Текст книги "Долгая дорога"
Автор книги: Валерий Юабов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Полчаса отдыха пролетели как одна минута. Духота в пекарне показалась теперь невыносимой. Утром хоть чуть-чуть поддувало сквознячком сквозь открытые двери из заднего дворика и магазинчика, а сейчас и на улице было девяносто. Три огромных кастрюли – две с картофелем, одна с мясом – клокотали на газовой плите, как три котла, в которых черти поджаривают в аду грешников. Над кастрюлями поднималось плотное облако, достававшее до потолка. Казалось, сейчас вся пекарня утонет в пару, насыщенном запахами еды. Сначала они вызывали аппетит, а теперь – тошноту.
Я снял и рубашку, и майку. Слава богу, на мне были шорты, но к ним прилипал длинный и грязный фартук, теперь уже влажный от пота, я то и дело вытирал им лицо. Сейчас и вытирать бесполезно: я стою у плиты и, окутанный горячим паром, вытаскиваю из кастрюли готовую картошку. Сразу ведь не отойдешь, надо чтобы вода из дуршлага вытекла, а уж потом (скорее, скорее!) сбросить картофель в пустую кастрюлю, она рядом с плитой, на полу… Да еще постараться при этом не ошпарить себе ноги горячей водой из дуршлага… Ух! Вынырнув из облака, я волочу кастрюлю к Науму – он растирает картошку для книшей, и ставлю на плиту другую. Всё, порядок! Можно снова заняться чисткой. Это дело поспокойнее, если б не проклятые камни. Сначала-то их попадалось совсем немного, а сейчас полным-полно, будто их насыпали в мешки нарочно для веса. Что ж, думал я, ведь и мы на хлопке кое-что засовывали в мешки… Видно, и здесь есть свои «студенты!»
Теперь приходилось высыпать картошку из мешка понемногу, чтобы, покопавшись в ведре, вытащить хоть часть камней. Но как я ни старался, все равно, включив машину, различал противный, знакомый уже стук. Надо было останавливать «чистилку» и вынимать эту дрянь из котла, копаясь в мокрой картошке…
Кажется, всё. Я разгибаю спину. «Б-р-р-р» загудела моя машина, влившись в общий хор. Не слишком-то музыкальный, зато громкий: Наум работает и на мясорубке, и на тестомешалке.
– Наум, давай тесто, фарш готов!
Это Стив. Он подтаскивает к столу кастрюлю фарша из вареного мяса, уже смешанного с луком и специями. Наум раскатывает тесто, забавно стукаясь при этом животом о край стола. Но работает он быстро и красиво, я невольно вспоминаю, как раскатывала тесто мама… Взад-вперед, взад-вперед… Раз-два, три-четыре… Нож так мелькает, что его и не видно, тесто нарезано сначала лентами, потом аккуратными прямоугольничками. Не зевает и Стив. Стоя с другой стороны стола, он раскладывает по прямоугольничкам фарш. «Где ж его ложка?» – удивился я. Но Стив обходится без ложки. Зачерпнув из кастрюли полную жменю фарша, он безымянным пальцем выталкивает на каждый кусочек теста нужную порцию. Одну и ту же, безукоризненно точно.
Красивая работа всегда артистична. Наум и Стив своей слаженностью, четкостью движений напоминают мне двух хирургов в операционной. Когда надо, они работают вместе, когда надо, порознь, переходя «от больного к больному». Сейчас оба они заканчивают операцию – заворачивают фарш в прямоугольнички теста, делают шовчики, и стол с волшебной быстротой покрывается пирожками. С такой же быстротой они исчезают со стола: переложив их на металлические противни, «хирурги» на специальной тележке подкатывают пирожки к печке. На этом их роль и заканчивается: у печки священнодействует Ник, Николас.
Да, он – главный пекарь, и надо признаться, его работой я тоже любовался, когда у меня появлялась свободная минутка. Открыв тряпицей дверцу печки, Ник вкидывает в её пышущее жаром нутро противни с пирожками. Одну…Другую… Третью… Четвертую… Делает он это с необычайной ловкостью, подхватывая противни специальной деревянной лопатой и захлопывает дверцу, вспотевший, красный как рак. У Ника – усы. Он дует на них, выпятив губы, и делается таким комичным, что я перестаю на него сердится. В эти минуты Ник напоминает мне героя ужасно смешного кинофильма с участием Никулина: герой этот делал точно такое же движение, когда у него отклеивался фальшивый ус.
Ник целыми днями колдует у плиты. Как только пирожки поспевают (не упустить эту минуту тоже его забота) наступает время книшей. Сейчас оно подходит.
– Валэри, картошки!
Стив с Наумом лепят книши, у них скоро закончится картофельная начинка. И я со всех ног бросаюсь к дымящейся кастрюле.
– Валэри! Быстрее! – рычит мне вслед проклятущий Ник (я снова его ненавижу).
«Валэри» – так звучит мое имя здесь, в Америке. Называя меня так, кое-кто посмеивается: и в произношении, и в написании это имя схоже с женским, даже окончание одно и то же. Мне неприятно, но не менять же имя. Приходится терпеть.
* * *
Время тянулось нескончаемо долго. Потеряв ему счет, я метался от машины к плите и обратно, перетаскивал кастрюли, нырял в облако пара, ругался шепотом, услышав стук камушков, помогал относить лотки с горячими книшами в магазин для продажи (добрый Наум угостил меня книшом, но от усталости я не почувствовал его вкуса). Наконец, почищен и отварен последний мешок картошки. Я могу уходить. «Всё! – подумал я. – Вытерпел, дождался!» – И непослушными руками принялся развязывать свой фартук.
– Эй, Валэри! Кому это оставил? Погляди…
Ник, стоя за моей спиной, указывал пальцем куда-то вниз, под плиту. Меня почему-то особенно оскорбил не грубый окрик и даже не «перст указующий», а то, что Ник в это же время энергично ковырял в носу. Под плиту, действительно, закатилось несколько картофелин, я выронил их, забрасывая в кастрюлю. Закатились они довольно глубоко, непонятно даже, как Ник разглядел. Пришлось лечь на брюхо, ни палки, ни веника не нашлось, и хорошо, что только на несколько секунд: жар здесь был такой, что еще мгновенье и я сам стал бы пирожком. Мои картофелины оказались лишь скромной добавкой к тому, что валялось под плитой. Чего тут только не было: почерневшие, скрюченные, высохшие кусочки лука, мяса, картофеля. Под плитой никто не подметал уже много дней.
Подбирая эту гадость, я услышал, как Ник бурчит:
– Набросал… Будь аккуратнее! Мышей нам тут не хватало!
Опомнился! – подумал я. – Небось, мыши здесь стаями по ночам пируют.
* * *
Домой я подоспел как раз к ужину. Я умылся и подсел к столу с улыбкой, как у нас говорилось, «шесть на девять», чтобы выглядеть не усталым и удручённым, а, наоборот, вполне довольным. В самом деле, я принес сегодня домой свой первый заработок: двадцать пять долларов наличными! Я дал себе слово остаться в пекарне до конца каникул, так к чему же огорчать родных?
Слушая, как ловко я управляюсь в пекарне и как, мол, все просто, отец сиял. Ему только это и хотелось услышать. Ведь любые мои успехи – это его заслуга. Почему? Да просто потому, что он всегда казался себе кормчим нашего семейного корабля.
Зато мама притронулась к моей руке и спросила:
– А это что? Ожог? Погоди, сейчас достану мазь… – И, роясь среди баночек с лекарствами, печально вздохнула: – Поискал бы ты работу полегче!
В пекарне я отработал три недели, до самого начала занятий. Я и раньше был прилежным студентом, но после «Кинг Дейвида» стал еще прилежнее.
Глава 30. Попытка к бегству
Что ощущают дети, когда их обнимают родители? Что ощущают родители, когда их обнимают дети?
Мне знакомо и то и другое.
Придешь, бывало, поздно вечером домой, переполненный впечатлениями дня, своими собственными – не семейными, не домашними – впечатлениями, а мама, открыв дверь, засмеётся так счастливо, будто год тебя не видела, прильнет к тебе, обхватит руками шею и, покачиваясь из стороны в сторону, начнет шептать что-то на ухо. Я хорошо знаю, что она шепчет. «Худо дода» – это благодарность Всевышнему за то, что он создал такого ребенка, подарил ей его… Что бы я отдал сейчас за то, чтобы снова услышать этот шепот, хоть на мгновенье ощутить тонкий аромат маминых волос, почувствовать её голову на своем плече! Это сейчас. А тогда я, девятнадцатилетний балбес, считавший себя взрослым, уже немного стеснялся маминых объятий. «Ну, ма-а-ма… Маленький я, что ли?»
И вот теперь, давно уже став взрослым, возвращаюсь я по вечерам с работы домой. Возвращаюсь усталый, нередко раздраженный, с порога начинаю ворчать: «Опять не пройти! Ботинки, сумки… Ногу можно сломать!» Но тут же возникает передо мной Даниэл, мой пятнадцатилетний сын, сияя улыбкой во всё лицо.
– Папочка, здравствуйте! Как прошёл день? Можно я вас обниму?
Вопрос, не требующий ответа: не успеваю я глазом моргнуть, как оказываюсь в объятиях Даниэля. Выгляжу я при этом как заяц в объятиях медведя: Даниэль – здоровущий, высокий парень, к тому же борец. Расцеловавшись, Даниэль бережно опускает меня на пол. «Осторожней, чуть кости не поломал», – ворчу я для порядка, но душа моя согрета, и усталость куда-то подевалась, и в родном доме светло, тепло, уютно.
Обнимал ли я когда-нибудь вот так своего отца? А он меня? Нет, такого не бывало… Разве что на день рождения или когда я чем-нибудь его особенно порадую, поздравит, пожмет руку, обнимет, может, поцелует в лоб. Словом, по-мужски. Но, может, по-мужски это вовсе и не плохо (кстати, с маленькой Эммкой и вообще с маленькими детьми отец бывал очень нежным и ласковым). Плохо то, что отношения у нас слишком уж часто портились. Сядешь, скажем, за стол, и вместо того чтобы расслабиться, напряжённо ждешь: к чему сейчас отец придерётся?
Какое-то время после приезда в Америку он вроде бы стал не таким раздражительным. Был деятелен, заботился о нас как мог, много сил потратил на то, чтобы «пристроить» меня. И ведь действительно, помогла его «охота на родственников», хоть мы и смеялись над этим!
Понемногу, шаг за шагом, всё стало налаживаться. Квартира… Мамина работа… Мой колледж… Казалось, и отношения должны бы окончательно исправиться. Но этого-то как раз и не случилось.
Я вообще не знаю, что должно произойти, чтобы изменился характер взрослого, сложившегося человека. Теперь-то я на себе испытал, какая огромная душевная работа нужна, когда чувствуешь, что с нервами не в порядке и хочешь с собой справиться. Может быть, для отца такая работа была непосильна, может, это вообще не приходило ему в голову. К тому же мысли его были заняты совсем другим…
Да, всё стало налаживаться у нас с Эммой, у мамы, но не у отца. Он по-прежнему оставался учеником сапожника и не зарабатывал ни цента. Это он-то – учитель физкультуры, тренер по баскетболу, уважаемый, известный в Чирчике человек! О том, чтобы стать преподавателем или тренером здесь, в Америке, и мечтать было смешно: язык, возраст… Кстати, отец всё же пытался. Писал резюме, в одном из еврейских центров их бесплатно переводили. Но сколько своих предложений ни рассылал отец по школам, по детским садам, ему даже не отвечали.
Всё чаще и чаще звучало в доме: «Кем я был, кем я стал?» Словом, если мама и мы, дети, успешно строили в Америке новую жизнь, то отец потерпел крушение. И он страдал.
Понимал ли я это? Вероятно, до какой-то степени. Я жалел отца, я очень старался терпеливо переносить его вспышки и придирки. Когда мама после очередной ссоры, накричавшись, выбегала в кухню и плакала «я больше не могу, не могу!», я даже пытался быть миротворцем: «Он больной… Он просто вспыльчивый… Мама, давай, помирись…» И мама, вовлеченная в перебранку, посмотрев на меня, спохватывалась и старалась не отвечать отцу очень уж резко.
Да, мне, вероятно, хотелось, чтобы семья оставалась семьёй. И это, может быть, не меньше, чем власть традиций, сдерживало растущее мамино стремление порвать, наконец, неудавшийся брак.
* * *
Взрыв произошел поздней осенью 80-го. Сидели мы с Эммкой вечером в гостиной, смотрели какую-то передачу. Из спальни вышел отец. Буркнул: «Мешаете заниматься». Выключил телевизор и удалился… Мы с Эммкой переглянулись. Ну, сказал бы по-человечески, по-доброму, «ребята, сделайте потише», или: «мне очень трудно заниматься, выключите, пожалуйста», так нет, не может! А раз так… Мы снова включили телевизор, сильно уменьшив звук. Отец словно ждал этого, он тут же выбежал из спальни и начал кричать на нас. Я вскочил и тоже начал что-то орать. Дальше – больше, отец ударил меня… Но не хочу я вспоминать эту безобразную сцену! Впрочем, я и не помню её подробностей. Очевидно, есть у памяти такое защитное устройство: она вытесняет, стирает то, что когда-то ранило душу.
На другой же день мы с мамой стали заговорщиками. «Больше терпеть нельзя, – сказала она. – Этот человек никогда не изменится, надо разъезжаться. Попробуем всё сделать тихо, без скандала». И мы составили план действий. Осуществлять его пришлось мне, ведь мама целый день была на работе. Но я в тот момент был так озлоблен, что готов был горы свернуть, лишь бы оказаться подальше от папочки. Правда, очень уж далеко уехать мы никак не могли, не осилили бы этого. И отправился я к нашей суперше Мариам. Так, мол, и так, помогите подыскать квартиру. «Почему? Ведь у вас же ещё арендный договор не окончился!» – «Ну, хотим квартиру побольше…» – «А-а… – тут Мариам потянулась к ящичку с ключами. – Слушай-ка, вам повезло, как раз есть такая… А с кем пойдешь смотреть? С отцом?»
Узнав, что без отца, да и вообще удивившись, что явился к ней я, а не папа, Мариам что-то заподозрила и, как женщина любопытная, атаковала меня вопросами. Пришлось объяснить, что мы разъезжаемся, и даже попросить, чтобы Мариам ничего не говорила отцу.
Вот так тайком, украдкой мы с мамой и осмотрели в соседнем корпусе квартиру (она оказалась больше нашей, с двумя спальнями и просторной кухней) и заключили новый арендный договор. Самым неприятным было то, что на это оформление потребовалось довольно много времени, и всё это время нужно было жить вместе, храня нашу тайну.
Притворяться, лгать вообще отвратительно. Есть люди, которые лгут с легкостью, но маме это было до того уж несвойственно… Я думаю, перенести это испытание, притворяться спокойной, простившей мужу, вдобавок ко всему прочему, недавнюю безобразную ссору ей помогло вот что: чувство неприязни к мужу дошло до полного отчуждения.
* * *
Сбежали мы в субботу. Мама была дома, а отец до вечера ушёл к Мирону. В ту же самую минуту, как он вышел утром из подъезда, мы кинулись собирать вещи. Мама немедленно вызвала Марию Мушееву с сыновьями (верная подруга была посвящена в тайну), но ещё до их прихода мы втроем сделали несколько рейсов с мешками и чемоданами с нашего третьего этажа на третий этаж соседнего корпуса. Мы с Эдиком притащили из магазина пустые коробки и большие полиэтиленовые мешки. Вещи в них швыряли как попало… Гремели кастрюли на кухне. Еще сильнее гремела мамина тяжелая швейная машинка, когда мы волокли её из корпуса в корпус по цементной дорожке. Из окон выглядывали заинтригованные соседи. Удивление их было понятно, мы переезжали так, будто в доме происходил пожар. Часам к трем дня мы управились и пошли наводить порядок в нашем старом жилище. Отцу была оставлена часть мебели в гостиной, кровать в спальне, одежда, бельё, посуда.
…Веселье, которое охватило маму после переезда, я бы назвал истерическим, иначе говоря – результатом стресса. Шоковая эйфория – такое есть определение в психиатрии. С мамой и было что-то подобное. Столько лет не решалась, колебалась, откладывала, и вот – произошло! Она свободна! «Пусть теперь сидит один и думает, на кого бы накинуться!» – повторяла она со смехом. Мы вообще вели себя как дети. Главное было сделано, и казалось, что всё остальное – легко. Почему-то не приходило в голову, что отец тут же узнает, куда мы девались, что нам ещё предстоит немало тяжёлого.
Первые несколько дней всё было тихо. Как-то под вечер, возвращаясь домой, я проходил мимо бывшего нашего корпуса и услышал: «Валера!» Из окна выглядывал отец.
– Как дела? – спросил он спокойным и даже добрым голосом. Я поднял вверх большой палец.
– Может, зайдёшь?
Я помотал головой и пошел дальше… Сердце сильно билось, но я говорил себе: «Не буду с ним мириться, не буду. А то снова всё начнется».
Почти сразу и началось. Позвонила тетя Мария.
– Эся, у нас Амнун был. Плачет, просит помирить. Тоскует, говорит… Что делать?
– Мария, и вы ему верите? Слёзы его ничего не стоят, ничего! Гоните этого притворщика! – возбуждённо кричала мама и принималась смеяться: – Пла-а-чет… Нет, вы только подумайте!
Но отец продолжал осаждать Мушеевых. Я не думаю, что он притворялся. Скорее всего, он действительно считал, что сможет, если его простят, вести себя в семье спокойно и по-доброму. Не в первый раз он раскаивался и давал такие обещания, но сейчас был по-настоящему напуган… Так или иначе, на это попался и поверил отцу младший брат тёти Марии – Рафик. Образованный, неглупый человек, он пользовался в семье большим авторитетом. Мама тоже ему доверяла. Рафик зачастил к нам.
– Эся-апа, на этот раз он действительно понял… Вы только подумайте, никого в стране, кроме вас… Какое одиночество! Он же любит, и вас любит, и детей. Детей лишать отца, как можно?
Этот упрек был особенно тяжел для мамы, как для каждой любящей матери. Но ведь она к тому же была азиатской женщиной и, несмотря на кажущуюся решимость, на радость освобождения, уход от мужа воспринимался ею, как поступок дурной, необычный, даже безнравственный. Ведь даже близкие друзья убеждают: «Как можно детей лишать отца?»
Бедная мама! Она мучалась, колебалась, слабела от страха навредить нам, под грузом собственных предрассудков, под давлением друзей. Волю человека, когда ему кажется, что все против него, легче сломать.
Но что же я всё о маме? Ведь и со мной вскоре после побега стало происходить что-то, чего я не ожидал. Рядом с чувством свободы появилось какое-то напряжение. «А вдруг я прощу отца?» – так бы я это состояние обозначил. Я не хотел его прощать, так откуда же взялось это «А вдруг»?
Ссоры у нас бывали разные, но если отец обижал, а иногда даже бил маму, тут уж я терял власть над собой, я ненавидел его так остро, что будь у меня в руках пистолет… Да, да, я воображал такое, я был на грани безумия! Но шли дни, и гнев утихал. Скажет отец раз-другой что-нибудь по-человечески, по-доброму, посоветуется или попросит помочь… Словом, как-то всё происходило незаметно, само собой. Любовь к отцу, казалось бы, уже вытоптанная им, оживала. Она была сильнее обиды и боли.
На этот раз, когда отца не было рядом, всё тянулось дольше. Я не хотел его прощать, но что-то в душе ныло. Я боролся с собой. Я подавлял в себе чувство жалости и даже вины – бросили его одного, нам теперь хорошо, а ему-то как? Как я ни противился, чувства эти всё росли, росли…
* * *
И мы сдались. Дней через десять произошла встреча-примирение. Парламентер Рафик привёл отца. Когда мы увидели его, такого жалкого, похудевшего, потерянного – ну, у меня так даже в глазах защипало. Поглядел на сестричку, и она закусила губу, моргает ресничками… А мама? Мама глядела на нас. Глядела печально.
Я не раз потом пытался яснее понять, что было главной причиной, заставившей маму отступить, спрашивал у неё об этом. Но даже много лет спустя она отвечала мне: «Я же видела, что вы его жалеете. Как же я могла думать только о себе?»
* * *
«Воссоединение» свершилось. Стоило оно нам дорого: обещаний своих отец, конечно, не выполнил. Все десять лет, что прожили мы после этого под одной крышей, покой семьи зависел от отцовского настроения. Продолжались нелепые ссоры, скандалы непонятно из-за чего, отношения то улучшались, то висели на волоске, то становились невыносимыми и…
* * *
Но об этом потом. А сейчас… Сейчас, собравшись в прихожей, семья фотографируется. Как же не запечатлеть такие радостные события: папа снова с нами, мы помирились. В новой квартире просторно, появилась красивая мебель. Правда, с улицы, кем-то выброшенная, но очень удачные попались вещицы. Например, трюмо в деревянной резной раме – возле него сейчас и стоят родители с Эммой. Нарядные, улыбающиеся.
– Прямее головы, глядите на меня!
Фотограф, конечно, я. Кроме прочих причин для съемки (мы собираемся послать снимки в Ташкент), у меня есть свой, особый повод: новый фотоаппарат. Не какая-нибудь «Смена-15», а «Канон», отличный аппарат, современный, со всякими приспособлениями, дающими много возможностей.
– Ещё раз! Встаньте-ка теперь вот так…
Я счастлив. Всё меня радует: фотоаппарат, квартира, улыбающиеся лица родителей. Как хорошо! Как легко на душе, когда в семье мир и согласие!
Глава 31. Белые кимоно
– Напрягите животы… Сильнее, крепче!
Нас человек двадцать, мы лежим животами вверх на полу тренировочного зала. Лежим вплотную, прикасаясь друг к другу плечами. Руки и ноги вытянуты вдоль туловища, головы и носки ног приподняты. Это, как объяснил сенсей, помогает напрягать пресс.
– Готовы?
Я лежу в середине ряда и, скосив глаза, вижу, как сенсей шагает по животам лежащих справа ребят. Он переступает босыми ногами медленно-медленно, словно прогуливается… Все ближе ко мне, ближе… Вот уже дошел до соседа, Эдика Мушеева – у-ух, как Эдик сразу покраснел, напрягся, страдальчески зажмурился! Но мне уже не до наблюдений: пятка сенсея коснулась моего живота, вдавилась в него… Глубже, глубже… О-о-о, сейчас он меня раздавит! Вот и вся ступня там… И другая… Ну и тяжесть! Мой живот провалился вниз, прилип к позвоночнику! В ушах звенит, сейчас я заору…
– …прекрасно укрепляет пресс, – слышу я невозмутимый голос сенсея как раз в ту секунду, когда тело мое освобождается от невыносимого груза. Живот, как ни странно, цел…
Не успеваю я прийти в себя, сенсей начинает следующий заход. Сколько же будет продолжаться эта прогулочка?
* * *
Сенсей по-японски – учитель. Так мы называем Алекса Стёрнберга, владельца и руководителя школы каратэ, в которой я сейчас нахожусь.
Теперь смешно вспоминать, как я удивился, узнав, что руководитель одной из школ каратэ в Нью-Йорке еврей по фамилии Стёрнберг. Как-то не вязалось это с моим представлением о евреях. Ну, в Израиле, в своей стране, евреям пришлось стать боевым народом, там враги рядом. Но в Америке… На улицах-то я их чаще видел в черных шляпах и лапсердаках, а то и с пейсами. Мало я тогда знал об Америке и об американских евреях! Кстати, именно Алекс Стёрнберг – один из тех, кто помог мне на этот счёт просветиться.
Алексу около тридцати пяти. Этот еврей, рыжеватый и кудрявый, с бородкой, чуть заметно обрамляющей подбородок, выглядит настоящим атлетом – восемьдесят килограммов стальных мышц, на которых, кажется, нет ни грамма жира. Он отличный спортсмен: получил первый приз на популярных в Израиле Маккавейских играх, готовил сборную США к международным соревнованиям по каратэ. В школе Стёрнберга работают несколько инструкторов, но преподает и он. Для нас, новичков, это большое везенье: сегодня наш первый урок, и его ведет сам Стёрнберг.
«Силён!» – подумал я, увидев Алекса в первый раз. Сегодня я это ощутил на себе. «Каратэ» в переводе с японского означает «пустая рука», в том смысле, что это борьба без оружия. Но когда Алекс начал демонстрировать нам приёмы ударов по груди, когда его «пустой кулак» был еще только на пути ко мне… Говорят, что кролик цепенеет перед удавом и не может оторвать от него взгляда. Вот так и я не мог отвести глаз от этого кулака. Он был величиной с пивную кружку и почти круглый: верхние фаланги пальцев обросли мышцами, суставы – мозолями… «Пробьет насквозь!» – мелькнула нелепая, паническая мысль. Но кулак лишь коснулся моей груди…
О кулаках сенсея я думал в этот день много раз. Я понял, каким упорством и терпением надо обладать, чтобы они стали таким могучим орудием.
– На ладошках отжимаются от пола только девушки, – пошутил сенсей, увидев, какую позицию приняли почти все мы, когда он предложил нам сделать это упражнение. – Глядите на меня…
Он опустился на пол, опираясь на прямые руки, сжатые в кулаки, тело его, от кончиков пальцев прямых ног, лежащих одна поверх другой, до макушки головы, было вытянуто, как стрела, и начал медленно, сгибая руки в локтях, склоняться… Вот его белое кимоно на уровне груди и плеч прикоснулось к полу, и он уже поднимается, так же медленно и так же легко.
Нет, это не было похоже на те отжимы (оказывается, девичьи), которые мы делали на уроках физкультуры в школе или в институте! Это было удивительно красиво, впрочем, как и всё, что делал сенсей. Но когда мы начали повторять… О, бедные мои кулаки, как же больно было каждому суставчику! «Распухнут… Треснут… Я больше не могу», – думал я уже после пятого отжима. А сенсей все отжимался, отжимался…
Вот так, объясняя и тут же показывая, делая вместе с нами все упражнения, он занимался с группой полтора часа. А были у него в тот день и другие ученики.
На стене зала, где мы занимаемся, два флага: американский и японский. Каратэ ведь возникло и развилось в Японии, а распространилось, можно сказать, по всему миру. Стиль, которому нас здесь обучают, называется «Шокотан». Его эмблема – вышитая красным голова тигра с оскаленной пастью – на груди наших белых кимоно. И у сенсея на груди такая же. Да он и сам похож на тигра: мягкая, бесшумная поступь, пронзительный взгляд… Впрочем, с учениками, в том числе и с нами, новичками, сенсей безупречно вежлив, «тигриного рычания» мы не слышим. Но рассказывали, что если надо, Стёрнберг становится совсем другим.
Однажды, например, прогуливался он с другом по Нью-Йорку. Вдруг видят: возле здания ООН группа парней раздает какие-то листовки. Оказалось – антисемитские, призывающие к разрыву с Израилем. Друзья попытались с этими ребятами по-хорошему поговорить, образумить. В ответ услышали грубую ругань, угрозы. Тогда перешли к другим доводам: набили хулиганам морды, а листовки разорвали.
Я эту историю потом часто вспоминал, взглянув на белое кимоно сенсея, где кроме тигра на груди еще две эмблемы на рукавах: флаги Израиля и Америки.
* * *
… – Умение правильно стоять во время боя – это основа основ!
Алекс расставил ноги по диагонали: одна впереди, другая позади. Чуть согнул колени с упором на переднюю ногу, осанка прямая, руки на бедрах.
– Примите позицию.
Мы принимаем. То есть нам так кажется… Неслышная поступь босых ног: сенсей поправляет одного, другого… Вот он уже возле меня. Зачем-то нагнулся, рассматривает снизу…
– Семьдесят процентов тяжести на передней ноге, носок повернут внутрь, поправь осанку! Я попытался, но, очевидно, не смог: плавным, но молниеносно быстрым движением Алекс подсек мою переднюю ногу. Я оказался на полу.
– Не научишься стоять, не сможешь вести бой, – коротко сказал он, помогая мне подняться.
* * *
Японская борьба каратэ… Японское слово «сенсей», от которого почему-то замирает сердце… Рыжий атлет с тигриной поступью… Белое кимоно… Еще недавно я и мечтать не мог о том, что в мою жизнь войдет такая экзотика. Я вообще имел о каратэ очень смутное представление: в Советском Союзе эта японская борьба какое-то время даже находилась под запретом. Почему? Вероятно, идиотский страх, что вместе с древним чужеземным искусством самозащиты в страну проникнет опасный чужеземный дух. Изгонялось не только каратэ. Мне рассказывала моя приятельница-москвичка, как уже в восьмидесятые годы она начала заниматься китайской гимнастикой, входящей в систему ушу. Группу организовал молодой спортсмен-энтузиаст. Занятия он вел бесплатно. Так как и ушу, и любая китайская гимнастика были запрещены, слова эти на занятиях не упоминалось. Тренер немного изменял упражнения, стараясь придать им более «европейский» вид. Не помогло: кто-то донес, нагрянула комиссия, и группу разогнали…
В Америке всё, конечно, было по-другому. Возможностей у меня появилось великое множество, самых неожиданных, и я медленно, шаг за шагом, учился пользоваться хоть какими-то из них. Первым «окном в мир» был, конечно, телевизор – кинофильмы, спортивные встречи. Тут-то мы с братьями Мушеевыми и обратили внимание на каратэ. Стали поговаривать, не начать ли заниматься? А где? Надо бы узнать… Делу помог мой новый знакомый по имени Виктор.
* * *
Жил Витя по соседству, в нашем же комплексе. Он свободно говорил на английском: семья Вайнбергов уже несколько лет как эмигрировала из Закарпатья. Семья была с трагическим прошлым: мать Виктора пережила ужасы Дахау. Она еще тогда девочкой была. Ей повезло, выжила, а её родные погибли…
Но всё это я узнал много позже. А с Витей мы как-то удивительно быстро подружились. Возможно, причиной тому был его характер, общительный и открытый. Виктор был Талантливым Рассказчиком и покорял этим сразу (не зря же я написал эти слова с большой буквы). Что бы ни рассказывал Виктор, всё было интересно, полно красочных деталей, которые так естественно, достоверно и доверительно звучали, что не поверить было невозможно. Однако же Витькины рассказы нередко были самой настоящей брехней. Великий был фантазер! А доверительно и по-дружески разговаривал он с кем угодно, но дружил далеко не со всеми… Впрочем, со мной-то Викторино (так я его прозвал) подружился по-настоящему. Его умение трепаться так меня забавляло и смешило, что я даже придумал ему еще одну кличку – The Mouth of the South, то есть Трепач с Юга. Между тем именно этот Витькин дар вскоре выручил нас из большой беды.
* * *
– Махнём на Сорок вторую? В кино. Там о каратэ фильмы…
Витька всегда предлагал что-нибудь интересное. Я с восторгом согласился.
В отличие от Викторино, я знал Манхэттен довольно плохо. Вроде бы часто там бывал. Приехав в Нью-Йорк, мы с родителями то и дело посещали Наяну, но видели лишь крохотный кусочек Острова Небоскребов. Нам было не до экскурсий – ни времени, ни настроения. Может быть, не хватало чувства свободы, раскованности, широкого интереса к миру… Этого в нас не воспитывали, круг интересов был, скажу прямо, узковат. Мы не посещали музеев, выставок, концертных залов, не интересовались архитектурой. Бруклин, Квинс, заселённые иммигрантами, вскоре стали для нас привычными. А Манхэттен оставался почти другим городом. Но 42-ю улицу, куда мы сейчас направлялись с Викторино, я по случайности знал: там, неподалеку от перекрестка с Седьмой Авеню, находились Наяновские английские курсы, я их посещал около шести недель.
До сих пор для меня загадка: почему именно там решили обучать английскому языку бедных, затурканных, растерянных, погруженных в нелегкие заботы еврейских иммигрантов? Может, чтобы намекнуть им, сколько радостей их ждет в Америке? Ведь в те времена название «Сорок вторая» расшифровывалось однозначно: «улица сексуальных развлечений». По 42-й, начиная с Шестой Авеню и чуть ли не до Девятой, располагались клубы стриптиза, заведения, где через окошечко показывали зрителям, сидящим в кабинках, натуральные сеансы любви (pip-show), киношки, где крутили только порнофильмы, магазинчики и киоски, продающие порнографические книжонки и картинки, наркотики, оружие, приспособления для изощренных способов секса… Разве только публичных домов не имелось на 42-й – запрещены были. Но проституток и без них хватало. Они стояли и бродили, кучками и поодиночке, тоненькие и толстухи, хорошенькие и уродливые, все с ярким макияжем, шныряли среди людского моря стайками хищных рыбок и куда-то скрывались, подхватив добычу…




























