444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Вальтер Беньямин » Франц Кафка » Текст книги (страница 6)
Франц Кафка
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:04

Текст книги "Франц Кафка"


Автор книги: Вальтер Беньямин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

17. Беньямин – Шолему
Сковбостранд пер Свендборг, 20.07.1934

Вчера наконец-то пришло от тебя долгожданное подтверждение моего «Кафки». Оно для меня необычайно ценно – прежде всего благодаря приложенному стихотворению. Уже много лет я не воспринимал ограничения, наложенные на нас сейчас необходимостью письменного общения, с таким недовольством, как в этот раз. Я уверен, что ты это недовольство понимаешь и не ждешь от меня, чтобы я – при невозможности экспериментального и многократного формулирования мысли, доступного лишь в разговоре, – сказал тебе об этом стихотворении что-то окончательное и серьезное. Относительно просто обстоит только дело с «теологической интерпретацией». Я не только ввиду этого стихотворения признаю теологическую возможность как таковую практически неизбежной, но и утверждаю, что и моя работа имеет свою – правда, затененную – теологическую сторону. А ополчился я против невыносимого теологически-профессионального позерства, которое, чего ты не станешь оспаривать, по всему фронту заполонило все прежние интерпретации Кафки и надменно благодетельствует нас самодовольством своих откровений.

Чтобы по крайней мере хоть немного отчетливей обозначить мое отношение к твоему стихотворению, которое по языковой мощи ничуть не уступает столь высокочтимому мной Angelus Novus[162]162
  «Angelus Novus» – акварель Пауля Клее, приобретенная Беньямином в 1921 году. Беньямин очень ценил эту картину, не случайно журнал, об издании которого он мечтал в это время, должен был также называться «Angelus Novus» (план не был осуществлен). В том же году Шолем послал Беньямину на день рождения стихотворение «Grass vom Angelus» («Привет от Angelus'a»), написанное от лица изображенного на картине ангела. По-видимому, Беньямин утратил текст стихотворения, и по его просьбе Шолем с письмом от 19.09.1933 послал стихотворение еще раз. В самом конце своей жизни Беньямин снова вернулся к этой картине, введя с ее помощью понятие «ангел истории» в свои тезисы «О понятии истории» (1940).


[Закрыть]
, назову тебе строфы, которые я принимаю безоговорочно. Это строфы с 7-й по 13-ю. До них некоторые тоже. Последняя же ставит проблему: как – в духе Кафки – помыслить себе проекцию Страшного суда в процессе мирового развития. Не превращает ли подобная проекция судью… в обвиняемого? Расследование – в наказание? Служит ли все это возвышению закона или, наоборот, закапыванию его в землю? На вопросы эти, я думаю, у Кафки не было ответов. Однако форма, в которой эти вопросы ему являются и которую я пытаюсь выявить своими исследованиями о роли сценического и жестикуляционного в его книгах, содержит в себе некое указание на такое состояние мира, в котором вопросам этим нет места, потому что ответы не столько именно отвечают на вопросы, сколько снимают их. Структуру подобных вот – снимающих ответы – вопросов Кафка искал и иногда, словно налету или во сне, улавливал. Во всяком случае, сказать, что он их находил, нельзя. Вот почему правильный взгляд на его творчество, как мне кажется, связан среди прочего и с осознанием того простого факта, что этот человек потерпел неудачу. «Этот путь немыслим в целом, / даже часть его не счесть». Но когда ты пишешь: «Лишь Ничто – Твое даренье / веку, что Тебя забыл», – то я в духе своей попытки истолкования могу лишь к этому присоединиться, добавив: я пытался показать, что Кафка силится нащупать спасение даже не в самом этом «Ничто», а, если так можно выразиться, в его изнанке, в подкладке его. Отсюда само собой следует, что любая форма преодоления Ничто, как понимают его теологические толкователи из окружения Брода, была бы для Кафки ужасом.

По-моему, я уже писал тебе, что работа эта обещает еще какое-то время оставаться для меня актуальной <…>. А рукопись, что находится у тебя в руках, и сейчас уже во многих важных местах устарела <…>.

