Текст книги "Рановесие света дневных и ночных звезд"
Автор книги: Валерия Нарбикова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Когда увидимся? В любой день, но только не сегодня. Значит, завтра? Но когда завтра становится сегодня, оно переносится на завтра. Увидимся в воскресенье, которое за понедельник, в шесть часов, которые за девять, при дожде, который идет за снег, который обещали. Звонит телефон, который бы точно позвонил, если бы он был. Молчат.
– Мне кто-нибудь звонил? – спросила Сана Чящяжышына.
– Кто-то молчал.
Есть такая форма общения – молчание по телефону. Всегда знаешь, кто молчит кто. Промолчат целый день, а к вечеру придут. Нет, чтобы предупредить, то есть предупредить да. Пришел без звонка, Аввакум пришел. Чтобы сразу придти, увидеть, победить. Зачем ему предупреждать, он муж. А чего тут приходить, чего видеть, кого побеждать? Чящяжышьша? "Да, вот мы так живем, Чящяжышын – сосед, он в той комнате, а мы с девочкой – в той, а спящая красавица – в этой". – "А этот где?" – "А этот с нами не живет, он в оперном театре живет со своей женой, можешь посмотреть". – "Так ты для этого от меня ушла, чтобы от него уйти?" – "Для этого". – "Я тут наведу порядок". Муж – тот, кто придет и наведет порядок, чтобы по заведенному порядку жить, как надо, чтобы Венера не путалась на горизонте, а вращалась вместе с землей и с другими, как надо, муж – тот, кто будет есть суп, да, даже если его есть нет.
Чящяжышын отошел пока в сторону почитать, пока они разберутся. Чящяжышын Шекспира не читает и Байрона. Пушкин у нас прочитал и Шекспира, и Байрона. Но Чящяжышын и Пушкина не читает, он читает того писателя, который Пушкина прочитал, а значит, действуя по пути наименьшего сопротивления, Чящяжышын прочитал и Шекспира, и Байрона, и Пушкина.
– Уже крышу кладут, – сказал Аввакум Сане, – уже в том отсеке положили.
– Слышишь, – сказала Сана Чящяжышыну, – пора крышу ломать, уже в том отсеке положили.
– Слышу, – сказал Чящяжышын.
– Нужно сейчас идти, – сказал Аввакум.
– Сейчас пойдем, – ответила.
– Когда сейчас? – спросил Чящяжышын.
– Завтра сейчас, – разозлился Аввакум.
Когда спрашивают: "когда сейчас?" – о чем идет речь? Она идет всего-навсего о моменте, у которого есть свои предпосылки, который сбывается в тот момент, когда летом наступает лето и почти все блочные дома улетают вместе с тополиным пухом навсегда, до первого дождя, который быстро приводит в чувство, прибивает пух к земле, дома к фундаменту и делает из пуха сырой матрас, на котором еще сто лет можно так лежать и назначать свидание: "давай тогда завтра", – "уже сегодня было завтра", – "тогда когда?", когда сейчас этот пух, который вообще-то никто не любит, был таким необыкновенным, так сильно он был любим, был ужасно хорошим, прекрасно хорошим.
– А их там много? – спросила Сана.
– Кого?
– Солдат.
Их там много, солдат хватает, у них там теплушка и приходит подкрепление. Они каждый день, а не "завтра сейчас" ломают наше, чтобы построить свое. Но ведь Екатерина же сказала: "Не надо строить", по-русски же сказала, не надо класть крышу. А они строят и кладут. Но раз уж она Баженову не дала положить крышу, то какого, спрашивается, они-то? Чего они-то тут ползают, кто они-то такие, чтобы класть крышу? Только природа, только она способна доделать то, что не дали сделать человеку, то, что он хотел сделать, потому что бывает такой человек, который, например, способен построить город там, где природа не хотела, на болоте, например, а он захотел и построил, но природа на него не работает, дай ей время, и она опять сделает из его города свое болото, и мраморные кочки будут просто кочками; она на другого человека работает, на того, кто ее не насиловал, березки, за косички не выдирал, этот человек ей не помещал со своим дворцом, и природа работает на него, сама за него достроит, без солдат.
– Надо идти, – сказал Аввакум.
– Да ты, парень, не торопись. Кто нас в бой поведет? – сказал ему Чящяжышын.
– Что? – спросил Аввакум.
– Кто? – спросил Чящяжышын.
А правда, кто? Ясное дело, кто. Нас месячная стихия поведет, она из нас самая сильная. Если бы тебе нужно было в тридцать лет научиться голову держать, ты бы не научился, и на живот бы не научился переворачиваться, ни сидеть, ни ходить, не говоря о том, что говорить, да и не родился бы ты в тридцать лет, завалил бы ты это все дело с рождением, застрял бы где-нибудь в трубах, и привет. "Что значит "привет?" А то и значит, что девочка нас поведет в бой, как самая старшая, раз она позже всех, и выносливая, она из нас ближе всего стоит к природе, а Аввакум, например, стоит дальше, чем Сана, а Чящяжышын еще дальше.
– А может, вы пока на разведку, – сказала Сана, – а я пока с девочкой побуду?
– Это можно, – сказал Чящяжышын.
Разгуляется – не разгуляется? "Если не разгуляется, то тогда у меня на свидание час, а если у тебя полчаса, то тогда у меня пятнадцать минут, а если у тебя пятнадцать минут, то тогда у меня пять минут". – "За пять минут не успеем". – "Смотря что, а если у тебя тоже пять минут, то тогда пошел ты, знаешь куда!" – "Ну куда?" Разгулялась, значит – ни минуты. Из одной соски захлебывается, из другой устает сосать. Почему не делают нормальные, стандартные? И на улице разгулялось: солнце ест хорошо и не плачет, и не писает, это дождь пописает, а ветер подсушит, и не обязательно присутствие человека. "Лучше ты ко мне приходи, они ушли на разведку". – "Лучше ты ко мне, она ушла в магазин". – "И когда придет?" И когда давно один историк описывал одного императора, он описал коня как неотъемлемую часть туловища императора, даже глазки коня описал и хвост. И когда Сана пойдет к Отматфеяну, она пойдет с девочкой внутри как с неотъемлемой частью своего туловища, а поскольку девочка имеет снаружи: и кроватку, и ванну, и коляску, и весы, – Сана пойдет с кроваткой и коляской внутри, и с углом, где ее поставить, и с аллеей, где ее катать. Тяжело. "Мне тяжелее, лучше ко мне". Отматфеян придет налегке, он даже туловище с собой не возьмет, он его оставит своему коню. Он только возьмет быстро часть туловища, без чего нельзя обойтись. А когда вернется его жена из магазина, она найдет часть туловища Отматфеяна без одной части, а он сможет легко оправдаться, скажет, что отдал в хорошие руки, а сам пошел по делам. Да, в день свидания мы каждый раз откажемся от свидания раз и навсегда, чтобы это свидание бьыто в последний раз, а чтобы его уже никогда не могло быть завтра, у нас сегодня будет три сегодня сразу, и мы изведем друг друга так, как в последний раз; раз уж ничего больше не будет никогда, мы все скажем сразу друг другу и сделаем все сразу раз и навсегда, ведь это ты звонишь в дверь, когда ты сидишь напротив меня, ты ломишься и стучишь ботинками в дверь, чтобы меня проверить, где я, с кем я, ты сидишь напротив, и это ты звонишь условным звонком в дверь, чтобы я тебе не открыла, чтобы ты позвонил по телефону условным звонком, а не молчал три раза, а на четвертый сказал "але", это ты сидишь напротив меня и ломишься ко мне в дверь, чтобы я изобразила, что меня нет дома, когда я есть прямо перед тобой, и нечего мне звонить, когда ты сидишь напротив меня. И ты по дороге ко мне уже сделал то, что я сделала по дороге к тебе. И нам нечего делать вместе то, что мы сделали вместе, когда было отдельно, тогда зачем мы вместе сейчас? Чтобы убедиться в достоверности того, что мы существуем вместе, когда мы отдельно; нет! все, что было сказано выше, намного меньше того, что будет сказано ниже, потому что вместе нам в сто раз больше есть что делать друг с другом: нам, во-первых, есть что делать с каждым в отдельности, потом нам есть что делать с нами, взятыми нами вместе, отданными каждому из нас в отдельности. Мы вертимся, как белки в колесе, чтобы успеть все сразу, чтобы не обидеть каждого из нас и нас, вместе взятых. И вот именно потому, что нам так много есть что делать, когда мы вместе друг с другом, и так мало есть что делать, когда мы отдельно друг от друга, и, чтобы привести в равновесие два эти положения, мы так мало должны быть вместе друг с другом и так много должны быть отдельно друг от друга. А выйти из равновесия, это, значит, к большему добавить большее и к меньшему добавить меньшее. И чтобы нам опять вернуться в равновесие, нам нужно к малому, которое мы представляем из себя, когда мы отдельно друг от друга, добавить большее, то, что мы представляем из себя, когда мы вместе друг с другом, и, чтобы не выйти из равновесия, нам нельзя к большему, которое мы представляем из себя сегодня, когда мы вместе, добавить снова большее, которое мы представляли бы из себя завтра, если бы снова были вместе, нам только можно отнять от сегодняшнего большего самое меньшее, что будет у нас завтра, когда нас вместе не будет, чтобы сохранить равновесие.
Скоро они вернутся сюда, его жена вернется туда, и все так и будет туда-сюда, пока мы не покончим с этим раз и навсегда. Нужно девочку собирать, готовить к бою месячную стихию, собрать в дорогу ее крик, гром и молнию. Чящяжышыну нравится интерьер. Ему охота комнаты в порядок привести. Чтобы елки росли не как елки-палки, а чтобы, главное, ровно. Он хочет, чтобы то, что Екатерина не дала доделать Баженову, то, что природа за него доделала, чтобы он, Чящяжышын, за природу доделал. Не нравится ему, как кусты проросли, потому что неаккуратно – надо подстричь, и травку побрить, и березкам руки-ноги вправить, полить, почистить, кустики где примять, где выщипать, где надо, и тогда уже за это ровненькое и аккуратненькое с солдатами драться: чтобы березки ровно на стенах росли и чтобы между тремя березками ровно по пять цветочков, за это можно и побороться, а так за что? За то, что эти чахлые сосенки на полу вкривь и вкось, и кусты, кто в лес, кто по дрова, и никакая месячная стихия тут не нужна, ее, стихию, лучше в кроватку уложить, тут не дождем нужно бороться, а шлангом и лейкой, и ту крышу, которую солдаты уже положили, можно, конечно, сломать, но не дать стихии ее развалить, а аккуратно убрать и, если Сане так нравятся проросшие на стенах березки, посадить саженцы и они ровно вырастут. Стихия точно знает дождь и гром, для нее естественно точно знать, ее не одолевают сомнения, а такому большому, как Чящяжышын, надо быть дебилом, чтобы точно знать, что делать, не сомневаться и радоваться сделанному, но каким же надо быть Чящяжышыным, чтобы точно знать, что делать, не сомневаться и радоваться сделанному, и не быть при этом дебилом? Кто достоин уважения? Кто занимается своим делом и делает свое дело хорошо. Из нас всех только месячная стихия достойна уважения: она растет и растет хорошо. У нее растет зрение и слух, и вкус. "А вот ты можешь представить себе другие органы чувств, кроме тех, что у тебя есть?" Нет. И земля, на которую не направлены во все глаза – уши, глаза, язык, нюх, и есть мерзость запустения, и человек на земле необходим, потому что без него некому сказать, что на земле есть. И тот, кто отказывается глазеть по сторонам, навострять уши, вынюхивать, – ненормальный, потому что других органов у него нет! и пусть он располагает только тем, что у него есть, чтобы оценить то, что вокруг есть. А Отматфеян окопался в оперном театре, сидит там и собирает на жизнь по тридцать копеек и пишет стихи о том, как ему не дают делать то, что он все равно делать бы не стал, даже если бы и дали.
"Как хорошо выйти и посмотреть на солнце". Выходи и смотри, кто не дает? Он сам себе не дает. Он живет и растет так в своей дыре, как если бы человек на земле не подразумевался, и любая красота была бы не для красоты, и некому было бы сказать: "Как красиво"; он сам исключил себя. Под человеком он подразумевает себя, но под собой он не подразумевает того, кто может оценить. А эти ценители красоты живут во дворце, хотя дворец так построен, что человек в нем не подразумевается как таковой. Но Чящяжышын, как таковой, свою комнату побрил и подстриг, и шланг провел – поправил красоту, а Аввакум повесил на стенку картину, на которой красиво нарисована красота, которую он, как таковой, оценил, а Сана употребляет солнечный свет для загара и дождь для умывания, потому что она женщина как таковая и знает, что для чего растет и что для чего светит, и греет. И только месячная стихия знает свет как таковой, дождь как таковой, она от них растет, и от мороза и солнца она – день чудесный.
Уже идут или послышалось? "Ты меня любишь в этот момент?" – "Да". – Да или послышалось? А если бы ты сказал "нет", послышалось бы, что "да"? Все равно бы послышалось. Все равно что, послышалось бы что да. Все слова в этот момент равны в своем значении слову "да". Они теряют свою самостоятельность, у них появляется совершенно иная функция, вспомогательная, они становятся "бог в помощь вам". Они совершенно бессмысленны, если взять их отвлеченно, потому что они не имеют прежнего значения, они выступают только как утверждение и только. И белка, и ласточка, и зайчик, и... – это все "да". И ненавижу, и обожаю, и... – это все "да". И только когда ты Отвечаешь "да", кажется, что послышалось, потому что "да" стоит именно в своем значении и относится именно к своему моменту – режет слух. И ты спросишь меня: "Ты любишь меня в этот момент?" – и скажешь: "скажи "да". – "Нет", – скажу. – "Я знал, что да", – скажешь. – "Да", – скажу. – "Да или послышалось?" – "Послышалось".
Мы все вместе защищаем дворец, но у всех нас разные "потому что". Аввакум, потому что дворец лучше такой, как есть, чем хуже такой, как будет, лучше его законсервировать, закатать, а не пачкать цементом и противопожарными плакатами; Чящяжышын, потому что лучше такой, как будет у него, чем хуже такой, как будет у солдат, лучше с чистым воздухом над травкой на стенах, вымытых со стиральным порошком, а мы, потому что у нас лучше, чем есть, ничего лучшего не будет, потому что не будет никогда. Мы, конечно, не будем встречаться во дворце и нигде, но мы не будем встречаться с такой страстью каждый раз и по нескольку раз в день, и не потому что негде; раньше было негде, когда была квартира, которая была для этого не приспособлена, а сейчас тридцать комнат и все проходные. Можно начать сейчас, а кончить в двухтысячном году, когда Чящяжышын все кустики подровняет, когда пеленки просохнут ко второму пришествию, можно сидя, стоя, в любом месте, можно бегом или бегом на месте... пришли.
Аввакум, как только пришел с разведки, как к себе домой, сразу расселся, как у себя дома, а Чящяжышын тоже не у себя – все вместе, все в одной комнате – в проходной, где кроватка стоит, где стихия спит. Чящяжышын навел у себя порядок, на своей территории, и там лучше не ходить, не сидеть, грязь не носить, ноги вытирать, а здесь можно ноги не вытирать, тряпки нет, зато всегда яичница есть, которую всегда хочется есть.
– А мне не хочется, – сказала Сана, – больше двух яиц не усваивается.
– У меня три усваивается, – сказал Аввакум, – три раза в день.
У Чящяжышына суп усваивается, которого нет, который на стороне есть.
– Ну что? – спросила Сана.
– Сейчас поедим и будем наступать, – сказал Аввакум, – сегодня вечером, когда стемнеет, ночью, сейчас поздно темнеет.
Значит, утром, когда совсем стемнеет, пока не рассветет, сейчас рано светает.
– Ты прожуй, а потом говори, – сказала Сана.
Аввакум уже в завтрак все прожевал, поэтому в обед нечего говорить.
– Завтра будем наступать, – сказал Аввакум, – сразу после завтрака, чуть-чуть передохнем, чтобы не на полный желудок, чтобы усвоилось.
– У кого это полный желудок? – сказал Чящяжышын, – я считаю, что лучше сегодня, как только поедим, чтобы с полными силами, пока они есть, а не когда стемнеет, когда сил не будет.
– Так когда же? – не выдержала Сана.
– А тебе что, до смерти хочется? – спросил Чящяжышын.
– Мне вообще хочется, – ответила.
До смерти писателей, которые умирают не вообще, как все люди, а только в период между съездами, которые проводятся раз в пять лет, чтобы почтить их память между трех сосен.
– Сказал, что пойдем сегодня, – сказал Аввакум.
– Отматфеян тоже хотел, – сказал Чящяжышын, – я ему пойду скажу, чтобы у нас больше было сил, а то солдат больше.
Чящяжышын только за дверь, Аввакум сразу же с ножом к горлу:
– А правда же, там, где мы были, было хорошо?
– Где?
– Когда мы в летнем саду сидели.
– Когда?
– Там, где мы сидели, где плавали лебеди.
– Где?
– Когда еще все было хорошо, в первый день, когда мы приехали.
– Когда?
– Там, где ты сказал: "Хорошо, что мы здесь сейчас".
– Где?
– Когда у нас было по два пирожка и мы их ели на скамейке, а потом пошли.
– Когда?
– Там, где ты сказал: "Хорошо бы так было всегда".
– Когда где я сказала?
– Давай вернемся туда.
Да, чтобы в ящике жить, чтобы от мороза спрятаться, а летом стоять у всех на виду и улыбаться всем подряд, а к тебе будут экскурсию подводить: "Статуя Сладострастие. Аллегорическое изображение сладострастия в виде молодой улыбающейся женщины с куропаткой на груди и крокодилом у ног, неизвестный скульптор". Неизвестно кто, чтобы с тебя тряпкой пыль смахивали, а потом нос отбили, спасибо.
– Зато там мы были бы вместе, – сказал Аввакум.
Да, сначала вместе будем в ящике жить – зимой, а потом будем стоять в виде Сатурна и Вакханки – летом, пока нас в милицию не заберут – летом, тоже неизвестный скульптор.
А девочка все спит, как же мы ее назвали? И есть не просит, и не помнит, "где когда". И совсем нас не любит. Ей и папа – мама, и дядя – мама, и "мороз и солнце" – мама, и ей все равно, кому она "день чудесный". Как бы хотелось также. "Ты меня любишь?" – "Я тебя люблю". Три знака: я, тебя, люблю. Третий лишний. Как бы хотелось, как стихия: я люблю все равно в тебе что: ты мне папа и мама, и "мороз и солнце", а я тебе все равно "день чудесный", потому что "люблю" относится к "я" и не относится к "тебя". А что стихия? Спит. Проснется – увидит нас. А кто мы ей? Движущиеся предметы. У нас даже нет названия, как у всех остальных предметов. Просто движущиеся. И мама – движущийся предмет, и ветка. Так же заинтересуется мамой, как и веткой. Нас нельзя съесть. Можно потрогать. Имени нет. Когда появится имя, уже будем не мы. И мы, безымянные движущиеся предметы, даже не молоко и не кефирчик, слоняемся вокруг в настоящий момент. Как он невыносим и противен, он требует активности от нас, соучастия, мы должны помнить о том, что этот настоящий момент – настоящий. А мы хотим, чтобы этот настоящий момент быстрее в прошлое свалил, стараясь не иметь в виду, что слово "настоящий" вмещает в себя два значения одновременно: настоящий – в значении времени (напр.: в настоящую секунду) и настоящий в значении положительного качества (напр.: настоящий человек). И от такого настоящего-пренастоящего можно завыть, потому что оно наступает из будущего и не дает осмыслить себя в настоящем, а только когда становится прошлым. Это отвратительное "сейчас", к которому всегда сейчас не готов, к которому вчера был готов и завтра будешь готов, а сейчас голова грязная и болит, и штаны мятые. Нет, во что бы то ни стало справиться с настоящим моментом. Быстро под душ, штаны – под душ, запить таблетку пенталгина. Вот, это сейчас! Давайте же будем готовиться к нему в следующий раз еще на прошлой неделе, чтобы оно не заставало врасплох, чтобы как только идет настоящая, чтобы мы ее по-настоящему приняли со свежей головой, чтобы все запомнить: и где солнце стоит, и где за ним месяц стоит, и где за ним ты стоишь, вот эта настоящая секунда, как хороша! "продлись очарованье"! Но за ней опять настоящая, и опять настоящая! И если можно собрать силы и внимание для одной настоящей, то уже для следующей сил нет, следующая так и валит в прошлое мимо настоящего, что и требовалось доказать.
Но ведь бывает и "щастье", которое бывает только в настоящем времени "щас", в разговорной речи, когда совпадают транскрипции щастья-щас, и это счастье-счас останавливается прямо перед тобой, когда ты к нему не готовишься, за твоей спиной, чтобы не спугнуть своей воплощенностью, подставляя зрению и слуху все свое "щас", и ты видишь солнце, которое по-солнечному светит, и ветер по-ветренному дует, и человек по-человечески смотрит, и это есть то, как это называется: солнце, оно и есть солнце, ветер, он и есть ветер, человек, он и есть человек. А не так, как это называется, когда не "щас", когда одно, так себе воспоминание (поэтическое?): и солнце, как красна девица, прячется за стаю туч, которую гонит "ветер-ветер, ты могуч", и королевич Елисей скачет за своим "щастьем".
Чящяжышын съел на стороне суп, который Отматфеяну жена сварила, которым он с другом поделился, и пришел сказать, что "щас".
– Он тебя "щас" ждет, иди, – сказал Чящяжышын Сане.
– Когда? – переспросила.
– Щас.
В тысячу раз лучше то, что бывает "щас" пять минут, лучше того, что бывает завтра целую вечность. Лучше всего "щас" увидеться на пять минут, чем завтра на всю жизнь влюбиться и пожениться. Лучше всего то, что можно успеть сделать "щас" за пять минут, чем все остальное, что можно успеть завтра за всю жизнь.
– А как? – спросила Сана Чящяжышына.
– Сходи на пять минут, я тут как-нибудь.
Встретимся на пять минут, чтобы поговорить, о чем? "А правда, если бы мы жили на луне, мы бы, правда, жили вдвоем?" – "Правда". – "А правда, здесь нет и времени, и места?". – "Правда". – "Я вчера прочитала твои стихи, какие ты раньше писал, когда ты раньше был лучше и когда ты писал хуже. А теперь ты стал хуже и стал писать лучше". Был лучше кого, стал писать лучше кого? Ты сам и есть себе точка отсчета. Стал хуже себя. Стал писать лучше себя. Был лучше себя. Писал хуже себя. Получается, что в тебе (в себе) пишет художник, что в тебе (себе) есть, а лучшее не пишет. Худшее из чего сделано? Правда, из лучшего, и оно пишет хорошо, когда вранье сделано из правды, ненавижу и обожаю: это пишет хорошо, а когда худшее сделано из худшего: вранье из вранья, ненавижу, это пишет плохо.
На всякий случай Сана позвонила Отматфеяну:
– Ну что, лучше "щас" или завтра? – спросила.
– Щас, – ответил.
"Так быстро я не могу, так долго я не могу". – "Тогда приходи так, как звонишь".
Конечно, было хорошо, и жалко, что об этом почти ничего нельзя сказать: здесь не может быть точности, потому что не может быть сравнения; с чем можно сравнить "щас"? Только с "щас", а значит, сравнить нельзя. Хотя некоторые предметы западают, и даже не самые главные, почему носовый платок и муха запали, почему ускользнуло окно, а про слова которые ускользнули, и нечего говорить. И только потом все запавшие предметы, теперь воображаемые, соотносятся потом с такой точностью между собой как воображаемая линия: горизонт с воображаемой точкой – зенитом, воображаемой линией – экватором и с трудом воображаемыми параллелями и меридианами. И в их соотношениях не может быть никакой замены, они находятся в полной гармонии, и им хорошо. "Господи, на кого ты меня оставил?" – это был не риторический вопрос. "Любите ли вы украинскую ночь?" – это был риторический вопрос, он не требовал ответа. А предыдущий вопрос требовал – на людей. Он сына своего оставил на людей, и что тогда говорить про девушку, про маму его сына, которую он оставил на ее мужа, на отчима ее сына, он даже сам не повез ее в Египет, а только сказал Иосифу Иаковичу, чтобы он вез ее в Египет, и даже не сам сказал, а через святого духа. И если он так поступал со своими близкими людьми, то что говорить про совсем чужих ему людей. Хотя к чужим людям он иногда относился лучше чем к близким, и сами люди иногда к чужим относятся лучше чем к близким. Кончилось "щас". Началось завтра, за ним будущая жизнь, за ней вечная жизнь. Тогда захотелось завтра, за будущую и за вечную – сразу. "Давай за завтра". "Завтра будет за завтра". – "Давай "щас" за завтра, если завтра не будет". Невозможно наесться за будущую жизнь, возможно только "еще одну ложечку за папу и за маму". Сана вышла из себя. До нее не могло дойти, что "щас" не включает в себя завтра и через месяц, а до него это сразу дошло, и он был "щаслив", как все счастливые семьи, которые похожи друг на друга, а она была "нещаслива", как каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
Присутствовать в трех местах одновременно, кроме того места, где ты и есть. Вычислить траекторию полета, увидеть комнату: стол, кровать, и все то же самое с обратной стороны окна. Воспользоваться всеми синонимами того слова, которым обозначается то, чем мы занимаемся в комнате, кроме единственного нужного слова, потому что его нет в природе, в словарном запасе, на устах. "Я – это то же самое, когда меня нет с тобой и когда я есть?" – "Ты – та же". "А то, что ты меня любишь, когда меня нет, точно так же, когда я есть, это правда?" – "Да". – "А я тебя, когда ты есть, больше, потому что ты, когда ты есть, лучше, чем когда тебя нет". – "А что ты интересно, делаешь со мной такое, чтобы я был хуже, когда меня нет?" – "Ты сам делаешь лучше то, что я делаю за тебя сама – хуже". – "Тогда я тебе запрещаю". – "А я буду. Потому что, если бы ты был лучше или даже то же самое, что ты есть, когда тебя со мной нет, то необязательно было бы стремиться к тебе, а так обязательно". "Тогда почему же я к тебе, а стремлюсь так же?" – "Чтобы убедиться, что я без тебя и с тобой – это то же самое". – "А ты, чтобы убедиться, что я – это разное?" – "Да". Где настоящий момент? В настоящий момент мы говорим о прошлом или о будущем моменте. Мы говорим: ты делал то-то и то-то, ты будешь делать, когда я уйду, то-то и то-то. Мы вместе машинально делаем то, что ты делал отдельно, пока меня ждал, что я делала отдельно. Настоящий момент мы волочим туда, где есть подробности прошлого, где нет ни одной детали настоящего. Мы хотим сделать, как в тот раз или как можно будет сделать в следующий раз. Мы говорим о том, что было, или о том, что будет, в упор не видя того, что есть. Настоящий момент приобретет ценность, только когда станет прошлым моментом. И ряд положений: снизу, сверху – с птичьего полета, доказывает, что нет сейчас, а есть то, что было, пока ты меня ждал, есть то, что будет, когда снова будешь ждать. Как простые исполнители доводим до точки опоры то, что витало, бестленность наделяем плотью. Но тогда настоящий момент – и есть одни разговоры о прошлом и будущем моменте в настоящий момент. Вот, ты есть. И лучше всего закрыть глаза, чтобы тебя не обнаружить, тебя, с твоими физическими данными, не обнаружить объект с твоей силой, запахом, теплом, чтобы обнаружить явное отсутствие тебя в природе, в углу, где ты стоишь, на рауте, на улице, в транспорте, и это под силу – отметить только контуры вместо объекта и силу вместо тела, не под силу вызвать тебя, когда тебя нет в комнате, со всей твоей материальностью, плотью, скотством, можно только вызвать твою силу, которую ты отпускаешь прогуляться, и воспользоваться ею, употребить ее для своих целей. И что же более реальное: сила, которая остается от тебя при твоем явном присутствии, или та же сила при твоем явном отсутствии? Одно и тоже.
Воспользоваться и тем, и другим по усмотрению. Ну, что, не страшно, да, показаться другому человеку, когда стоишь на ушах и он смотрит на тебя сверху, снизу, сбоку и видит тебя всю вдоль и поперек? Все предметы нужны, они работают на нас, извлекаем из них их сущность, оставляя другим их названия. Одни глаголы. Наслаждаемся их действием. Мы спим кровать. Мы сидим стул. Этого мало. Заставляем предметы быть не самими собой, отказываем им в их первоначальной сущности, они все по нашему усмотрению, а мы по чьему-то образу и подобию. Преодолеваем гору, оставляя за спиной шкаф. Мало. И заставляем предметы употреблять нас по их усмотрению: яблоко нас ест, стакан воды нас пьет, и мы унижаемся до самых последних вещей, чтобы ботинки нас ходили. Мы боимся действия, которое предметы оказывают на нас, они боятся этого каждый день. И что же за этим есть? Пустота – другое качество предмета: осадок от кофе, туман от дождя, да хотя бы душа от человека. Божественное явление: круговорот вещей в природе, сначала кожезаменитель, потом ботинки, потом след от ботинок, сначала облако, потом дождь, потом туман, сначала отец, потом сын, потом дух – одновременно, своя закономерность. Мы два голых человека, и у нас нет пола: то, что ты делаешь со мной, я могу сделать с тобой, то, что я делаю с тобой, ты можешь сделать со мной, мы утратили половые признаки, как только скинули одежду, как только одежда скинула нас. Остается прикрыться полотенцем, полотенцу остается прикрыться нами. У нас не только нет пола, у нас нет и собственного лица. Партнеры: ты – любой и я – любая, загоняем друг друга. Приятна эта безликость. Все индивидуальное стирается с каждым приливом, и остается только общее – в принципе человек, который отличается от в принципе кошки. Уже не отличается. Ты дрессированная кошка, на тебе трусы и блестящий похабный лифчик, в котором ты крутишься перед зрителем. Подстриженные ногти, которые отросли у бездомной сучки, которые подстригают у домашней. "А это у тебя что?" Это хобот и хвост. Еще панцирь, до черта копыт, жало, чтобы выпустить в тебя. А ты запьешь пивом. И только после того, как пиво тебя выпило, одежда надела на себя, мы приходим в себя, друг друга узнаем и отдаем себе отчет, что, слава богу, мы друг друга любим, я тебе – я, ты мне – ты, а не третий лишний. И мы ощупываем друг друга: хвоста нет, не прирос, хобот отвалился; слава богу, что на этот раз все обошлось, и мы – это просто ты и я. И после прилива тошноты и последнего допинга становится грустно от того, что непонятно, что же такое было сейчас, про что нельзя сказать, что это.
– Где Сана? – спросил Аввакум Чящяжышына, – девочка просыпается.
– Только "щас" здесь была, может, в той комнате.
Хорошо, когда тридцать комнат, когда из одной комнаты выйдешь и в другую войдешь, и потом еще в в сто комнат один раз войдешь, а не две комнаты, и сто раз из одной выйдешь, и сто раз в другую войдешь. Аввакум и так в сто комнат по сто раз вошел – и никого.
– Если ее здесь нет, я тебя убью, – сказал он Чящяжышыну.
– Кого?
– Ты понял, урод! Назад! Куда в угол пошел? Это тебе не Версаль, чтобы в каждом углу очко.
– Тогда я в общественный пойду.
– Нет. Будешь терпеть.
– Вредно.
– Будешь.
– Ты что, совсем дурачок? – сказал Чящяжышын, – дурачок какой-то.
– Ты ее любишь?
– Да кого?
– Ее.
– Если она – твоя, то нет, а если его – да.
– А если своя?
– Женщина не может быть своя. Да пусти ты меня!
– А если она мамина и папина? – не унимался Аввакум.
– Тогда я ее маму и папу должен любить.
– А если она – дитя природы?
– Природу я не люблю. Пусти же!
Смотря что ему важно, тебе, если один раз у них было, то это не важно, может, у Солнца тоже с Венерой один раз было, а оно все равно с Землей, потому что оно ее любит, а не ее, потому что Сана его любит, а не его, потому что она с ним, а не с ним, а у них просто так, и у Солнца с Венерой просто так.