Текст книги "От предъязыка - к языку. Введение в эволюционную лингвистику."
Автор книги: Валерий Даниленко
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
3. Частнонаучные (частно-эволюционные) подходы к решению проблемы глоттогенеза
Эволюционная лингвистика – наука междисциплинарная. Вот почему говорить о подходах, в ней используемых, приходится в весьма относительном смысле. Опираясь, тем не менее, на принцип доминанты, частно-научные подходы, применяемые в ней, мы можем подразделить на три типа – биологические, психологические и культурологические. Каждый из них имеет соответственную методологическую доминанту – биологическую, психологическую или культурологическую. Так, биологические подходы к решению проблемы глоттогенеза выдвигают на первый план её биологическую интерпретацию. Это вытекает из материала, который лежит в их основе, – животных языков и так называемых языков-посредников.
3.1. Биологические подходы
В современной глоттогенической науке сложилась ситуация, которая в какой-то мере напоминает время второй половины XIX в. К этому времени стало ясно, что компаративистика не в состоянии пролить дополнительный свет на проблему глоттогенеза, как обещал один из её основателей – Якоб Гримм (1785–1863).
9 января 1851 г. Я. Гримм прочитал в Академии наук доклад «О происхождении языка». В этом докладе он осуждал скептиков, которые стали сомневаться во вспомогательной роли компаративистики в решении вопроса о происхождении языка. Он говорил: «Этот индогерманский язык должен в то же время дать самые исчерпывающие разъяснения относительно путей развития человеческого языка вообще, может быть, и относительно его происхождения. Они могут быть получены в результате изучения внутреннего строя этого языка, который может быть отчётливо прослежен в своих бесчисленных видоизменениях, принимаемых им в каждом отдельном случае. Я имею право говорить о возможности выполнения исследования о происхождении языка как о проблеме, в удачном решении которой многие ещё сомневаются. Если бы всё же оказалось, что её можно решить, то такие скептики возразили бы, что наши языки и наша история должны восходить к ещё более раннему периоду, чем это возможно сделать, так как вероятно и даже несомненно, что древнейшие памятники санскритского или зендского языков, подобно памятникам еврейского языка или ещё какого-нибудь, который хотят выдать за самый древний язык, на многие тысячелетия отстоят от момента действительного происхождения языка или от момента сотворения рода человеческого на земле» (Звегинцев В.А. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях. Часть I. М: Учпедгиз, 1960, с. 56).
Как видим, один из патриархов сравнительно-исторического языкознания и к середине XIX в. сохранил надежду на то, что компаративистика может оказаться полезной для решения проблемы глоттогенеза, но даже и у него мы обнаруживаем биологические пристрастия. Он сравнивает язык с деревом: «Разве язык в благоприятных условиях не расцветает, подобно дереву, которое, не будучи ничем стеснено, пышно разрастается во все стороны? И разве не перестаёт развиваться язык и не начинает хиреть и мертветь, как хиреет и сохнет растение при недостатке света и земли?» (там же).
Самый мощный крен в сторону биологии сделал в шестидесятые годы XIX в. немецкий компаративист Август Шляйхер (1821–1868). Его биологическая концепция языка складывалась под непосредственным влиянием Чарлза Дарвина. Вдохновлённый дарвинизмом, он стал уподоблять языки живым организмам. Продуктивность подобного уподобления бесспорна: благодаря ему, А. Шляйхер стал автором «Компендиума сравнительной грамматики индоевропейских языков» (1862), в основе которого лежит биологический образ – родословного древа индоевропейских языков. Но очевидны у А. Шляйхера и издержки чрезмерного сближения языкознания с биологией. Как проявление явного биологического экспансионизма в его лингвистической теории выглядит, например, следующее его утверждение: «Жизнь языка не отличается существенно от жизни всех других живых организмов – растений и животных. Как и эти последние, он имеет период роста от простейших структур к более сложным формам и период старения, в который языки все более и более отдаляются от достигнутой наивысшей ступени развития и их формы терпят ущерб» (там же, с. 96). Биологический экспансионизм привёл А. Шляйхера к преувеличению роли климатического фактора в изменении языка, к прямолинейному приложению дарвиновской категории борьбы за существование к описанию языковой истории и т. д.
Если даже в компаративистике во второй половине XIX в. мы видим движение в сторону сближения языкознания с биологией, то нет ничего удивительного в том, что в философии языка это сближение стало осуществляться в ещё более стремительном темпе, поскольку эта наука имеет междисциплинарный характер. Дело дошло даже до того, что появилось мнение, что проблема глоттогенеза должна быть вообще вынесена за пределы лингвистической науки и решаться в рамках других наук – в первую очередь в эволюционной биологии.
В 1866 г. Парижское лингвистическое общество вписало в свой устав пункт, запрещающий его членам рассматривать вопросы, связанные с происхождением языка. Французов поддержали англичане. В 1873 г. президент Лондонского филологического общества Александр Эллис заявил: «Я считаю, что подобные вопросы не относятся к собственно филологическим» (Донских О.А. Происхождение языка как философская проблема. Новосибирск: Наука, 1984, с. 95).
В результате вопросы, связанные с происхождением языка, всё больше и больше стали перемещаться в биологию. Первую скрипку здесь сыграл Чарлз Дарвин (1809–1882). В книге «Происхождение человека и половой отбор» (1871) он предупреждал: «Умственные способности у отдалённых прародителей человека должны были быть несравненно выше, чем у какой-либо из существующих обезьян, прежде чем даже самая несовершенная форма речи могла войти в употребление» (Дарвин Ч. Происхождение человека и половой отбор. Сочинения. Т. 5. М.: Издательство Академии наук СССР, 1953, с. 205).
Ч. Дарвин, между тем, должен был бы приведённые слова адресовать самому себе, поскольку сам он стал сокращать расстояние между человеком и животным. В этой же книге намечена явная тенденция к анимализации человека – к его чрезмерному сближению с животным. Он писал: «Человека отличает от низших животных не то, что он способен различать членораздельные звуки, ибо собаки, как известно всем, понимают многие слова и предложения… Способность издавать звуки членораздельно тоже не является отличительной нашей чертой, ибо ею обладают попугаи и другие птицы… Человек отличается от низших животных только тем, что он обладает бесконечно большей способностью ассоциировать в своём уме самые разнообразные звуки и представления; этим он обязан, конечно, высокому развитию своих умственных способностей» (там же, с. 203–204).
Вышло у Ч. Дарвина вот что: принципиально животный язык не отличается от человеческого. Разница только в степени развития языковой способности у животных и людей. У последних она неизмеримо выше, чем у первых. Как будто с этим нельзя не согласиться. Между тем дело тут не столько в степени, о которой идёт речь, сколько в самой природе животного языка и человеческого. У животного он по преимуществу врождёнен, а у людей – результат приобретённого опыта. У животных он – результат их биопсихогенеза, а у людей – не только их биопсихогенеза, но и – главным образом – культурогенеза.
Тенденция к чрезмерному уравниванию животных языков с человеческими оказалась настолько сильной, что она дожила до нашего времени. Так, она имеется в работах известного чилийского биолога Умберто Матураны.
У. Матурана недвусмысленно определяет язык исключительно как биологическое явление. Более того, он биологизирует не только язык, но и познание. Так, по поводу последнего он писал: «Познание представляет собой биологическое явление и понять его можно только как таковое; любое понимание области знания с точки зрения эпистемологии предполагает понимание с точки зрения биологии» (Матурана У. Биология познания // Язык и интеллект / Под ред. В.В. Петрова. М.: Прогресс, 1996: http://www.synergetic.ru/sections/autopoiesis).
Анимализация языка у У. Матураны проистекает из биосемиотической (зоосемиотической) направленности его размышлений о «языковой области», в которой при определённых условиях оказываются живые организмы – и в первую очередь – животные.
Ставить человеческий язык в один ряд с «языками» животных означает гипертрофию биотической стороны языка и, напротив, игнорирование его культурной стороны.
Чрезмерное сближение животных языков с человеческими проистекает из анимализации человека. Она держится на игнорировании культурной сущности человека, на сведении культуры к выживанию. Назначение языка при таком подходе тоже не может не сводиться к его участию в выживании. Три основные функции языка – коммуникативная, когнитивная и прагматическая – в этом случае заменяются его единственной функцией – адаптивной (ориентирующей, консенсусной).
«Основная функция языка, – писал У. Матурана, – как системы ориентирующего поведения заключается не в передаче информации или описании независимой вселенной, о которой мы можем вести разговоры, а в создании консенсуальной области поведения между системами, взаимодействующими на языке, путем развития кооперативной области взаимодействий» (там же).
Выходит, что и общаемся мы друг с другом, и познаём этот мир, и практически воздействуем на него с помощью языка в конечном счёте лишь с одной задней мыслью – сориентировать себя на консенсус во взаимоотношениях друг с другом, приспособиться друг к другу. Такая насмешка над человеком неизбежна в теории, где игнорируется его культуросозидательная (преобразующая) сущность и он ставится на одну доску с животным.
Приписывание языку одной – ориентировочно-адаптивной – функции у У. Матураны объясняется очень просто: на человеческий язык он смотрит сквозь призму животного «языка». Он игнорировал при этом ту пропасть, которая отделяет их друг от друга. Между тем эта пропасть соразмерна пропасти между человеком и животным.
Пропасть между животными и современными людьми, вместе с тем, была намного меньше, чем между животными и первобытными людьми. Последние были намного ближе к животным. Более того, первые люди унаследовали свою языковую способность от предъязыковой способности своих животных предков.
Невозможно восстановить конкретные животные «междометия», на основе которых формировались первые человеческие слова. Но по животным языкам мы можем в какой-то мере судить о характере предъязыка. Они – один из важнейших источников реконструкции этого характера. Другой такой источник – «говорящие» животные. Сам факт их существования свидетельствует о языковом потенциале не только животных, но и, в какой-то мере, предлюдей и первобытных людей. Вот почему биологические подходы к решению проблемы голоттогенеза имеют не только полное право на существование, но и проливают новый свет на эту проблему. Более того, эти подходы во многом задают тон всей современной глоттогенической науке. Они пронизывают её целиком. Вот почему их отграничение от других – психологических и культурологических – подходов в значительной мере условно.
3.1.1. Евгений Николаевич Панов
Евгений Николаевич Панов (род. в 1936 г.) – доктор биологических наук. О верности своей профессии он заявил в самом начале своей книги «Знаки, символы, языки»: «В этой книжке я попытался изложить с точки зрения биолога некоторые наиболее существенные представления о языке человека, без знания которых невозможны сколько-нибудь продуктивные сопоставления между ним и „языками животных“» (Панов Е.Н. Знаки, символы, языки. М.: Знание, 1983, с. 4).
Среди «языков» животных автор указанной книги выделил «языки» шимпанзе, соловьёв, дельфинов и пчёл.
«Язык» шимпанзе.
Особого внимания в книге Е.Н. Панова заслуживает глава «Шимпанзе у порога языка», поскольку шимпанзе – наши ближайшие эволюционные родственники. Об их превосходстве над другими обезьянами свидетельствуют, по крайней мере, три их эволюционных достижения:
1) их коммуны, численность которых варьируется от 50 до 150 особей, характеризуются достаточно терпимым, дружественным, миролюбивым отношением не только к их членам, но даже и к чужакам (чаще всего – самкам), которых они довольно легко в них принимают;
2) строгая иерархичность отношений между членами таких дружественных союзов;
3) высокая степень развития орудийной деятельности.
О степени миролюбивости шимпанзе можно судить по тому, как у них происходит делёж добычи. У Е.Н. Панова читаем: «Затем (после охоты на гверец – чёрно-красных обезьянок. – В.Д.) происходит обстоятельный делёж добычи, занимающий иногда до 9 часов. Никто из прибывших на зов добытчика не покидает места дележа, не получив своей порции мяса. Впрочем, съестное распределяется между присутствующими далеко не равномерно. Дело в том, что матёрый самец, если он оказался в роли удачливого охотника, первым делом предлагает наиболее лакомые куски самкам, находящимся в состоянии половой готовности… Если удача в охоте сопутствовала а-самцу, он может оказаться совершенно чужд деспотическому эгоизму. В таком случае герой дня щедро оделяет кусками лакомой пищи прочих взрослых самцов и самок, которые в свою очередь отдают часть своей доли присутствующим здесь друзьям и детёнышам» (Панов Е.Н. Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка / Сост. А.Д. Кошелев, Т.В. Черниговская. М.: Языки славянских культур, 2008, с. 244).
Как видим, распределение пищи у шимпанзе производится в соответствии с определёнными иерархическими отношениями в коммуне. Вот как эти отношения выглядят: «Как и у многих других видов общественных животных, отношения в группировке шимпанзе регулируются в соответствии со стихийно складывающейся „табелью о рангах“, именуемой системой социальной иерархии. Среди обезьян, живущих в данной местности и постоянно взаимодействующих друг с другом, есть всеми признанный „самец № 1“ (или а-самец), который обладает максимальными правами среди прочих самцов данной популяции. Последние занимают разные по высоте „ступеньки“ иерархической лестницы, причём старики обычно доминируют над неполовозрелыми животными. Но в целом самцы пользуются большими правами, нежели самки, в среде которых существует собственный порядок ранжирования» (там же, с. 241). Одним словом, у них патриархат.
Высокая степень развития орудийного поведения у шимпанзе совершенно справедливо рассматривается Е.Н. Пановым как их главное эволюционное достижение. Зоологи насчитали около 40 вариантов такого поведения. Е.Н. Панов в связи с этим пишет: «Больше половины из них, точнее 22 последовательности действий, включены в процесс добывания пищи. Сюда относятся всевозможные способы извлечения добычи из гнёзд социальных насекомых – термитов, муравьёв и пчёл, а также добывание костного мозга из костей животных, павших жертвами шимпанзе. Другая, ещё более впечатляющая категория действий – это раскалывание орехов тяжёлыми предметами» (там же, с. 233).
Со времён Монбоддо (XVIII в.) известно, что использование орудий – отличительная черта первобытного человека. Более того, своим очеловечением наши предки в первую очередь обязаны своему орудийному поведению. Это поведение – начало культурогенеза. Возникает вопрос: если начатки такого поведения имеются у шимпанзе, то не следует ли отсюда вывод о том, что мы можем смело приписывать им не что иное, как культуру?
На этот вопрос Е.Н. Панов ответил положительно. Он писал: «Как сучки для протыкания стенки термитника, так и сами „удочки“ выглядят на редкость стандартизованными, поскольку и материалы, из которых они изготовлены, и способы их обработки обезьянами отработаны на протяжении жизни многих поколений этих обитателей леса. Всё это позволяет говорить о культурных традициях, различных в разных популяциях обыкновенного шимпанзе. Надо сказать, что из всех видов животных, которые применяют предметы для добывания пищи, только обыкновенные шимпанзе способны в естественных условиях целенаправленно использовать набор инструментов, которые к тому же зачастую подготавливаются для работы заранее» (там же, с. 235).
К употреблению термина культура нужно относиться осторожно. К сожалению, сейчас он сплошь и рядом употребляется по отношению к животным. Почему этого не следует делать? Потому что культура – отличительная черта человека. Именно она отграничивает человека от животных. Именно благодаря ей, австралопитеки (наши ближайшие животные предки) приблизительно 3–2,5 миллиона лет тому назад вступили в восточной Африке на путь очеловечения. А если мы будем приписывать культуру и животным, то в какую терминологическую ловушку мы попадём? В ловушку, в которой разница между животным и человеком расплывается, теряется, исчезает. На другом языке это называется гоминизацией животных или анимализацией людей.
«Но всё-таки начатки-то культуры у животных имеются», – могут возразить мне любители чрезмерно широкого употребления термина культура. Вне всякого сомнения! Ничего не возникает на голом месте. Не на голом месте появилась и культура. Она произошла… Нет, не из культуры наших животных предков, а из их предкультуры. Ужели слово найдено? Предкультура – вот термин, который всё расставляет на свои места. У животных – предкультура, а у людей – культура. Точно так же обстоит дело и с терминами предъязык и язык. Предъязык – у австралопитеков, а язык – у людей.
Между предкультурой и культурой – дистанция огромного размера, даже если речь идёт о народах, культура которых находится на уровне каменного века. Таковы, например, современные тасманийцы (Тасмания – австралийский штат, который расположен на острове в 240 км к югу от материковой Австралии). Е.Н. Панов в связи с этим писал: «У тасманийцев из 18 типов орудий 14 относятся к категории артефактов (продуктов целенаправленной деятельности. – В.Д.), а у шимпанзе 18 из 20 [Boesch 1993]. С формальной точки зрения преимущество на стороне шимпанзе: 90 % артефактов против 78 % у аборигенов. Однако тасманийцы способны изготовлять составные орудия. Например, копья, где наконечник тем или иным способом присоединяется к древку. Ничего подобного не в состоянии выполнить шимпанзе. Это и есть тот качественный скачок, который в сфере орудийной деятельности отделяет человека от мира животных» (там же, с. 240).
Между «языком» шимпанзе и человеческим языком – также дистанция огромного размера, но, поскольку шимпанзе – наши ближайшие эволюционные родственники, наблюдения за их коммуникативным поведением можно в какой-то мере проецировать на соответственное поведение австралопитеков, чтобы пролить свет на хотя бы приблизительное представление о характере их предъязыка.
Коммуникативные сигналы, используемые у шимпанзе, делятся на осязательные (яркий пример – груминг), зрительные (оптические, жестово-мимические) и слуховые (вокальные, звуковые). Большую часть из этих сигналов составляют вторые и третьи.
Жестово-мимические сигналы у шимпанзе преобладают над звуковыми. Об этом, по крайней мере, свидетельствуют наблюдения известного приматолога Франса де Вааля. Всего он насчитал у шимпанзе немногим более 30 типов коммуникативных сигналов. Из этих типов только 10 – звуковые, а остальные – жестово-мимические. Сюда входят телодвижения, связанные с выражением миролюбия (например, объятия), приветствием дождя (шимпанзе выражают его с помощью особых танцевальных движений), агрессией («В подобных случаях враждебно настроенные самцы шимпанзе вздыбливают шерсть, особой раскачивающейся походкой передвигаются на двух ногах, размахивают руками, трясут ветви деревьев, швыряют тяжёлые камни». Там же, с. 246) и др.
По поводу числа звуковых сигналов, как, впрочем, и жестово-мимических, среди исследователей нет единства. Так, уже упомянутый Ф. де Вааль насчитал только 10 типов таких сигналов. Но он не считал промежуточных вариантов между ними. Это сделал Е.Н. Панов. В результате он выделил не 10, а 40 типов вокально-слуховых сигналов, используемых шимпанзе. Вот как звучат некоторые из них: 1 – «пыхтение»; 2 – «ох-ох»; 3 – «оохоо»; 4 – «эээ»; 5 – «ах-ах»; 6 – «ваув»; 7 – визг «эххх»; 8 – лай с оскаленными зубами; 9 – «уррр»; 10 – «рра»; 11 – «ррррааа» (там же, с. 248).
Мы видим здесь зачатки тех самых возгласов, которые в XVIII в. получили название первобытных междометий. Стало быть, прав был И. Гердер, применяя междометную гипотезу о происхождении языка в отношении не к первобытному языку, а к предъязыку – к «языку» наших животных предков.
Что же обозначают подобные «слова»? Их особенность – омонимия. Один и тот же набор звуков в разных ситуациях может иметь разные значения. Какие именно? Они могут указывать на грозящую опасность, оповещать о дележе добычи, выражать агрессию или миролюбие и т. д. Вот как Е.Н. Панов перевёл на русский язык вокальные сигналы, которые издают шимпанзе для выражения дружелюбия: «Многие такие сигналы и не призваны служить средством трансляции каких-то конкретных сообщений и выполняют не смысловую (или семантическую), а так называемую фатическую функцию, суть которой просто в поддержании дружественных контактов между особями. Именно такую роль играют в нашем общении фразы вроде: „Ну, как дела?“, обращённые к не близкому человеку. Вы не ожидаете получить в ответ на такой вопрос подробный отчёт об успехах и неурядицах вашего собеседника и вполне довольствуетесь нейтральным ответом: „Ничего, всё в порядке!“» (там же, с. 249).
Е.Н. Панов подчёркивает биологическую природу как оптических, так и звуковых сигналов у шимпанзе: «Разумеется, врождённые оптические и звуковые сигналы вполне обеспечивают все те чисто биологические функции, которые связаны с установлением и поддержанием социальной иерархии, с ситуациями ухаживания самцов за самками, а также с заботой матери о своих детёнышах» (там же).
Коммуникативные сигналы, используемые шимпанзе, ограничены удовлетворением их биологических потребностей. Они есть не что иное, как продолжение их биогенеза. С их помощью, как и с помощью искусной охоты, быстрого бега, ловкого прыганья по деревьям и т. п. они ведут борьбу за свою жизнь.
Для удовлетворения биологических потребностей не требуется много слов. Вот почему даже наши ближайшие эволюционные родственники – шимпанзе – застряли в своей эволюции на использовании весьма ограниченного числа коммуникативных сигналов.
Е.Н. Панов писал: «Связи шимпанзе с внешним миром ограничиваются в основном удовлетворением чисто биологических потребностей добывания пищи и защиты от врагов. На этом этапе развития приматов, когда они не перешли ещё к постоянному выделыванию и совершенствованию орудий, а также к производству материальных и культурных ценностей, они попросту не нуждаются в последовательной символизации внешней реальности с помощью языка» (там же, с. 238).
«Язык» соловьёв.
У соловьёв, дельфинов и пчёл, как и у шимпанзе, тоже есть свои «языки». Более того, все эти «языки» объединяет одна и та же функция – прагматическая. Они пользуются ими в первую очередь из прагматических соображений, связанных с удовлетворением их биологических потребностей. Отсюда следует, что не только «язык» шимпанзе, но и «язык» других животных, в эволюционном отношении очень далёких от людей, проливают свет на прагматическую природу «языка», которым пользовались наши непосредственные животные предки.
Соловьи, как известно, славятся своим мастерством в пении. Человек её оценивает со своей, человеческой, точки зрения. Он получает от него эстетическое удовольствие. Но как же выглядит ситуация с соловьиным пением не с человеческой, а с соловьиной точки зрения? Увы, эта точка зрения весьма прозаична. Из неё вытекает, что соловьи выводят свои виртуозные рулады главным образом для осуществления ими трёх функций – контактной, территориальной и сексуальной.
У Е.Н. Панова читаем: «Самец соловья, вернувшийся с зимовки и занявший индивидуальный участок (территорию, как говорят зоологи), совершенно бессознательно извещает своим пением других самцов о том, что это место уже занято. Если бы соловьи обладали языком, они могли бы перевести бесконечную песню владельца участка так: „Здесь уже есть один самец, и вам здесь делать нечего“. Когда ту же песню слышит вернувшаяся с зимовок соловьиха, она истолковывает чудесные трели примерно следующим образом: „Здесь уже есть самец. Почему бы не вступить с ним в законный брак?“» (Панов Е.Н. Знаки, символы, языки. М.: Знание, 1983, с. 157).
Природа наградила соловья чарующим музыкальным даром, но функционально его пение не отличается от однообразного кукования кукушки, которая «одно ку-ку своё твердит» (А.С. Пушкин). «Песня соловья, – пишет Е.Н. Панов, – по своей информативности ничем не отличается от стрекотания сверчка или кукования кукушки» (там же, с. 158).
Как объяснить музыкальное богатство звуков, которые издаёт соловей? Дело тут не только в том, что естественный отбор у этого вида птиц пошёл по пути развития их музыкальных способностей, которые вошли в их врождённую программу, но и в том, что соловьи – очень способные ученики. Они способны искусно имитировать пение не только своих сородичей, но и других птиц: «Песня соловья, несомненно, складывается под влиянием длительного обучения, и многие звуки соловьиной песни формируются на основе имитации голосов других птиц» (там же, с. 161).
Свои наблюдения за соловьиным «языком» Е.Н. Панов подытожил следующим образом: «Итак, и у соловьёв, как и у чёрных каменок, каждый самец располагает своим репертуаром нот, из которых он компанует только ему свойственные фразы и напевы. Разумеется, все соловьи, живущие в одной местности, обладают и общими для них звуками, что позволяет птицам узнавать по голосу себе подобных и улаживать свои несложные территориальные и брачные отношения» (там же, с. 161).
«Язык» дельфинов.
Активное изучение «языка» дельфинов началось в 60–70 гг. XX в. В американской науке сформировалось в это время два направления в его изучении – фантастическое и реалистическое. Первое из них возглавил Д. Лили, а второе – Р. Бюснель.
Первый из них фантазировал в 1962 г.: «Возможно, что весь накопленный опыт передаётся у дельфинов примерно так же, как передавались знания у примитивных человеческих племён, – через длинные народные сказания и легенды, передаваемые изустно от одного поколения к другому, которое в свою очередь запоминало их и передавало дальше» (там же, с. 168).
Р. Бюснель опустил сторонников Д. Лили на землю. В 1976 г. он писал о дельфинах: «Совершенно неоправданно приписывать этим животным обладание языком – в свете того факта, что у нас нет ясного представления о величине их словаря (если таковой имеется), так же как и о сущности сигналов, которыми они пользуются» (там же, с. 170).
Со временем выяснилось, что в дельфиньих свистах никакого словаря нет (их свист подобен пению соловья), но есть та же прагматическая нагрузка, что и у соловьёв: с их помощью они устанавливают контакт друг с другом, отстаивают свою территорию и ищут партнёров для продолжения своего рода. Е.Н. Панов писал: «То, что нам известно сейчас, не даёт никаких оснований выделять дельфинов из бесконечно разнообразного царства животных, приписывая им обладание неким субчеловеческим интеллектом и языком, хоть в какой-то мере подобным нашему» (там же, с. 185).
«Язык» пчёл.
Логика выживания научила своему «языку» и пчёл. Они создали свой язык, который чаще всего называют танцевальным.
Ещё Аристотель, который жил в IV в. до н. э., обнаружил, что пчёлы каким-то образом сообщают друг другу об источнике пищи. В XVIII–XIX вв. появилась догадка о танцевальной природе их «языка». В XX в. немецкий зоолог Карл фон Фриш (1886–1982), ставший в 1978 г. нобелевским лауреатом, расшифровал этот «язык». Он писал: «Если пчёлы обладают языком, стимулированные танцем новички будут находить указанный им источник пищи. Некоторые новички его находят. Стало быть, у пчёл есть язык» (там же, с. 196). Судьба подарила автору этих слов почти 96 лет жизни неслучайно: в течение долгих лет он исследовал «язык» медоносных пчёл. Результаты оказались сенсационными.
Коммуникативный танец совершает в тёмном улье пчела-разведчица, вернувшаяся в него с нектаром в своём зобике. Этот танец состоит в основном из трёх движений – восьмёрочных, виляющих и круговых. Основную информационную нагрузку несут виляющие движения. От их числа и темпа зависит содержание сообщения, которое распознаётся пчёлами, воспринимающими этот танец. Они узнают по нему, куда нужно лететь за нектаром, который принесла его добытчица. Самое поразительное состоит в том, что иногда до источника пищи пчёлам-новичкам приходится лететь до 12 км., хотя обычно расстояние от улья до этого источника – 3–4 км. А 3–4 км – разве это мало?
В своей книге Е.Н. Панов обращает внимание на комплексную природу сигнала, который сообщает своим соплеменницам пчела-разведчица. Этот сигнал состоит не только из танцевальных движений, но включает в себя также жужжание её крылышек, запах нектара, который она принесла в улей, и даже его вкус. Учёный писал: «Несомненно, что танец фуражира, возвращающегося в улей со взятком, представляет собой комплексный сигнал, состоящий из „знаков“ принципиально различного характера» (там же, с. 210).
Что и говорить, танцевальный язык пчёл – великое достижение эволюции, однако не следует его преувеличивать. Дело в том, что далеко не каждая пчела добирается до источника пищи после того, как она приняла сигнал от пчелы-разведчицы. В лучшем случае – лишь каждая пятая. Кроме того, коммуникация пчёл является ограниченной: она не охватывает матку и самцов-трутней. В ней участвуют только рабочие пчёлы-самки.
Не следует идеализировать все животные «языки», поскольку до человеческих языков им далеко, как до солнца. Е.Н. Панов писал в заключении к своей книге: «Давайте же оставим споры о терминах. Позволим себе называть способы общения животных „языком“. Но не будем забывать при этом, что перед нами совсем не тот язык, которым пользуемся мы с вами. Понять же, в чём главные и второстепенные различия этих столь разных явлений, мы сможем лишь в результате длительного и кропотливого изучения образа жизни нашим многочисленных и столь непохожих друг на друга соседей по планете» (там же, с. 238).
Но даже и сейчас ясно, добавлю я от себя, что языковой эволюции наших предков предшествовала многомиллионная эра информационной эволюции. Она состояла в отборе и совершенствовании разнообразных форм коммуникативной связи между животными, начиная с простейших и кончая нашими непосредственными прародителями – австралопитеками. Эти связи есть не что иное, как одна из форм приспособления животных к условиям и сохранению их жизни в ходе биогенеза.