Что же до происхождения истории, рассказываемой в «Кафке», то она останется тайной, которую я смог бы открыть тебе лишь при личной встрече, посулив при этом рассказать еще много других, столь же прекрасных.

18. Беньямин – Шолему
11.08.1934

В связи с тем, что я сейчас навожу – надеюсь, что действительно последний – глянец на моего «Кафку»[163]163
  Имеется в виду эссе «Кафка». Впрочем, Беньямин неоднократно обращался к этому тексту и позднее.


[Закрыть]
, хочу, пользуясь случаем, эксплицитно вернуться к некоторым из твоих возражений, присовокупив к ним и несколько вопросов, касающихся твоей точки зрения.

Я сказал «эксплицитно», поскольку имплицитно это в некоторых отношениях уже сделано в новом варианте текста. Изменения там значительные <…>.

Здесь же лишь несколько главных пунктов:

1) Разногласия между моей работой и твоим стихотворением я бы попытался сформулировать так: ты исходишь из «ничтожества откровения», из мессианской перспективы предопределенного хода вещей. Я исхожу из мельчайшей вздорной надежды, а также из тварей, которым, с одной стороны, эта надежда адресуется, и в которых, с другой стороны, эта вздорность надежды отражена.

2) Когда я называю одной из самых сильных реакций Кафки стыд, это нисколько не противоречит остальным аргументам моей интерпретации. Скорее этот первобытный мир – тайное настоящее Кафки – оказывается как бы историко-философским указателем, который выделяет эту реакцию стыда из сферы личных чувств. В том-то все и дело, что дело торы – если держаться кафковской версии – порушено.

3) Сюда же примыкает вопрос о писании. Утеряно ли это писание учениками или они просто не в силах его расшифровать – ответ на этот вопрос связан все с тем же самым, поскольку зашифрованное писание без приданного ему ключа уже не писание вовсе, а просто жизнь. Жизнь, как она идет в деревне под замковой горой. В попытке превратить жизнь в писание вижу я смысл тех «поворотов», к которым тяготеют многочисленные притчи Кафки, из коих я выхватил «Соседнюю деревню» и «Верхом на ведре». Существование Санчо Пансы можно считать образцом, потому что оно, по сути, сводится к перечитыванию собственной, пусть и шутовской, жизни и жизни Дон Кихота.

4) То, что ученики – «которые писание утеряли» – не принадлежат к гетерическому миру, у меня подчеркнуто в самом начале, когда я их вместе с помощниками приравниваю к тем существам, которым, по слову Кафки, дано «бесконечно много надежды».

5) То, что я не отрицаю аспектов откровения в творчестве Кафки, вытекает хотя бы из того, что я – объявляя это откровение «искаженным» – признаю его мессианскую сущность. Мессианская категория у Кафки – это «поворот» или «изучение». Ты совершенно правильно предполагаешь, что я вовсе не намерен преградить путь теологическим интерпретациям вообще (я и сам такую исповедую), но вот самонадеянным и скороспелым интерпретациям из Праги – это точно. Аргументацию, опирающуюся на повадки палачей, я отмел как негодную (еще даже до получения твоих соображений).

6) Постоянное кружение Кафки вокруг Закона я считаю одной из мертвых точек его творчества, чем хочу всего лишь сказать, что – исходя именно из этого творчества – интерпретацию с этой мертвой точки невозможно сдвинуть. Но пускаться сейчас в отдельный разговор об этом понятии я и вправду не хочу.

7) Прошу тебя разъяснить твою фигуру речи, согласно которой Кафка изображает «мир откровения, правда, с такой перспективой, которая сводит это откровение к его ничто».

Вот и все на сегодня.

19. Шолем – Беньямину
Иерусалим, 14.08.1934

Я почти готов предположить, что Роберт Вельш хочет выждать, намереваясь приурочить твое эссе к выходу нового издания Кафки в издательстве Шокена. А вот в том, что он напечатает его без сокращений, я очень сомневаюсь. Я, со своей стороны, очень ему это советовал. Правда, в этом случае тебе пришлось бы в некоторых местах изъясниться определеннее, по-моему, особенно во второй главе, но отчасти и в третьей, изложение настолько сжато, что это, на мой взгляд, почти провоцирует недоразумения или непонимание. Первая глава по части изложения безоговорочно лучшая и прямо-таки ударная, однако затем местами многовато цитат, местами же маловато интерпретации. Превосходен весь кусок об Открытом театре. Напротив, совершенно непонятны для всех, кто не знает твою манеру работы досконально и до ее самых потаенных уголков, все твои намеки насчет жестикуляции. Ты уж мне поверь, столько аббревиатур сразу – это раздражает.

Стоит взвесить возможность переработки эссе в сторону примерно двукратного увеличения объема. Поотчетливей оформить твою полемику с другими суждениями и цитацию – и предложить все это в виде небольшой отдельной брошюры издательству Шокена. Правда, при этом никак нельзя было бы обойтись без отдельной главки о галахейском и талмудистском размышлении, которая с неизбежностью вытекает из притчи «У врат закона». Кстати, ссылки на Крафта, к сожалению, абсолютно непонятны, да и кажется, что не нужны, возможно, они были бы яснее, если бы ты подробнее на них остановился.

Кстати, все; кто лично знали Кафку, рассказывают, что его отец и в самом деле был таким, каким он изображен в «Приговоре». По рассказам, это был крайне тяжелый человек, невероятно угнетавший всю семью. Я подумал, может, тебя это заинтересует.

20. Беньямин – Шолему
Сковбостранд пер Свендборг, 15.09.1934

Если я тебе <…> сообщу, что Вельш полагает, будто он может за фрагментарную, наполовину сокращенную публикацию моего «Кафки» предложить мне гонорар в 60 марок, ты, очевидно, поймешь, что всякому сколько-нибудь тщательному занятию чистой литературой в форме эссе о Кафке для меня на ближайшее время положен конец.

Что вовсе, однако, не означает, что конец положен самому «Кафке». Напротив, я не перестаю питать его рядом новых наблюдений, которые я тем временем успел развить и в которых новую пищу сулит дать мне одна примечательная формулировка из твоего открытого письма Шёпсу. Она гласит: «Ничто, <…> применительно к историческому времени, так не нуждается в конкретизации, как <…> „абсолютная конкретность“ слова откровения. Ибо абсолютно конкретное – оно же и неисполнимое по сути». Здесь высказана истина, касающаяся Кафки безусловно, и именно тут, похоже, открывается перспектива, в которой исторический аспект его крушения только и становится понятным. Но прежде чем это и примыкающие к нему соображения обретут облик, делающий их с определенностью годными к сообщению, очевидно, еще должно пройти некоторое время. А тебе это будет тем более понятно, поскольку повторное прочтение моей работы, равно как и моих письменных примечаний к ней, с очевидностью откроет тебе, что именно этот предмет имеет все качества, потребные для того, чтобы стать главным перекрестьем всех путей моего мышления. При основательной его разметке мне, кстати, наверняка не обойтись без работы Бялика[164]164
  Имеется в виду: Bialik, С. N. Hagadah und Halacha. – Der Jude, IV (1919), S. 61–77. Хаим Нахман Бялик (1873–1934) – еврейский поэт, один из создателей современной литературы на иврите. Издал (совместно с И. X. Равницким) антологию агады (1908–1909).


[Закрыть]
.

Чтобы еще некоторое время уделить суетным вопросам, сообщаю <…>, что мне ничего иного не осталось, как предоставить Вельшу – даже на условиях такого гонорара! – право публикации. Я, впрочем, все же, в самой вежливой форме, попросил его свое решение о гонораре пересмотреть.

21. Шолем – Беньямину
Иерусалим, 20.09.1934

Тем временем я <…> получил переработанную рукопись твоего «Кафки». <…> Сам я уже несколько месяцев ничего о Вельше не слыхал и не знаю, как обстоят дела с твоей публикацией. <…> (Мне только сказали, что «Юдише Рундшау» пребывает сейчас в чрезвычайно щекотливых отношениях с режимом, маневрируя среди неимоверных трудностей, но я не знаю, в этом ли именно причина того, что Вельш не пишет.) Переработанный вариант весьма меня заинтересовал, я и вправду очень бы хотел, чтобы он стал предметом общественной дискуссии. Я на этих неделях прочел сочинение о Кафке Ранга-младшего[165]165
  Bernhard Rang. Franz Kaf a, in: Die Schildgenossen, Augsburg 1934, (Jg. 12, Heft 2/3).


[Закрыть]
, позаимствовав его у Крафта, и был настолько возмущен, что просто не могу описать меру моего негодования. Подобного рода интерпретация представляет для меня ровно такой же интерес, как, допустим, иезуитское исследование об отношении Лао Цзы к миру церковных догматов, даже упоминать об этой пустопорожней болтовне – и то слишком много чести. При чтении я испытал чувство сожаления о блаженных и презренных ныне временах понятных и дельных газетных сочинений в разделе культуры, которые сменились подобной высокопарной трескотней. Твоя интерпретация станет краеугольным камнем толковой дискуссии, если таковая вообще возможна. Для меня она действительно многое высветила и была поучительна, не ослабив, однако, а напротив, даже укрепив мою убежденность в иудейском центральном нерве этого творчества. Ты продвигаешься не без явных насилий над материалом, тебе то и дело приходится давать толкования наперекор свидетельствам самого Кафки – и не только в том, что касается закона у него, о чем я тебе уже писал, но и, например, по части женщин, чью функцию ты так великолепно, но сугубо односторонне, всецело в бахофенском аспекте, описываешь, тогда как они несут на себе и иные печати, на которых ты почти не задерживаешься. Замок или власти, с которыми они состоят в столь жутко неопределенной, но все же столь явной связи, – это отнюдь не только (если вообще) этот твой первобытный мир, – ибо какая же тогда тут была бы загадка, напротив, все было бы совершенно ясно, тогда как на самом-то деле все как раз наоборот, и нас до крайности заинтриговывают их взаимоотношения с властью, которая к тому же (устами каплана, например) героя от них предостерегает! – так что это отнюдь не только первобытный мир, а нечто такое, с чем этот мир тебе еще только предстоит соотнести.

Ты спрашиваешь, что я понимаю под ничтожеством откровения? Я понимаю под этим состояние, при котором откровение предстает как нечто лишенное значения, то есть состояние, в котором оно еще утверждает себя как откровение, еще считается откровением, но уже не значимо. Когда богатство значения отпадает и являемое, как бы сведясь до нулевой отметки собственной смысловой наполненности, тем не менее не исчезает (а откровение именно и есть нечто являемое) – вот тогда и проступает его ничтожество. Само собой понятно, что в религиозном смысле это пограничный случай, относительно которого весьма трудно сказать, насколько он вообще воспроизводим в реальности. Твое суждение о том, что это все равно – утрачено «писание» учениками или они не в состоянии его разгадать, – я решительно не могу разделить и вижу в нем одно из величайших заблуждений, которое может повстречаться тебе на пути. Как раз различие двух этих состояний и составляет то, что я пытаюсь обозначить своим выражением о ничтожестве откровения.

22. Беньямин – Шолему
Сковбостранд пер Свендборг, 17.10.1934

«Кафка» продвигается все дальше, и поэтому я так благодарен тебе за новую порцию твоих замечаний. Впрочем, сумею ли я достаточно сильно натянуть тетиву лука, чтобы все-таки выпустить стрелу, это, разумеется, еще большой вопрос. Если обычно другие мои работы довольно скоро обретали свой срок, когда я с ними расставался, то этой я буду заниматься гораздо дольше. А почему – это как раз и поясняет метафора с луком: тут мне приходится иметь дело с двумя концами одновременно, а именно с политическим и мистическим. Что, впрочем, вовсе не означает, что я последние недели этой работой занимался. Напротив, скорее надо считать, что находящийся сейчас у тебя в руках вариант какое-то время будет считаться не подлежащим изменению и имеющим силу. Я пока что ограничился тем, что подготавливаю кое-что для позднейших размышлений.

От Вельша по-прежнему ничего не слышно; писать же ему при нынешнем состоянии его дел представляется мне не слишком разумным.

23. Беньямин – Шолему
Сан-Ремо, 26.12.1934

На этих днях, как ты наверняка видел, вышла наконец первая часть «Кафки»[166]166
  To есть раздел «Потёмкин» из первого эссе Беньямина.


[Закрыть]
, и то, что тянулось так долго, обрело все-таки какой-то вид. Меня эта публикация побудит при первой же возможности раскрыть досье чужих увещеваний и собственных размышлений, которое я – вот уж поистине небывалый случай в моей практике – в связи с этой работой завел.

24. Беньямин – Шолему
Париж, 14.04.1938

<…> И действительно, издатель Генрих Мерси в ответ на мою просьбу выслал мне биографию Кафки, написанную Бродом, а к ней еще и том сочинений, тот, что начинается «Описанием одной схватки».

Я потому в этом месте Кафку упоминаю, что вышеозначенная биография, являя поразительное сочетание непонимания Кафки с бродовскими умствованиями, похоже, открывает собой новый домен некоего призрачного мира, где рука об руку хороводят белая магия вкупе с шарлатанством. Я, впрочем, пока что не слишком много успел прочесть, но уже усвоил из прочитанного замечательную кафковскую формулировку категорического императива: «Действуй так, чтобы задать работу ангелам».

25. Шолем – Беньямину
Нью-Йорк, 06.05.1938

Хочу напомнить тебе наш разговор о Кафке[167]167
  В феврале 1938 года в Париже.


[Закрыть]
, а также о том, что ты при первой же возможности хотел написать мне более или менее подробное письмо о бродовской биографии. Не откладывай этого слишком надолго, не исключено, что я в Европе повидаюсь с Шокеном, и тогда мне твое письмо очень понадобится. Если можешь, напиши три-четыре страницы программного и не слишком безобидного текста.

26. Беньямин – Шолему
Париж, 12.06.1938

В ответ на твою просьбу пишу тебе достаточно подробно о том, что я думаю о «Кафке» Брода; несколько моих собственных мыслей о Кафке ты найдешь в конце письма.

Давай заранее условимся, что данное письмо целиком и полностью будет посвящено исключительно этому столь занимающему нас обоих предмету[168]168
  Далее следует текст рецензии Беньямина на книгу Брода


[Закрыть]
. <…>

Из вышеизложенного ты, полагаю, видишь, <…> почему бродовская биография представляется мне не слишком подходящим поводом для того, чтобы в привязке к ней, пусть и полемически, показать мое видение Кафки. Удастся ли мне это в нижеследующих заметках – тоже, разумеется, большой вопрос. В любом случае они откроют тебе новый, более или менее отличный и независимый от моих прежних размышлений аспект.

Творчество Кафки – это эллипс, далеко отнесенные друг от друга центры которого предопределены, с одной стороны, – мистическим опытом (прежде всего опытом традиции)[169]169
  Шолем в этом месте прямо в тексте дает пояснение: имеется в виду опыт традиции в смысле каббалы.


[Закрыть]
, с другой же – опытом современного жителя больших городов. Когда я говорю об опыте современного жителя больших городов, то вкладываю в это понятие много всего. С одной стороны, я говорю о современном гражданине государства, который видит себя во власти необозримой чиновничьей бюрократии, чьи функции управляются инстанциями, не вполне постижимыми даже для исполнительных органов, не говоря уж о самом гражданине, которого эти органы «обрабатывают». (Известно, что один из важных смысловых слоев романов Кафки, в особенности «Процесса», заключается именно в этом.) С другой же стороны, под современными жителями больших городов я разумею и современников сегодняшней физики. Ибо когда читаешь, например, следующий пассаж из книги А. С. Эллингтона «Мир глазами физика», то кажется, будто прямо слышишь Кафку.

«Я стою перед дверью, намереваясь войти в свою комнату. Это довольно сложное предприятие. Во-первых, мне надо преодолевать сопротивление атмосферы, которая давит на каждый квадратный сантиметр моего тела с силой в один килограмм. Далее, мне нужно попытаться поставить ногу на половицу, которая, как известно, мчится вокруг солнца со скоростью 30 километров в секунду; опоздай я на долю секунды – и половица улетит от меня на несколько миль. И этот вот трюк я к тому же должен произвести, повиснув на шарообразной планете головой вниз – точнее, головой упираясь куда-то вовне, в некое пространство, овеваемый эфирным ветром, который Бог весть с какой скоростью пронизывает каждую пору моего тела. Кроме того, половица вовсе не являет собой прочную субстанцию. Наступить на нее – все равно что ступить в рой мух. А не провалюсь ли я? Нет, ибо когда я ступлю в этот рой, одна из мух столкнется со мной и даст мне толчок наверх; я снова начну проваливаться, но тут новая меня подбросит, и так далее. То есть я в принципе могу надеяться, что в результате более или менее постоянно буду находиться на одной высоте. Если же, однако, мне не повезет и я все же провалюсь сквозь пол или меня подбросит так сильно, что я взлечу до потолка, то это несчастье будет вовсе не нарушением законов природы, а просто чрезвычайным и маловероятным стечением неблагоприятных случайностей. <…> Воистину, легче верблюду пройти в игольное ушко, нежели физику перешагнуть порог своей комнаты. А если уж это ворота сарая или колокольни, тогда вообще с его стороны было бы куда разумней посчитать себя самым обыкновенным человеком и просто входить наудачу, а не ждать, покуда разрешатся все трудности, какие сопряжены с безупречным – с научной точки зрения – заходом в помещение».

Я не знаю ни одного примера из литературы, который в такой же степени выказывал бы кафковскую повадку. Практически любую строчку описания этой апории физика можно без труда сопровождать фразами из прозы Кафки, и я почти готов поручиться, что при этом как раз многие из самых «непонятных» фраз найдут себе подобающее и вполне понятное место. Так что говоря, как я это только что сделал, что соответствующий опыт Кафки находился в невероятно напряженном соотнесении с его мистическим опытом, мы говорим только половину правды. Самое замечательное и самое – в буквальном смысле слова – потрясающее и безумное в Кафке – это как раз то, что весь этот невероятный и наиновейший мир современного опыта был донесен до него через мистическую традицию. Все это, разумеется, стало возможным отнюдь не без воздействия опустошительных процессов (о которых я сейчас еще скажу) внутри самой этой традиции. Короче, суть в том, что, очевидно, данный конкретный человек (по имени Франц Кафка) при конфронтации с такой действительностью, которая проецировалась как наша, – теоретически, допустим, в современной физике, практически же, например в военной технике, – ни к чему меньшему, чем силы этой великой традиции, апеллировать не мог. То есть я хочу сказать, что эта действительность для отдельного человека стала уже почти непознаваемой и что зачастую столь веселый, столь пронизанный деяниями ангелов кафковский мир есть диаметральное дополнение современной ему эпохи, которая явно вознамерилась поубавить число обитателей нашей планеты, причем поубавить в массовом порядке. Опыт, соответствующий опыту Кафки как частного лица, мог стать опытом масс лишь по случаю массового же их истребления.

Кафка живет в параллельном дополнительном мире. (В этом он точный родственный эквивалент Пауля Клее, творчество которого в живописи по сути своей стоит так же особняком, как творчество Кафки в литературе.)

Кафка видел это дополнение, не замечая того, что его окружает. Когда говорят, что он прозревал грядущее, не замечая настоящего, то это не вполне верно, однако настоящее он замечал в известной мере именно как отдельный человек, этим настоящим пораженный. Его изъявлениям ужаса дарован невероятный размах, какого не будет знать сама катастрофа. Однако в основе его опыта лежит отнюдь не особая прозорливость и не «провидческий дар», а только предание, которому Кафка отдавался всей душой. Он вслушивался в традицию, а кто столь напряженно прислушивается, тот не видит.

Вслушивался же он столь напряженно именно потому, что доносилось до его слуха лишь самое невнятное. Тут не было учения, которое можно выучить, не было знания, которое можно сохранить. То, что хочет быть схваченным налету, не предназначено ни для чьего слуха. И это подкрепляется обстоятельством, которое характеризует творчество Кафки сугубо с отрицательной стороны. (Такая, с позиций отрицания, характеристика этого творчества безусловно имеет куда больше шансов достигнуть цели, нежели позитивная.) Творчество Кафки живописует болезнь традиции. Кто-то однажды пытался определить мудрость как эпическую сторону истины. Тем самым мудрость объявлялась достоянием традиции; это истина в ее агадистской консистенции.

Так вот, именно эта консистенция истины и утратилась. Кафка был далеко не первым, кто сей факт осознал. С ним многие давно свыклись, цепляясь за истину или за то, что они таковой считали, с легким или с тяжелым сердцем отказываясь от сопрягания истины с традицией. Собственно, гениальность Кафки состояла в том, что он испробовал нечто совершенно новое: отрекся от истины, дабы уцепиться как раз за традицию, за агадистский элемент. Произведения Кафки по сути своей притчи. Однако в том-то их беда, но и их красота, что они по неизбежности становятся чем-то большим, нежели просто притчи. Они не ложатся с бесхитростной покорностью к ногам учения, как агада ложится к ногам галахи. Опускаясь наземь, они непроизвольно вздымают против учения свою мощную и грозную лапу.

Вот почему у Кафки ни о какой мудрости больше и речи нет. Остаются только продукты ее распада. Таковых продукта два: это, во-первых, молва об истинных вещах (своего рода теологическая газета сплетен и слухов, повествующая о кривотолках и давно забытом); второй продукт этого диатеза – глупость, которая хоть и без остатка растранжирила присущее мудрости содержание, но зато рьяно собирает и бережет все то внешне достоверное и привлекательное, что разносится молвою во все стороны. Глупость – это сущность всех кафковских любимцев, от Дон Кихота и недотеп-помощников до животных. (Быть животным для Кафки, очевидно, означало нечто вроде стеснительного отказа от человеческого образа и человеческой мудрости. Это та же стеснительность, что не позволяет благородному господину, оказавшемуся в дешевом кабаке, вытереть поданный ему нечистый стакан.) Во всяком случае, для Кафки было бесспорным: во-первых, что на помощь способен только глупец; и, во-вторых, что только помощь глупца и есть настоящая помощь. Неясным остается только: достигает ли вообще эта помощь людей? Или она способна помочь скорее только ангелам, чья жизнь тоже идет иначе. Ибо, как говорит Кафка, в мире бесконечно много надежды, но только не для нас. Эта фраза и вправду отражает надежду Кафки. В ней – источник его светлой веселости.

Я с тем большим спокойствием передаю тебе этот – до опасной степени сокращенный в перспективе – эскиз рассуждений, ибо знаю, что ты сможешь прояснить его за счет мыслей, которые, исходя совсем из других аспектов, я развиваю в моей работе о Кафке для «Юдише Рундшау». Что меня сегодня больше всего в ней раздражает, так это апологетический тон, который всю ее пронизывает. Между тем, чтобы воздать должное образу Кафки во всей его чистоте и всей его своеобычной красоте, ни в коем случае нельзя упускать из виду главное: это образ человека, потерпевшего крах. Обстоятельства этого крушения – самые разнообразные. Можно сказать так: как только он твердо уверился в своей конечной неудаче, у него на пути к ней все стало получаться, как во сне. Страсть, с которой Кафка подчеркивал свое крушение, более чем знаменательна. А его дружба с Бродом для меня – огромный вопросительный знак, которым он хотел увенчать конец своих дней.

На этом мы сегодня круг замкнем, а в центре его я оставляю сердечный привет тебе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю