Текст книги "Мертвеющие корни самшита"
Автор книги: Ван Мэн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Мэн Ван
Мертвеющие корни самшита
ван Мэн
Мертвеющие корни самшита
Повесть
Перевод с китайского: С. Торопцев
1
В этот день, четырнадцатого июля тысяча девятьсот семьдесят восьмого года, Ма Вэньхэну стукнуло тридцать пять. В приподнятом настроении духа он взял рукопись своего шесть раз правленного и дважды перебеленного рассказа, над которым сидел четыре месяца, и понес в одно неприметное серое здание, где с трепещущим сердцем постучался в дверь отдела прозы редакции "Литературного ежемесячника".
Сердце билось так угрожающе, будто рвалось из груди, ноги подкашивались.
День был знойный, во рту пересохло, ему чудилось, что, изо всех семи отверстий головы валит дым и плазма в клетках загустела. Газетный прогноз грозил тридцатью пятью.
Когда он приблизился к зданию, ему показалось, будто на него направлены десятки мощнейших юпитеров, высвешившись все его скрытые изъяны – тела и духа, внешние и внутренние, врожденные и благоприобретенные.
Череп нестандартный, кособокий, волосенки редкие: что называется, баклажан – не баклажан, тыква – не тыква, из его башки нормальной головы и не сделаешь. Левый глаз больше правого, и оба припухшие. Скулы вздернуты, подбородок слишком широк. Трех зубов недостает, так что губы проваливаются, и рушится линия челюсти. Туловище непропорционально, как ни меряй: шея вытянута, ножки коротковаты, руки велики, а ступни малы, тридцать восьмой размер – разве это обувь для настоящего мужчины? Входя в серое здание авторитетнейшего литературного журнала, о котором мечтал четверть века, он почти ненавидел родителей, не удосужившихся тщательно отшлифовать каждую клеточку его тела. Этакое вторсырье из мусорной корзины!
Эх, обратно бы на переплавку...
Сдал рукопись и на месяц погрузился в ожидание. И весь месяц его, как бывало только в детстве, посещали сны. Он злился на себя тридцатипятилетний мужик, женатый, имеет сына, зарплату в прошлом году повысили, причем основательно! Вышел он уже из возраста сновидений, видеть теперь сны – все равно что старухе греховоднице разгуливать по городу, расфуфырившись, словно девица, срам да и только.
Но он продолжал видеть сны – о том, как опубликовали рассказ и седовласый главный редактор пригласил его на обед, о том, как он вышел на литературную арену и запросто чокается с мэтрами литературы, а на прилавках книжных магазинов стопками лежат его книги – "Ма Вэньхэн. Избранное". Во сне он посещал мемориалы Бальзака, Гете, Толстого, во сне ему являлся усопший Чехов и жаловался: "Тоскливо...". Во сне приходили к нему смоченные слезами, благоухающие ароматами письма восторженных читательниц, во сне он выступал на литературных симпозиумах и нанизывал изящные, как жемчуг, словеса, весь такой из себя талантливый, такой раскрепощенный, что даже его коротенькие ножки подросли на семь с половиной сантиметров. Во сне он шествовал по какому-то городу, и розы дождем сыпались на него, и стремительно взмывал в небо самолет, и открывали бронзовый бюст, перерезав цветную ленту, и ревели клаксоны, волновалось людское море... Жизнь – скоростной хайвэй, и в этой гонке весь мир он оставил далеко позади.
Пробуждаясь, места себе найти не мог, лицо горело, уши пылали. Подумывал было позвонить той редакторше с невыразительным лицом и торчащими бровями, что принимала у него рукопись, и заявить, что забирает ее назад не смею, дескать, утруждать Вас чтением, но не решился. Ну, откажут, может еще, и оскорбят при этом, что ж теперь делать. Давно, еще когда был неженатым, бездетным двадцатилетним парнем, он твердо усвоил: началась "кампания" – жди критики. Слава Небу, Великая Пролетарская Культурная Революция, доселе невиданная историей и крайне своевременная (для него даже чуть припозднившаяся), излечила его от такого недуга, как любовь к литературе, подхваченного, вероятно, еще в материнской утробе... И он бросил в огонь свои самые любимые книги "Семья", "Рикша"[1] и туда же полетели "Дворянское гнездо" и "Вишневый сад", ощущая, что действительно обретает великое очищение, великое раскрепощение духа. О, ураган могучий все тучи разогнал, великий огнь спалил все книги, о, я свободен, я ничем не связан, долой все ваши тухлые книжонки... Трам-тарарам!
Да только – ах! -в нем старое зашебуршилось вновь и в суету мирскую потянуло, сгоревший прах восстал, и слезы хлынули потоком, и вот тогда-то о! – он настрочил рассказ, назвав его "Весенний дождь", в смущении заколотилось сердце, и он понес его в редакцию... Теперь за днем уходит день, неделя за неделей, а трубный глас фанфар – о, где же ты?!
Ма Вэньхэн раскинул пасьянс, задумав: если наверху лягут червы рассказ опубликуют и все будут потрясены; если бубны расположатся в центре рассказ опубликуют, но никто и ухом не поведет; если трефы уйдут вниз рукопись вернут, но слегка обнадежат; ну а уж коли подо всем окажутся пики от рассказа камня на камне не оставят, его обсмеют, может, еще и осложнения какие будут.
Он прыгнул на велосипед и дунул к перекрестку, загадав: подъедет еще на зеленый свет – рассказ будет иметь успех; на красный – ситуация хуже некуда! Но тут светофор замигал, зеленый сменился желтым, и его литературная судьба так и не прояснилась!
Что же это я стал таким мелким обывателем! Литература – святое и великое деяние, и когда я пишу, меня переполняют высокие поэтические чувства, философичные мысли о добром и прекрасном... А тут терзаюсь из-за нескольких страничек корявых иероглифов, будто в них – вся моя судьба!
Неужели судьба человека зависит от каких-то листочков, весом в пару лянов[2] не больше?!
Так чему удивляться, когда у Чехова персонажи жалуются: "Тоскливо..."?
2
Прошло три месяца, и ветра золотой осени принесли удачу, тучи рассеялись, высоко поднялся купол неба.
"Весенний дождь", в доработке которого принял участие лично сам уважаемый товарищ редактор, был опубликован и снискал доброжелательные отзывы критиков.
Благодарю Вас, товарищ редактор, позвольте облобызать обложку "Литературного ежемесячника", источающего близкий и родной аромат типографской краски. Благодарю вас, критики и читатели, за внимание, что вы уделили мне, представителю безвестного младшего поколения, не поскупились на мудрые слова одобрения – да еще какие! "Скорбная элегия и торжествующий гимн жизни", "завораживающие свежесть и глубина", "радующее новое явление, радующий новый плод" – и даже так, что впору смутиться: "Воистину талант, заслуживающий пристального внимания..."
О Небо! В тридцать пять лет! С десяти обожал литературу и тайком делал наброски в маленьком блокнотике, а когда, не поступив в университет, стал кассиром, – все свободное время и накопленные деньги отдавал литературе, погрузившись по уши в это занятие, исполненный страха, страха, страха (что не получится, что засмеют, что не примут...), и вот наконец признали "талантом"!
"Не видно ль вам, как воды Хуанхэ сверзаются с небес"[3], "вздымает кисть и дождь и ветер, и духи плачут над стихом"[4], "волнующа строка, когда ты смотришь на родные реки, горы"[5], но ведь до тридцати пяти, точно бобыль какой, впустую мыкался – ох, и тяжела была жизнь, воистину тяжела!
Благодарю тебя, жизнь, благодарю тебя, эпоха! После тридцати пяти лет мечтаний и разочарований, уже совсем отчаявшись, – вновь обрести надежду! Наконец-то людям позволили заниматься тем, что им интересно, что они любят, знают, к чуму тянутся их души! Жестоко растоптанные и униженные, люди духовно воспряли, ощутили тепло и заботу, о, как мы благодарны тебе, солнце родины!
В конце октября Ма Вэньхэну пришло извещение из местного отделения Союза писателей – его приглашали на беседу прозаиков за чайным столом. От этих двух слов – Союз писателей – в три ручья хлынули слезы. Это событие оказалось реальнее детских фантазий, юношеских грез, наваждений зрелых лет... Все они остались в исчезнувшем прошлом, он давно уже не витийствовал о прекрасном в языке, литературе, искусстве, как бывало в двадцать лет; ему расхотелось, как тому, двадцатилетнему, раствориться в литературе, отдать ей всего себя, сгореть в ней. Он перестал преклоняться перед литературой, веровать в нее так беззаветно, как прежде даже пожалел было о том, что не устоял перед соблазном написать этот рассказик "Весенний дождь", – он опасался разрушить не приносящую удовлетворения, не баловавшую покоем, но все же такую привычную жизнь... Но когда он, казалось, уже смирился с серой пылью мирской, – бам, трах – пришел, сам пришел к нему Союз писателей, постучался в дверь Ма Вэньхэна.
Ворвался, как песня, как танец, как хмель, как безумство, ведь многое из того, что прежде существовало лишь в снах, в дневнике, в именах, в названиях книг и журналов, – все это теперь становится частью его жизни. "Слишком туманно", – сказал замглавного с пепельной головой, этим изысканным определением, пусть даже и произнесенным с провинциальным шаньсийским выговором[6], возбудив мечтательные грезы Ма Вэньхэна. Он не сказал "невнятно" или "занудливо", он сказал "туманно" – и так изящно, так благозвучно! А еще Ма Вэньхэн встретил там того самого писателя, уже в годах, перед которым благоговел, тот обрел известность в пятидесятые, потом пострадал из-за несправедливых обвинений, но вновь вернулся в литературу и опубликовал одно за одним три великолепных, тончайших произведения... Легенды о таких людях слагать надо.
И вот они сидят рядом, за тем же самым чайным столом, беседуют. Все подходят к Ма Вэньхэну, жмут руку, и он вскакивает, поднимает кружку, чокается, выплескивая чай им на одежду. А те и бровью не ведут, крепко стискивают ему руку, долго не отпускают и с руладами, ну, точно Лю Бинъи[7], напевают: "Прочитал "Весенний дождь", неплохо, даже замечательно". Одна знаменитость даже оставила ему свой домашний адрес – заходите, говорит, запросто, посидим... Ма Вэньхэн долго не мог уразуметь смысла этой фразы, тупо всматривался в строчку: такая-то улица, такой-то переулок, такой-то дом, и мысли в голове совсем перестали вращаться. Это не сон? Он может теперь прийти в гости к известному литератору?
Руководил местным отделением Союза писателей один почтенный эссеист, совмещая это с постом заместителя начальника отдела пропаганды горкома партии, ведающего вопросами литературы и искусства. Высокий, широколицый, задумчиво погруженный в себя, но порой сдержанно улыбающийся или вдруг обнаруживающий суровую торжественность чувств, он имел внушительный вид и благородные манеры даже тогда, когда направлялся в уборную. Во всем – как он вставал, расправлял плечи, поворачивался, передвигал ноги, поднимал голову, шевелил бровями... – сколько во всем этом было элегантности, уверенности в себе, многозначительности...
Ма Вэньхэн присел было подальше, в неприметный уголок, но замнач тут же углядел его.
– Кто такой?
Вопрос прозвучал так резко и прямо, что Ма Вэньхэн лишь со второго раза сумел ответить внятно.
– А, так это ты, товарищ Ма Вэньхэн! Садись-ка сюда.
Замнач ткнул пальцем, и Ма Вэньхэну не оставалось ничего другого, как робко приблизиться.
– Где работаешь? – зычно поинтересовался замнач.
Ма Вэньхэн совсем стушевался:
– На заводе каустической соды.
– Каком-каком?
Замнач, похоже, о таком и не слыхивал и не понял, даже когда Ма Вэньхэн повторил.
– Чем занимаешься? – продолжил расспросы замнач.
Ма Вэньхэн было неловко беседовать с высоким руководителем, почтенным писателем на глазах у всех, но не обрывать же его на полуслове.
– Так чем ты там занимаешься? – снова спросил замнач.
Работник, сидевший рядом, пояснил:
– Вас спрашивают, какую работу там выполняете.
– Кассир, – ответил он.
– Кассир? – сдвинул брови замнач. – Так это... это... это... а в свободное время пишешь?
В троекратном начальственном "это" слышался значительный подтекст, словно Ма Вэньхэна спрашивали, удовлетворен ли он работой, выпытывали, не подыскать ли ему что-то более подходящее, с литературным уклоном. Тепло такого участия в его судьбе согрело Ма Вэньхэна, и он ответил:
– Времени хватает, никаких проблем, руководство ко мне внимательно, поддерживает...
Небольшая беседа за чайным столом указывала на то, что конь (а именно это и означает его фамилия Ма) получил стойло в литературной конюшне. "Весенний дождь" он еще писал с ощущением, будто пытается "оживить дохлую клячу", – ведь с того дня, как пятнадцатилетним он впервые послал рукопись в "Литературный ежемесячник", минуло двадцать лет, и те скакуны его вдохновения, его творческой мысли давно уже сдохли, разодранные сомнениями. Кто бы мог подумать, что на рубеже лета и осени семьдесят восьмого кобылка воспрянет, взбрыкнет, заржет, цокнет копытом, помашет хвостом... Ну что за волшебный тысячеверстый скакун!
За этим чайным столом Ма Вэньхэн словно не душистого чая хлебнул, не вяленых фруктов отведал, а припал к живительному небесному источнику, вкусил эликсир бессмертия, пропитался сиянием солнца и луны. Придя туда, он поначалу чувствовал себя как бы не на своем месте, тушевался, а после беседы ощутил такую легкость, что готов был воспарить. "Широкий путь стремится вдаль"[8], "одежды вольный ветер раздувает"[9], и в радости большой взметнулись брови, заколотилось бурно сердце...
3
Тридцать, сорок, а то и все пятьдесят процентов своей мощности реактивный самолет внутренних авиалиний расходует на взлете, на взлете тратятся все основные усилия, и все осложнения возникают на взлете, но зато, поднявшись в небо километров на десять, он летит ровно и спокойно, и это для него так же легко, как нам хлопнуть в ладоши.
Таков же и спринтер – он концентрирует все свои силы в миг резкого спурта, начиная бег, потом увеличивает скорость, и лишь к середине дистанции движения его ног и рук обретают легкость и естественность.
То же самое происходит и с семенем, выпускающим росток: тут главное вытолкнуть его на поверхность земли, раздвинув слои почвы, приподняв придавливающий сверху камешек или комок глины. Ох, эти трудности выхода на поверхность! Потом уже легче.
Непросто отыскать в снегу так нужный людям уголек, не то что парчу цветочками украсить, так всегда было, уж не взыщите!
Октябрь 1978 года – октябрь 1980 года.
Ма Вэньхэн избрал себе псевдоним Вэнь Хан (созвучно с его именем, но гораздо приятней – "Теплый путь"), и за два года в самых разных периодических изданиях страны вышло у него более десятка рассказов и эссе: "Весенний дождь", "Свет звезды", "Подлинные чувства", "Новая прохлада", "Лунное сияние", "Текучие потоки", "Теплый ветерок", "Горное плато", "Ночной кошмар", "Утреннее светило", "За ушедшим", "Сбор чая". Два из них "Весенний дождь" и "Теплый ветерок" – были отмечены наградами.
Рецензии на произведения Вэнь Хана цвели пьянящими, дурманящими фразами:
"Высоко взлетел, незаурядно начал, свежим дыханием повеяло на литературной арене..."
"Эпоха взывает к писателям, а писатели вызывают новую эпоху: вот таким образом и появился Вэнь Хан. Он сам нашел себя, сформировал свой собственный стиль прозы с двусловными названиями и мудрым взглядом, он открывает людям то, чего они раньше не замечали..."
"Читая произведения Вэнь Хана, я не мог не вспомнить лусиневскую глубину, чеховскую тоску, тургеневскую изысканность, хемингуэевский лаконизм. Но нет, Вэнь Хан не Лу Синь, не Чехов, не Тургенев и не Хемингуэй, Вэнь Хан – это Вэнь Хан, и только Вэнь Хан, Вэнь Хан остается самим собой..."
"Когда мы читаем новые произведения Вэнь Хана, вырвавшиеся к жизни, как чистый ручей на поверхность земли, мы с трудом верим, что они принадлежат перу молодого литератора тридцати с небольшим лет. Они слишком искусны, и в этом величавом духе, сочетающемся с отточенным мастерством, – поразительная зрелость..."
"Особенность произведений Вэнь Хана можно выразить в трех словах: новизна, глубина, правдивость. У него – новые замыслы, новые темы, новые средства; глубокие чувства, глубокие мысли, глубокие решения; правдивые герои, правдивая среда, правдивые детали. Способность к новому порождает способность к глубокому и правдивому; способность к глубокому порождает способность к правдивому и новому; способность к правдивому порождает способность к новому и глубокому. Новизна без глубины и правдивости – это бродячий фокусник-трюкач, глубина без новизны и правдивости – туманные мистификации, правдивость без новизны и глубины – презренное регистраторство. Не это нам нужно. А Вэнь Хан с самого начала добился равновесия и гармонии нового, глубокого и правдивого..."
Каждая такая рецензия лишала сна Вэнь Хана и его жену (читатель, внимание: не станем больше именовать его Ма Вэньхэном, эти три слога так вульгарны – какая-то "лошадь", обладающая "постоянством в литературе", нет, писателю такие три слога вряд ли подходят). Обычно они с женой, оживленно поболтав о чем-нибудь, вскоре принимались зевать, глаза слезились, рот переполнялся слюной, и их начинало клонить ко сну. Но не раз случалось и так, что жена уже почти погрузится в сон, как Ма Вэньхэн... ах, чтоб тебе! Вэнь Хан, то ли выдохнув, то ли выкрикнув, то ли со слезой, то ли с улыбкой начинает: "Юйлин (так ее звали), вот уж и подумать не мог, что такое время и в самом деле наступит. Помнишь тот осенний денек два года назад? Смеркалось, я сидел дома, в уголочке за книжной полкой, работал, а ты вдруг ворвалась ко мне с воплем, я было подумал, что наш малыш Дабао под машину попал, небо обрушилось, беда пришла! Сердце затрепетало, ведь я работал, с головой ушел в свои писания, а тут ты врываешься, уж так меня перепугала... А оказывается, "Литературный ежемесячник" пришел, первая публикация, этот мой "Весенний дождь", цветок раскрылся, хотя и чуть припозднившись. Всю ночь меня лихорадило, бросало в пот, душа замерла, как парализованная, в голове все смешалось..."
Ну, и что еще оставалось делать жене, как ни выслушивать в двадцать пятый раз эту не столь давнюю историю? Сна уже ни в одном глазу. Так случалось у них не единожды, и даже выработался условный рефлекс: как в очередном журнале появляется рецензия, Юйлин в этот вечер и не помышляет о сне. Вэнь Хан даже особенно и не разглагольствует, только еще задумчиво вздыхает, а Юйлин уже и не думает о сне и до глубокой ночи, дрожа и покрываясь потом, рассеянно вслушивается в охи да вздохи, смешки да всхлипы мужа, бормочущего: "Вот уж и подумать не мог, что такое время и в самом деле наступит!"
Потом, однако, восторгами он пресытился, стал относиться к ним спокойно, и у него появилось чувство, что так оно и должно быть, что он заслужил все эти рецензии, ведь он хорошо пишет – и не по чьему-то там распоряжению! Он же не выпрашивает эти отзывы. Просмотрел еще несколько скукота, все одно и то же, все похожи друг на друга, ах, он такой, ах, он сякой, вот и все, а вы гляньте-ка, как пишут там, за границей – там тебя так расцветят, так живописуют, такое про тебя напридумают! Полистал еще – и досада лишь обострилась, а уж когда какой-то рецензент нашел в одном его новом произведении три достоинства, он горько усмехнулся – в остальных-то пяти тридцать достоинств проглядел, нет, не хватает им зоркости. Так что же это означает, в конце концов, – хвалят его или унижают? Вот таким размышлениям предавался теперь Вэнь Хан.
Весной семьдесят девятого, как раз после премии "Весеннему дождю", один его школьный товарищ, работавший в редакции, вызвался помочь ему выйти из профсоюза работников финансовых органов и перейти редактором в детский литературный журнал. Детской прозы Вэнь Хан не писал, но работа с текстами привлекала его гораздо больше, чем бухучет да накладные. Вэнь Хан... – ох, опять я оплошал, в то время он еще звался Ма Вэньхэном – был так взволнован, что отстегнул пятнадцать процентов от премии за "Весенний дождь" и пригласил соученика вместе с несколькими другими старыми приятелями на обед в известный ресторан "Пекинская утка" , выразив этим свою благодарность.
Через три месяца, когда еще три его произведения получили одобрение критики и Ма Вэньхэн уже официально отказался от всех трех иероглифов своего имени "ма", "вэнь", "хэн", – некий замдиректора по административной части местного драмтеатра нанес ему два визита и предложил войти в штат драматургом.
– Когда я говорю "драматург", я имею в виду творчество как профессию, вы будете сам себе хозяин, захотите написать пьесу – пишите, не захотите создавайте свои эссе, рассказы, я все понимаю и не буду вмешиваться. Из хорошего рассказа, обмозговав, всегда можно сделать пьесу, и если получится, это всем радость, так что приходите, увидите, какой замечательный у нас театр...
Так убеждал Вэнь Хана замдиректора театра.
И в это же самое время прибежал в возбуждении тот старый школьный приятель, что некогда вкушал – тогда еще с Ма Вэньхэном – пекинскую утку:
– Все сделано, полный порядок, завтра придут документы на твой переход, завершай поскорее дела. С твоим начальством все обговорено, в следующем месяце зарплату получишь уже в литжурнале, ну как, Ма Вэньхэн, а?
Вэнь Хан поморгал, очень недовольный этим "Ма Вэньхэном" – ну что за грубые звуки, совсем не соответствуют его нынешним успехам и должностным переменам...
– Извини, я туда не пойду, не собираюсь быть редактором, да и детской литературой заниматься не намерен.
Он ответил так холодно и жестко, что старый приятель едва не изверг обратно три месяца назад откушанную утку.
Переход в театр оформили быстро, хватило месяца, все бумаги подписали, и Вэнь Хана пригласили в отдел кадров, куда он и направился. Счастливец, скажете вы! На полпути туда, однако, он столкнулся с незнакомкой, весьма в себе уверенной, что сразу бросалось в глаза.
Извините, где можно найти товарища Вэнь Хана?
Голос у нее был четкий, приятного тембра.
– Это я, – поспешил ответить он.
Женщина работала в сценарно-режиссерской группе киностудии, а в прошлом была актрисой, так что понятно, почему она выделялась среди прочих. Приехала заключить с Вэнь Ханом договор на создание киносценария. Большая говорунья, она расспросила Вэнь Хана обо всем. Узнав, что тот поступает на работу в театр, категорично заявила:
– Нет-нет, никакого театра, приходите к нам.
Властным голосом всезнающего и всемогущего человека она изложила двенадцать резонов, почему киностудия предпочтительней театра.
...В результате не пошел он ни в театр, ни на студию, все колебался, выбирая, решая, передумывая и снова выбирая, решая, передумывая, и так тянулось до весны восьмидесятого, когда после очередной премии – за "Теплый ветерок" – он полгода проучился на литературных курсах и той же осенью вошел в немногочисленные в их городе ряды профессиональных писателей.
И когда он стал писателем-профессионалом, прошедшее десятилетие, проведенное в кассе с приходно-расходными книгами, влажными губками, счетами да накладными, бюджетами да отчетами, двух-, пяти– десятиюаневыми купюрами, более мелкими – по паре цзяо, монетками в два, пять фэней... – все это показалось ему каким-то абсурдом. Как же позабавилась со мной судьба! Замечательного писателя на десять с лишним лет забросить в кассу! Это не только абсурдно, это глупо, оскорбительно, дико, преступно, это непостижимо...
Свою былую работу в кассе он не любил вспоминать еще больше, чем имя Ма Вэньхэн, и как чумы страшился, что в литературно-художественных кругах прознают о его прежней профессии – считать купюры. На одном мероприятии в литкругах какой-то парень лет двадцати, неведомо откуда узнавший об этом, выпалил:
– Мы с Вами коллеги, уважаемый Вэнь Хан.
Писатель не понял и поморгал глазами.
– Вы ведь когда-то работали в кассе, да? И я кассир!
Это совпадение привело парня в восторг. А Вэнь Хан нахмурился, хмыкнул и зло пронзил его взглядом...
К счастью, паренек оказался не из слабонервных, а будь он похлипче, кто знает, не решился бы, вернувшись домой, несколько укоротить свою жизнь?
4
Два следующих дня Вэнь Хан пребывал в дурном настроении. Позавтракав, принялся неторопливо потягивать чаек, заваренный в большой кружке, что всегда доставляло ему удовольствие, но сейчас вдруг показалось, что чайные листочки чем-то отдают, будто в кружку плюхнули сладковатую бобовую пасту вместе с душистым перцем и куском мыла. Поворчав, побурчав, попенял жене, что держит-де на кухне чай без плотной крышки. Жена возразила, что, во-первых, крышка завинчена плотно, еще чуть повернешь – и сорвешь нарезку, какой тогда прок от банки, а во-вторых, все годы их супружеской жизни чай неизменно стоял на кухне, а не в спальне и не в уборной, ведь термос и кружки находятся там же, на кухне. Десять лет никаких проблем не возникало, что ж сейчас-то на пустом месте их выискивать?
Он отмахнулся, не желая затевать ссору с женой и еще больше ухудшать свое и без того дурное настроение. После обеда сходил за гонораром, получил шестьдесят юаней, дело, в общем-то, приятное, но и оно его не обрадовало: ведь писал, правил, сверял, публиковал, и на тебе гонорарчик – всего-то шестьдесят юаней!
Вечером взял свежий журнал, проглядел несколько страниц, как в дверь постучали. Открыл, там двое, один повыше, другой пониже, один толстый, другой тонкий, издалека приехали заказать ему материал для их журнала. Два года назад, когда к нему впервые пришли из редакции брать интервью, он перепугался до полусмерти, услышав слово "редакция", разволновался, затрепетал в ужасе и благоговении. А сейчас эти незнакомцы, невесть откуда явившиеся, лишь навеяли на него скуку. Нет покоя в Поднебесной! Когда-то, относя рукопись, он дрожал, а отдавая ее, готов был преклонить колени перед редактором, но прошло время, и теперь он спокойно принимает редакторов у себя дома и только тогда, когда сам того хочет и к этому расположен. Кого-то с почтительным вниманием, кого-то – увы и ах! – не заботясь о манерах.
Эта парочка – высокий-низкий, толстый-тощий – произнесла несколько льстивых слов в адрес его произведений, так что он немного смягчился и дал принципиальное согласие вскорости черкнуть им что-нибудь.
Они ушли, а сна не было. Бессонными ночами ему думалось лучше всего. Нельзя сказать, что Вэнь Хан не был способен к самоконтролю, к бесстрастному самоанализу, не умел слышать собственный голос. Вспомнил, как оживился, услышав о себе его льстивые слова, хотя и не подал виду, вспомнил о скандальном инциденте с тем парнем, который заговорил про кассу и которого он осадил, вспомнил о старом приятеле, предложившем ему перейти в детский литжурнал и канувшем куда-то... И вот уже друзья перестали к нему захаживать.
Как же это так все произошло? Он вздрогнул, грудь стеснило, живот вспучило и даже затошнило немного, видно, рыба за ужином оказалась не слишком свежей, да и почищена была плохо, и жарили на прогорклом масле... Эх!
С детства он любил литературу и упоенно погружался в домашнее чтение. "Стремление" Чжу Цзыцина[10] прочитал, кажется, в третьем классе и в десять декламировал его стихи "прилетела ласточка, но вернется вновь, / пусть цветы опали, зацветут опять". Он ощущал смутное беспокойство, ночами уставясь в раскинувшийся над ним небосклон, чувствуя, как все в мире к чему-то стремится, и он обязан хоть что-то выхватить из этого стремительного потока. И тогда он купил блокнот и начал "упражняться". В одиннадцать впервые ощутил прилив божественного волнения, прочитав "Девочку со спичками" Андерсена: она чиркает спичку за спичкой, и вот уже ни одной не осталось, но пока горит огонь, девочке грезится жареный гусь, очаг, бабушка, и она, замерзая, продолжает улыбаться.
Я тоже напишу так! Ребенком он уже понимал, что литература несет несчастным людям свет и тепло. Его душа смягчалась от чтения. Когда в шестьдесят восьмом "культурная революция" слегка поутихла, он принялся тайком разыскивать и почитывать "реакционные книжонки" – всю эту "феодальную" и "буржуазную", "ревизионистскую" и "заморскую", "древнюю" и "крупномасштабную"[11] нечисть, с которой сражались бравые молодцы-хунвэйбины. Он, правда, уже отбросил мечты о литературе, о писательстве, а все же порой ронял на страницу слезинки. Не только Мин Фэн из бацзиневской "Семьи" исторгала у него слезы, но душа трепетала над "Оводом". А потом вновь перелистал "Сон в красном тереме"[12], и сердце вдруг сжалось от сочувствия ко всем этим барчукам, барышням, служанкам.
Долгие годы он взращивал в себе эту чувствительность, и не только чтением. Зимой подолгу смотрел на курящиеся трубы над бедными хижинами. Слабые, чуть заметные дымки казались такими одинокими и беззащитными, что вряд ли могли бороться за существование, сохранять свою форму, очертания, у них не было возможности показать себя, поддержать свой жар. Эти бессильные дымки из жестяных труб, так же вившиеся и до того, как он появился на свет, наводили его на мысль о собственной жизни – такой беспросветной, заурядной, ограниченной.
Весной, в самые первые ее дни, когда все мерзнут и клянут эту раннюю весну, еще более холодную, чем зима, когда даже сводки погоды не ошибаются, предсказывая понижение температуры, – в эту пору Ма Вэньхэн, наоборот, в пронизывающем ветре начинал ощущать нежность, весеннее томление, обнаруживая первые травинки в углу стены и первую завязь на ветках. И жаждал до всех донести эту весть, и страдал, не в силах всколыхнуть обывателей.
Кино или театр он не слишком любил, особенно в те годы, когда там только и знали, что "штурмовать" – не "облака", так "небеса", но ему нравилось замедлить шаг перед каким-нибудь кинотеатром или театром, когда толпы текли в них или из них: ну до чего яркая, свежая мизансцена! Всякий раз он разглядывал людей с новым чувством. Как-то театр представился ему водохранилищем, а людской поток – заполняющей его рекой, перехлестывающей через плотину и затапливающей песчаные берега. Вода очищает, но отчего же люди, покидающие театр, так суетливы и грубы? Ему становилось больно.
Писательство сможет доставить ему немало удовлетворения, он понесет людям тепло, свет, весть о весне, очистит от всего наносного, утешит тех презираемых людишек, о чьей незаметной, как дымок, жизни когда-то глубоко задумывался. Он верил, что сожжет немало спичек, светя и другим, и самому себе. В реальной жизни столько ни за что не сожжешь, хотя и стоит коробок всего два фэня. В свете горящей спички виделись ему теплый дом, жареный гусь, бабушка, и люди казались близкими друг другу, любящими, они выходили из дверей кинотеатра умытыми, вычищенными, выбеленными, культурными, теплыми, улыбчивыми, внимательными, каждый становился хоть чуть-чуть лучше, а ведь если все станут хоть чуть-чуть лучше, жизнь преобразится...
Но у него ничего не получалось. Чиркая спичками, одной за другой, чиркая, чиркая, чиркая без устали, не переводя дыхания, освещая крохотный уголок мира, – в себе он ощущал мрак. Все свои младенческие поползновения, детские грезы, юношеские увлечения и сменившие их опрощение, стойкость, терпение, необходимость подавлять свои порывы, – все он описывал в своих произведениях, надеясь таким путем достичь давно ожидаемого им нового мира, новой жизни. И все-таки понял, что не в состоянии выдернуть самого себя за волосы из этой среды, и чем дальше, тем больше отчаивался.