355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Вербинина » История одного замужества » Текст книги (страница 6)
История одного замужества
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:00

Текст книги "История одного замужества"


Автор книги: Валерия Вербинина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Последний раз Дуняша, как и все, видела хозяйку после завтрака, когда та пеняла ей на то, что какая-то оборка на платье неправильно выглажена и топорщится. Что сама Дуняша делала после этого? Горничная порозовела и стала говорить, что у нее и в мыслях не было ничего плохого. Из дальнейшей беседы выяснилось, что она была в деревне, болтала с деревенскими. Иван Иванович не сомневался, что они перемыли косточки всем, включая кухарку, про которую Дуняша сказала, что та «задирает нос».

Нет, Дуняша не видела возле дома никого подозрительного, и посторонних она тоже не замечала.

В одном важном пункте Дуняша тоже была категорична: никаких револьвертов у хозяйки отродясь не водилось, и оружия она у себя не держала. Вот пудры всякие, помады, притирания… их, конечно, никак нельзя отнести к оружию, разве что в переносном смысле…

– Скажи-ка мне вот что: может быть, твоей хозяйке кто-нибудь угрожал? Ты ничего такого не замечала? Никаких подозрительных писем она не получала?

Дуняша пылко объявила, что не имеет привычки читать чужие письма, и вообще, в последнее время хозяйка жаловалась разве на то, что ей стали писать реже, чем раньше. А что касается угроз…

– Так уж она сама всем угрожала, так угрожала! Сыну говорила, что он не найдет ни приличной невесты, ни хорошего места, мужу – что она уйдет от него и его театру настанет конец…

– А как Анатолий Петрович к этому относился?

– Как относился? А что он мог сделать? Он же любил ее, хоть она и заноза сущая была. Вот, прости Господи, заноза так заноза!

И она снова затараторила, перескакивая с предмета на предмет, и так замучила следователя, что после ее ухода он почувствовал ощутимую головную боль.

Петр Линьков, лакей Анатолия Колбасина, оказался важным с виду верзилой неопределенного возраста. Он мало походил на парикмахера и еще меньше – на слугу. Впрочем, он не стал отрицать, что в театр его привела только любовь к искусству.

– Но талант, сударь, подвел, – печально молвил Линьков, свесив голову. – Пробовал я выступать и там, и сям, но все говорили в один голос: нет у тебя, брат, таланта! Так что я прибился к Анатолию Петровичу и служу у него. Изредка только по старой памяти выхожу на сцену, когда нужны статисты, да в ролях лакеев, знаете, когда всех реплик только «Кушать подано» и никто из господ актеров утруждать себя не хочет…

Игнатов попытался вернуть разговор к тому, что интересовало следствие. Ответы собеседника были категоричны: ни у хозяина, ни у хозяйки оружия не было. Револьвер самому Петру незнаком, и он понятия не имеет, кто мог убить Евгению Викторовну. Последний раз он видел хозяйку живой, когда все завтракали, а после завтрака хозяин послал его на почту, отправить несколько писем. Да, на почте его видели, и если Ивану Ивановичу будет угодно навести справки…

«Почему у меня такое ощущение, что он темнит? – мелькнуло в голове у следователя вскоре после того, как Петр удалился. – Вроде бы он казался вполне откровенным в своих ответах, но было, было еще что-то… что-то, о чем он не стал говорить, возможно, потому что это может повредить кому-то… Хозяин его послал на почту в день убийства… Подозрительно, однако! С другой стороны, почему бы Колбасину не послать своего слугу с поручением…»

Иван Иванович допросил кухарку, решительную полную бабу, которая показала, что знать ничего не знает, ведать не ведает и вообще она все время была на кухне с женой Франца Густавовича. За кухаркой последовал черед жены управляющего и их слуги Никодима, но слуга, как оказалось, любезничал с горничной из усадьбы Ергольского и пропустил все волнующие события, а Эльза Карловна лишь подтвердила слова кухарки и описала, как муж, придя на кухню, попросил у нее ключи. Это была сдержанная, домовитая и явно неглупая женщина, так что Иван Иванович, не удержавшись, без обиняков спросил, что она думает о происшедшем.

– Очень жаль, что в имении баронессы Корф произошел такой скандал, – сказала Эльза Карловна. – Госпожа баронесса его не заслужила.

– Ваш муж уверяет, – сказал Игнатов, – что револьвер, из которого была убита Евгения Викторовна, не из этого дома.

– И он совершенно прав, – отозвалась его собеседница.

– Откуда же он мог взяться?

Эльза Карловна пожала плечами.

– Полагаю, что его принес тот, кто хотел убить госпожу Панову, – объявила она.

– У вас нет никаких соображений, кто это мог сделать?

– Если бы я что-то знала, то я бы вам сказала, господин следователь. Кроме того, между «мог сделать» и «сделал» существует большая разница. Я могу идти?

– Да, но если вы что-то вспомните…

– Разумеется, я вам сообщу.

Оставшись один, Игнатов вздохнул. Итак, прекрасный летний день, госпожа Панова выходит из своей спальни, потому что ей, возможно, наскучило быть одной, и спускается в гостиную. Франц Густавович, по его словам, объезжал луга баронессы Корф, его жена на кухне руководила кухаркой, Колбасин читал, а потом заснул у себя в комнате, Павел прятался в лесу, Ободовский якобы находился у озера. Серж и Натали катались в лодке. Лакей Петр был отправлен с поручением на почту, Дуняша и Никодим отлучились. Все готово для представления, мелькнуло в голове у следователя. И перед его внутренним взором вновь возникла гостиная, обставленная прекрасной французской мебелью, с большими окнами – среднее из них распахнуто настежь – и двумя дверями, которые тоже распахнуты, словно нарочно…

Убийство в открытой комнате, вот что это такое. Кто угодно – в сущности – мог войти в одну из дверей. Либо, как вариант, забраться в окно…

Вспомнив кое-что, Иван Иванович вышел в сад, чтобы осмотреть землю под окном, но ему не повезло: как раз там стояла Дуняша, которая горячо рассказывала горстке деревенских сегодняшние события, и, конечно, все следы, если они вообще имелись, уже были затоптаны. Осерчав, Игнатов вызвал седоусого полицейского, призванного следить за неприкосновенностью места преступления, и сделал ему строгий выговор. Полицейский слушал чрезвычайно внимательно, но даже по выражению его глаз ощущалось, что Игнатов для него – щенок и сопляк, хоть и лицо должностное, а само убийство – гадость неимоверная, хотя бы потому, что оторвало полицейского от поедания вкуснейшей домашней ухи.

– Мне надо допросить еще несколько свидетелей, – объявил Игнатов под конец. – Но сегодня я еще вернусь.

Досадуя на себя, что его не принимают всерьез, Иван Иванович забрался в свою двуколку и велел везти себя к Клавдии Петровне. Его очень беспокоило, что убийство случилось именно так, как описал Ергольский, и перед тем, как беседовать с писателем, он желал заручиться показаниями постороннего лица.

Поговорив с Бирюковой и поэтом, о чем читателю уже известно, следователь отправился к Матвею Ильичу. Последуем же и мы за ним.

Глава 8. Романист и журналист

Матвей Ильич Ергольский любил вечера. Он любил облака в вышине, отсвечивающие розовым, солнце, клонящееся за горизонт; любил вечернюю прохладу, пение птиц в зарослях сирени у крыльца, зарождающиеся сумерки, в которых все лица кажутся прекрасными и таинственными, а голоса становятся мягче и нежнее. Как всякий сочинитель, он отдавал себе отчет в том, что любит в чем-то порождение своей фантазии, что бывают вечера и горькие, и унылые, и несчастливые, но их он отодвигал на задворки памяти, изгонял, чтобы они не мешали ему наслаждаться его мечтой. Сейчас он расположился в саду, под разлапистыми кленами, в удобном плетеном кресле, со всех сторон обложенном мягкими подушками; и это кресло Матвей Ильич не поменял бы на первый трон земли. По другую сторону круглого стола, накрытого кипенно-белой скатертью, в точно таком же плетеном кресле сидел Георгий Антонович Чаев и курил трубку. Отсюда, из-под кленов, было видно, как солнце уходит в закат над озером, чтобы окончательно затеряться где-то в зарослях за домом отсутствующей баронессы Корф. Чуть поодаль от мужчин, в кресле поменьше с шитьем в руках устроилась Антонина Григорьевна. Она почти не принимала участия в разговоре, поглощенная своим вышиванием, и Чаева невольно восхищало, как быстро и ловко снует иголка в ее длинных тонких пальцах. Это не то чтобы сбивало его с толку, но мешало сосредоточиться на том, что он считал главным – а главное состояло в том, чтобы заманить Ергольского в новый журнал, у которого были самые серьезные перспективы и намерения. Отчасти из-за этого Чаев и приехал к Матвею Ильичу, чтобы добиться его согласия, потому что хорошо знал своего друга и понимал, что простого приглашения письмом тут будет недостаточно.

– Здравомыслящие люди, – рокотал мягкий баритон журналиста, – имеют право – нет, даже более того: должны объединиться перед лицом грозящего обществу раскола. Ты меня знаешь, я менее всего склонен к паникерству, но то, что происходит сейчас, весь этот разброд и метания, ожесточение против властей, которое, по сути, ни на чем не основано, и горячие головы уже призывают к революции… Матвей!

– Угум? – рассеянно отозвался романист. Глядя на облака, он размышлял, как поточнее описать их форму, если по ходу действия романа, который он сочинял, ему представится такая возможность.

– Я считаю, что мы не имеем права оставаться в стороне, – сказал журналист, немного рассердившись на то, что его длинная речь, которой он рассчитывал убедить собеседника, судя по всему, пропала втуне. – И я совершенно точно знаю, что тебе есть что сказать. Публика держит тебя за развлекательного романиста, но ведь ты мыслишь гораздо глубже, и твои книги вмещают далеко не все из того, на что ты способен. Если бы ты согласился написать для нас несколько статей…

Антонина Григорьевна метнула на мужа быстрый взгляд. Со стороны это осталось совершенно незамеченным, потому что иголка в ее пальцах ни на миг не замедлила движения.

– Статей, стате-ей, – протянул Ергольский не то задумчиво, не то с легкой иронией. – Грустно, Жора.

– Что грустно?

– Да то, о чем ты говоришь. – Писатель зашевелился в кресле, не потому, что ему до этого было неудобно, а потому, что слова друга затронули тему, о которой он не слишком любил распространяться. – Отечество в опасности, и только Матвей Ильич Ергольский может его спасти. Так, что ли?

– Не утрируй, Матвей. Ты отлично знаешь, что у тебя есть авторитет, хоть и предпочитаешь делать вид, что его не замечаешь. И я тебе скажу еще вот что: сейчас не тот момент, когда можно оставаться в стороне и убеждать всех, что быть над схваткой – самое благородное занятие.

– Знаю, – усмехнулся писатель. – Потому что тот, кто всеми силами показывает, что он над схваткой, рано или поздно получает по шее от обеих сторон.

– И это в том числе. Кстати, если тебя волнует вопрос оплаты – я отлично помню, как ты переживал, когда в молодые годы редактора регулярно забывали тебе заплатить, – я лично готов гарантировать, что за свои статьи ты получишь не меньше, чем за книги.

– Спасибо за щедрость, Жора, – отозвался Ергольский, и на этот раз в его голосе сквозила нескрываемая ирония. – Но, боюсь, я не могу ничего тебе предложить. Написать десяток статей или больше…

– Чем больше, тем лучше.

– Я понимаю, но марать бумагу ради того, чтобы подать на сто ладов одну и ту же простую мысль – что если в доме завелись тараканы, нельзя сжигать дом, чтобы бороться с тараканами, потому что прежде всего в огне пожара сгорят твои близкие… Ведь в конечном счете это и есть твои революции и то, к чему призывают твои горячие головы.

– Они вовсе не мои, ты же знаешь.

– Я выразился неточно, но, думаю, ты понял, что я имею в виду. Я согласен, что у Российский империи имеются свои недостатки, и я так же, как и ты, считаю, что пытаться уничтожить империю ради того, чтобы искоренить эти недостатки, глупо и недальновидно. Живи мы в другой стране, я бы написал на эту тему короткую статью и занимался бы дальше своим делом, но в нашей стране так не получится, и знаешь почему? Я уже говорил, что особенности народа отражаются в его языке; так вот, в русском языке есть слово «грызня», которое очень трудно перевести и которое характеризует все сферы нашей жизни. Это квинтэссенция, если угодно, нашего общества. Куда бы ты ни пришел, важнее всего понять: кто против кого и кто с кем грызется. Что в правительстве, что в литературе, что в науке, что…

– Матвей! Но ведь сейчас-то речь идет вовсе не об этом…

– Именно об этом, Жора, потому что ты предлагаешь мне – с самой благородной целью – включиться в эту грызню, стать одним из тех, кто неустанно поливает грязью своего противника только из-за того, что тот придерживается других политических взглядов, например. И наоборот: мне придется хвалить и одобрять людей, которые разделяют мое мнение, но которым я при встрече не подал бы руки. Ты только что упоминал деньги, однако в моем возрасте начинаешь ценить кое-что и помимо денег, например душевный покой. И я…

– Матвей, я говорил об оплате твоего труда, а не говорил, что собираюсь тебя купить. Ну ей же богу…

– Жора, прости, но у тебя типично журналистская привычка придавать словам собеседника не тот смысл, который они имеют, а тот, который ты хочешь в них видеть. Раньше, наверное, я бы согласился на твое предложение и даже колебаться бы не стал. В конце концов, что может быть приятнее, чем получать деньги за свои убеждения, которые обычно не приносят ни гроша? А теперь я сижу тут и думаю, похоже ли вон то облако над нами на жирафа или нет, и меня очень мало волнует, есть у меня авторитет, нет его и сколько олухов могут убедить мои призывы к умеренности. Ты мне сейчас начнешь доказывать, – добавил Ергольский, заметив, как блестят в сумерках глаза журналиста, – что я кого-то там боюсь, что меня пугает полемика, в которую я неминуемо ввяжусь, но все это чепуха. Как бы ни обзывали писателя, у него всегда найдется больше оскорблений для противоположной стороны, или уж тогда он просто плохой писатель… В конце концов, наша современная русская литература берет свое начало не от Пушкина – хотя он создал эталонные образцы поэзии и прозы, – а на век раньше, аккурат от грызни Сумарокова с Тредиаковским. Один другого клеймил нетопырем и в ответ получал, что он свинья, а в конечном счете ничего из того, что они написали, сейчас читать невозможно, кроме этой перебранки. Уж ее-то, в отличие от их произведений, никак не назовешь ни устарелой, ни высокопарной…

Чаев вздохнул. Он не любил, когда его друг пускался в литературные рассуждения – хотя бы потому, что сам в литературе был не слишком силен и даже не прочел ни одного романа Гончарова.

– Одним словом, – поддел он собеседника, – по-твоему, куда лучше сидеть в глуши бирюком и ничего не делать…

– Почему же бирюком, скажи на милость? Кроме того, я много работаю…

– Ну да, работаешь, но все равно – застрял тут, в Петербурге тебя не видно, вытащить тебя куда-нибудь отсюда – морока…

– Зачем меня вытаскивать? Мне и тут хорошо, уверяю тебя.

– Я же говорю – бирюк! С твоими доходами вполне мог бы Антонину Григорьевну за границу свозить, показать ей мир, да сам бы развеялся…

Писатель развеселился. Прежде они с Чаевым уже достаточно спорили на эту тему, и Матвей Ильич решил, что настала пора расставить все точки над «ё».

– Да я ведь ездил за границу, Жора, и даже не раз…

– Ну да, дважды, когда сочинял свой первый роман и после того, как его закончил, – съязвил журналист.

– Верно, и этого оказалось вполне достаточно. Пойми, Жора: я русский человек, и хорошо мне может быть только дома. Видел я и Версаль, и какие-то водопады швейцарские, и еще что-то и скажу тебе откровенно – красиво до чертиков, но все не то. Потому что на самом деле не Версаль мне нужен, а вот это, понимаешь – наша родная природа, где всюду простор, лес, луг какой-нибудь, где не их розы растут, а наши простые колокольчики или вот эти… голубые ромашки… – Он указал на кустистое растение в нескольких шагах от его кресла.

Антонина Григорьевна подняла голову.

– Это цикорий, Матвей, – сказала она вполголоса.

– Вот, вот! Цикорий, или как его там, неважно… Ты, Жора, говоришь – заграница. Но недоговариваешь главного, а главное-то как раз в том, что нас там нигде не любят, нигде не ждут и никому мы там даром не нужны. Разве что с деньгами – тратьте ваши деньги и убирайтесь прочь, вот такой у них подход. Мы-то, наивные, привыкли думать, что мы со времен Петра европейцы, часть общей истории, Наполеона отколошматили так, что он после этого уже не оправился, а они даже нашу победу над ним признают сквозь зубы, как будто одни англичане с ним справились. А Крымская война, Матвей? Ведь это же было совсем недавно! Ты помнишь, как они злорадствовали, когда пал Севастополь? Потому что им только и нужно было – поставить нас на то место, которое, как они считают, мы заслужили. А в их понятии мы заслужили только то, чтобы быть державой второго, а еще лучше третьего сорта и никогда не сравняться, например, с какой-нибудь Британской империей…

– Матвей, твои рассуждения довольно наивны, хотя в кое-чем ты, безусловно, прав. Но я не думаю, что кто-то сейчас рискнет оспаривать наше место в Европе…

– Жора, я тебя умоляю! Разве ты не понимаешь, что для европейцев Европа – понятие вовсе не географическое? Европа в общем и целом – это такой тесный доходный дом, где живут только очень старые, очень почтенные, очень заслуженные жильцы. Иных они не признают и равными себе не считают. К примеру, Сербия и Румынское королевство всегда географически находились в Европе, но для истинных европейцев, хоть тресни, они не Европа, и все тут. Что уж тут говорить о нас, ведь мы вообще застряли в Азии большей частью своей территории…

На дорожке неподалеку от собеседников показался юркий зверек, похожий на ласку, повертелся туда-сюда, покосился на коробку с шитьем возле Антонины Григорьевны и, шумно фыркнув, умчался по направлению к дому. Это был Шоколад, один из двух мангустов, которых Чаев привез в подарок Ергольскому. Одно время Шоколада и его подругу Марию-Антуанетту пытались держать в клетке, но беспокойные мангусты так шумели и так бузили, что Ергольский скрепя сердце согласился днем выпускать их на прогулку. Так как проследить за ними не было никакой возможности, он боялся, что кто-то может их обидеть, но вскоре Шоколад убил гадюку, которая пыталась ужалить работника, и снискал себе в округе громкую славу. Его и грациозную Марию-Антуанетту крестьяне прозвали «змееловами» и относились к ним с большим почтением, так что Ергольский больше не переживал, когда мангусты покидали дом и отправлялись обследовать прилегающую территорию. Писатель с детства любил живность, причем не только кошек и собак; когда он был маленьким, у него долгое время жил ручной заяц, потом еж, которого Матвей подобрал раненым и выходил, а потом принесенный одним из крестьян зверек, похожий на бесформенный комочек, который быстро вырос и оказался самой настоящей рысью. Рысь Машка была для Матвея Ергольского самым лучшим другом, самым любимым существом на свете, и когда ее по ошибке застрелили охотники, приехавшие в соседнее имение, он рыдал так, что мать в испуге вызвала доктора Колокольцева. Доктор, тогда еще молодой, конфузливый и совсем не такой ворчливый, как сейчас, осмотрел пациента и, отведя его мать в сторону, шепотом посоветовал ей больше никаких зверей в дом не брать.

– Ваш ребенок слишком чувствителен, другой такой потери он может не пережить…

Ергольский никогда не охотился; уступая друзьям – хотя бы тому же Чаеву, – он мог для виду пойти на охоту, но сам всегда почему-то мазал и никогда не попадал в цель. И сейчас, насмешливо щуря глаза, он слушал рассуждения журналиста о сегодняшней охоте, в которые тот пустился, чтобы сменить тему.

– Ей-богу, если б мы жили в первобытном обществе и кормились бы только тем, что ловили сами, ты бы и недели не протянул, – объявил Чаев.

– Слава богу, что мы не в первобытном обществе, – отозвался писатель. – И потом, с чего ты взял, что я бы помер с голоду? Я бы пригласил тебя…

Он хотел сказать, что Чаев сумел бы наловить дичи за двоих, но журналист понял его иначе.

– Э, э, скажите пожалуйста! И ты бы слопал своего лучшего друга? Вот езди после этакого в гости!

Расхохотавшись, Ергольский объяснил, что имел в виду совсем другое, но Чаев настаивал на своей версии.

– Что ж, по крайней мере, часть меня перепала бы Антонине Григорьевне…

– Да ну вас! – сердито отозвалась та, складывая вышивание.

– Что, неужели Матвей Ильич все съел бы и не поделился? – дразнил ее журналист. – Ну хоть печень бы отдал… или сердце…

– Жестокий ты человек, Жора, – вздохнул Ергольский. – Как будто не знаешь, что тот, кто захочет тебя съесть, подавится…

– Да-с, – с показным смирением подтвердил Чаев, выколачивая трубку, – многие пытались, пытались и…

– И только зубы обломали.

– Ну не без того, не без того, милостивый государь!

Антонина Григорьевна удалилась – вероятно, отдать какие-то распоряжения прислуге, и мужчины остались под кленами одни. Второй мангуст вынырнул из травы, повертелся возле Ергольского, который рассеянно погладил его по голове, и убежал в дом.

– Как у тебя с этой… Ириной Петровной, кажется? – нерешительно спросил Ергольский, чтобы чем-то занять затянувшуюся после ухода жены паузу. – Которая еще писала статьи о моде…

– Никак, – хмыкнул Чаев. – Она вышла замуж за отставного генерала и, кажется, счастлива…

У импозантного журналиста было много увлечений и, в общем, то, что Матвей Ильич в своих романах именовал «бурной личной жизнью». Ергольский же бурь не одобрял и вообще по характеру был однолюбом. Обычно он избегал касаться личных тем, но сейчас все же не удержался и негромко заметил:

– Жениться бы тебе, Жора…

– Я женюсь в пятьдесят лет, – отозвался его собеседник. – А до той поры я хочу пожить для себя.

– Глупости все это – устанавливать для себя какие-то сроки да еще им следовать, – проворчал Ергольский. – И потом, кому ты будешь нужен в пятьдесят лет?

Без сомнения, на языке у Чаева уже вертелся хлесткий ответ, но он так и не прозвучал, потому что в саду вновь возникла расстроенная Антонина Григорьевна, за которой шагал следователь Игнатов.

– Матвей, тут к тебе… – проговорила она, волнуясь. – В «Кувшинках» произошло убийство, представляешь?

Признаться, едва услышав слова жены, Ергольский тут же почему-то подумал: «Ободовский?» – так, словно только лощеного актера могли там убить; но когда Иван Иванович ввел присутствующих в курс дела, писатель так растерялся, что даже забыл предложить следователю сесть (это сделала Антонина Григорьевна). Что же касается журналиста, то он распрямился и весь обратился в слух, явно движимый профессиональным интересом.

– Вот, не угодно ли: приезжаешь в мирный край, думаешь отдохнуть, и тут – такая оказия… Как ни крути, Панова ведь известной актрисой была, придется мне писать о ней, раз я оказался поблизости… обстоятельства, так сказать… и о расследовании, как же без этого…

Однако Игнатов пропустил мимо ушей этот намек на то, что не худо бы ему держать себя скромнее, не то Чаев так его пропечатает в своей газете, что Ивану Ивановичу мало не покажется. Для начала следователь решил прояснить один весьма интересующий его вопрос:

– Скажите, Матвей Ильич, почему вы придумали Евгении Викторовне именно такую смерть, какую описали вчера?

– Почему – что? – нервно переспросил Ергольский.

– Почему вы описали именно эти обстоятельства? Я имею в виду, гостиная… револьвер с перламутровой рукояткой… труп в кресле – ведь откуда-то это должно было взяться?

Сейчас начнется, невесело помыслил Чаев. Он отлично знал, что его друг терпеть не может рассуждать о том, откуда берутся его сюжеты.

– Она попросила, чтобы ее не душили, – мрачно промолвил писатель. По правде говоря, он ощущал себя сейчас крайне скверно – как будто самый мерзкий персонаж из его книг, которого он считал лишь творением своей фантазии, вылез из печатного листа, глумливо ухмыльнулся и сунул кукиш прямо ему под нос. – Понимаете, ведь этот разговор возник случайно… Все воспринимали его как шутку!

– Все, кроме одного человека, – мягко поправил Игнатов. – Боюсь, он-то как раз воспринял ваши слова очень серьезно… Однако я не услышал ответа на мой вопрос.

– Простите?

– Если Евгению Викторовну не должны были задушить, почему вы не придумали… не знаю… что ее зарезали кинжалом? Кинжалом с рукояткой, инкрустированной рубинами, например. Или что она утонула в озере?

– Не знаю. Не знаю! – с раздражением повторил писатель. – Понимаете, это был экспромт… Может быть, я подумал что-то вроде того, что такая театральная обстановка придется ей по душе. То есть я не думал, так сказать, осознанно… И я совсем не хотел ее обидеть, потому что некоторые люди обижаются, если сказать, что кто-то хочет их смерти, пусть даже в виде шутки. Например, Клавдия Петровна на меня обиделась, я знаю…

– Когда Евгения Викторовна стала спрашивать, почему ее убили, ее муж еще так странно на тебя посмотрел… – подала голос Антонина Григорьевна.

– Что? – Ергольский резко повернулся в сторону жены. – Ах да… Я чуть было не сделал глупость, не сказал, что все случилось… случится из-за ревности… Пришлось прибегнуть к театральным интригам, чтобы объяснить убийство, хотя этот мотив, прямо скажем, не так уж и интересен…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю