодержавному строю. Пути европеизма и высшей государственной власти рано или поздно должны были разойтись.

Между тем мыслящая Россия прилагала все усилия, чтобы “в просвещении быть с веком наравне”. Идеи французских просветителей, которые составили принципиально новый этап в процессе секуляризации культуры, индивидуализации ego и рационализации сознания, коренным образом изменили европейскую духовность и проложили дорогу нашей современности, приобрели в России многочисленных почитателей. Притом они не столько усваивались умами, сколько воспринимались как руководство, применимое в жизни, в повседневном поведении. Томики Вольтера, добравшиеся до самых отдаленных уголков обширной империи, были восприняты как откровение довольно многочисленной группой дворян, вырвавшихся из-под влияния религиозно-патриархальной традиции и не приставших ни к какой другой. Многих дворянских детей воспитывали французы-вольтерьянцы. Сложился целый комплекс бытового и культурного поведения “вольнодумца” (libertin), который заключал в себе стихийный антитеизм[74][74]
  Вслед за Г.Пшебиндой (Przebinda G. Od Czaadajewa do Bierdiajewa. SpЧr o Boga i czlowieka w mysЂli rosyjskiej, 1832–1922. KrakЧw, 1998. S. 8) я различаю понятия атеизма и антитеизма, понимая под первым мировоззрение, лишенное не только представления о Боге, но и свободное от всякой возможности рассмотрения такого представления, а под вторым – активное противодействие идее Бога.


[Закрыть]
, нигилистическое отношение к авторитетам и свободу от общепринятых нравственных норм. С другой стороны, в России второй половины XVIII века были сильны антиклерикальные и стихийно-реалистические настроения, и потому в условиях ускоренного развития культуры большое число сторонников нашел рационалистический пафос учения Вольтера, а также оптимистическая вера в прогресс человечества. Популярность Вольтера была сильна и в XIX веке, особенно в его первой четверти: в вольтерьянской атмосфере воспитывались революционер-космополит Михаил Бакунин и западники – Белинский и Герцен. Летописец русского западничества и сопредельных ему сфер интеллектуальной деятельности Иван Тургенев, рисуя портреты отцов и дедов “лишних людей”, неизменно изображал вольтерьянцев[75][75]
  О русском вольтерьянстве существует довольно обширная литература. См., напр.: Сиповский В.В. Из истории русской мысли XVIII–XIX столетий (Русское вольтерьянство) // Голос минувшего. 1914. Кн. I. С. 105–131; Беркова К.Н. Вольтерьянство в России // Вольтер. М.; Л., 1931. С. 207–219; Нечкина М.В. Вольтер и русское общество // Функция художественного образа в историческом процессе. М., 1982. С. 174–204; Haumant E. La culture franНaise en Russie (1700–1900). Paris, 1913. P. 109–112, 126–128, 133–137.


[Закрыть]
.

В тесной связи с вольтерьянством и другими идейными тенденциями века Просвещения в Россию проникает идеология либерализма. Она выражала мировоззренческую позицию личности, которая принимала мир таким, каков он есть, и, предполагая желательным его неуклонное совершенствование, не ожидала пришествия Царства Божия на землю, а провозглашала пафос трезвого, деловитого труда в условиях “серой” обыденности[76][76]
  В настоящее время преобладают иные критерии характеристики либерализма во главе с принципом свободы предпринимательства и невмешательства государства в процесс производства и распределения продукции. См., напр.: Hayek F.M. Liberalism // Hayek F.M. New Studies in Philosophy, Politics, Economics and the History of Ideas. London, 1978.


[Закрыть]
. Эта идеология быстро завоевала симпатию русских европейцев, которым импонировала похвала индивидуальности, признаваемой либералами целью и двигателем исторического прогресса[77][77]
  Как ранее указывалось, В.К.Кантор склонен отождествлять русских европейцев с либералами. На самом же деле в России в разные времена появлялись и консервативные европейцы, и неевропейские либералы.


[Закрыть]
. Но в силу того, что передовые европейские идеи накладывались на неразвитые общественные отношения и формы культурной жизни, либерализм в России соседствовал не только с апофеозом первозданной природы, как на Западе, но и с идеализацией патриархально-аграрного общества.

Именно таким был либерализм Дениса Фонвизина – одного из отдаленных предшественников Белинского. Испытав сильное влияние графа Никиты Панина, видного космополита и сторонника конституции, у которого он служил личным секретарем, автор “Недоросля” в 1777 году впервые попадает во Францию. Там его постигает разочарование: идеальный образ отчизны разума, свободы и справедливости померк в его глазах при виде социальных контрастов, пропасти между формальной и действительной свободой человека. Он тоскует по “здоровым”, “неиспорченным” русским нравам. В мире западной культуры Фонвизин ведет себя как консерватор, критикующий “умирающую” Европу с доиндустриальных, докапиталистических позиций, – но как только он заводит разговор о России, консерватизм уступает место рационалистической, но и наивной вере в то, что молодая цивилизация учтет в ходе своего развития отрицательный опыт Европы и избежит ее ошибок.

Если здесь прежде нас жить начали, пишет он из Франции, то по крайней мере мы, начиная жить, можем дать себе такую форму, какую хотим, и избегнуть тех неудобств и зол, которые здесь вкоренились. Nous commenНons et ils finissent. Я думаю, что тот, кто родился, посчастливее того, кто умирает[78][78]
  Фонвизин Д.И. [Письмо к Я.И.Булгакову от 25 января / 5 февраля 1778 года] // Фонвизин Д.И. Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1959. T. II. С. 493.


[Закрыть]
.

Нетрудно заметить, что мысль эта, претерпевая ряд модификаций, повторяется на протяжении XIX века: у раннего Ивана Киреевского, кн. Владимира Одоевского, у Чаадаева в период “Апологии сумасшедшего”, у Герцена и даже у Белинского (у последнего до 1847 года)[79][79]
  Этот “миф о молодой России”, в которой есть все необходимое для разумного и планомерного прогресса, по преданию, восходит к Г.В.Лейбницу (см.: Richter L. Leibnitz und sein RuІlandbild. Berlin, 1946), хотя сама идея о “привилегии отсталости” является общим местом многих просветительских и романтических историософских концепций, относящихся не только к России. Ту же мысль повторил Дени Дидро в поданной Екатерине II записке “Essai historique sur la Police” (см.: Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Кн. 4. С. 144). На отечественной почве мысль о молодости русской цивилизации впервые появляется еще в XI в., в ораторской прозе митрополита Илариона.


[Закрыть]
.

Разочарование Фонвизина в “отчизне просвещения” не превратилось в устойчивое умонастроение. После возвращения на родину его европейские и либеральные симпатии усиливаются, что нашло яркое отражение в “Рассуждении о непременных государственных законах”, написанном в 1783 году под непосредственным руководством сторонников конституционной монархии братьев Никиты и Петра Паниных[80][80]
  Фонвизин Д.И. Собр. соч. Т. II. С. 254–267.


[Закрыть]
. В этом выдающемся документе резко осуждаются русское бесправие, беспорядок, крепостное “рабство” и деспотизм. Не исключено, что возвращение Фонвизина к родным пенатам из “испорченной” Франции отрезвило его, вернее, восстановило в нем тот “инстинкт реальности”, которым всегда отличался этот замечательный писатель-сатирик. Во всяком случае, когда 10 июля 1786 года он в четвертый раз выезжал из России, то записал в своем дневнике: “И я возблагодарил внутренно Бога, что он вынес меня из той земли, где я страдал столько душевно и телесно”[81][81]
  Там же. С. 568.


[Закрыть]
, – а потом нисколько не удивился, когда его слуга Семка объявил, что возвращаться в Россию не хочет[82][82]
  Там же. С. 570.


[Закрыть]
. А сколько убийственной иронии в рассказе Фонвизина о том, как на обратном пути из Австрии киевский трактирщик заставил его битый час стоять под проливным дождем, пока провожавший мальчик не крикнул: “Отворяй: родня Потемкина!” – и ворота тотчас отворились. “Тут почувствовали мы, что возвратились в Россию”[83][83]
  Там же. С. 571.


[Закрыть]
, – заключает свое повествование писатель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю