Текст книги "САХАР и ПАТОКА"
Автор книги: Валерий Радомский
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
САХАР И ПАТОКА
Сумерки отодвинули жару от тротуара и, как мне показалось, встретившиеся мне прохожие радовались этому тоже. До «АТБ» – шагов сто, где-то в это время и в этом магазине я запланировал купить блок сигарет и что-нибудь себе на ужин, ещё не приевшееся. Заодно, докуривал сигарету, пребывая в безмятежности, и дышал удовольствием одиночества. Оно, одиночество, бывает и таким даже, если наслаждаешься покоем в душе. Об этом и думал, но сбежал бы от одиночества в любую секунду, как бы и чем бы это ощущение разобщённости с миром и единения в себе меня не устраивало и не радовало.
Суета торгового зала обошла меня стороной, не коснувшись даже локтей – вернулся с покупками в сизый вечер, он по-прежнему обнимал меня всё той же безмятежностью и уже голубел от света фонарей. Задержался на площадке крыльца, никому не мешая – в сторонке. Белые бордюры, очертив дворик магазина на входе, подвели взгляд к, вроде, пятерым мужчинам, усевшимся на них, с просящими руками, но милость была иного плана: бутылка то ли вина, то ли чего-то ещё переходила из рук в руки и зычный хмельной восторг, булькая в чьём-либо горле, вырывался наружу общим, но лишь завистливым довольством. Была среди них и одна женщина – её годы мне были без разницы, лица я не видел из-за плеч мужчины, что присел прямо перед ней на корточки, да пьяный галдёж и шарканье ног повсюду внезапно заглушили звуки аккордеона, высветившийся розовым блеском на её коленях. и её хрипловатый грудной голос запел жалующимся в безнадёге стоном:
«Пьяница горькая – горькая пьяница,
А ведь когда-то была я красавицей!
Губоньки, глазоньки ты целовал,
«Грудочкой» сахарной называл!..
Да патокой горькою душу залив,
Ты веточкой вишни меня надломил —
Я ветра игрушк
а
с тех пор, усыхаю
Любовью к тебе, а обиды не знаю…
И знать не хочу потому, что люблю!
Тебя! Лишь тебя! И, играя, живу
Пьяницей горькой – горкою пьяницей,
Веточкой сломанной, опечаленной...».
Я ошалело сбежал ступенями вниз, сделал несколько торопливых шагов, будто бы издавна ожидаемых от себя, к сидящим вдоль бордюра – к той, что вмиг опоила меня воображением той самой «пьяницы горькой-горькой пьяницы», только что-то, да пережитое и нет, удержало меня за плечи – я замер, поник, завернув в лоскуток сумрака наверняка изуродованное выплеснувшимся из меня страданием лицо. Хотел уйти – отошёл в сторону, чтобы, не пряча глаза, ненароком не потревожить ошеломлённым взглядом своё же прошлое…Сердце колотилось, словно сходило с ума, а глаза в беспрерывном моргании трясущихся век подбирали в растерянности иной взгляд – который не лгал Ей... Никогда! И сейчас – сколько же лет прошло?! – не хотел Ей лгать...
...Три года с Ней, ...три года как Она, вошедшая в мою загулявшую в одиночестве жизнь на точённых ножках, в абрикосовых туфельках на высоком каблуке, словно на упругих веточках – зашла как-то, осторожно даря улыбку, извиняясь за нежданный визит, и собой – смуглая, фигуристая, пленяющая запахами надежды на что-то, что и понять не успел – в миг упорядочила меня в намерениях терзающегося ума и в желаниях приунывшего в годах сердца. И – чудо из чудес! ...Наконец-то: мои сердце и разум – заодно: быть с ней, всегда, и желать везде и во всём. И сразу – плен в радость! И сразу – робость воображения до стыдливости что-либо воображать заранее, как тут и – неуверенность, острота дыхания, и веселящая дрожь на губа: «А ждал-то, выходит, не напрасно!». И сразу после этого – страх перед гордой и даже чуточку заносчивой женской красотой, а она ведь – такая, и такой обязана быть, чтобы, разозлив страстью, этим и обязать встать перед ней в полный рост, так, неосознанно даже, приветствуя и преклоняясь. ...А я сидел в стенах редакции радио, готовился к радиопередаче, выправляя свои же каракули на листах информационного выпуска, чтобы через пару мину, от студийного микрофона, прочесть всё на одном дыхании и, упаси Бог, «не забуксовать» в эфире; как вдруг, сначала, лёгкий и кроткий поклон шеи, в приветствии, затем – так заколотилось сердце, ну, так заколотилось…, и я – рывком со стула уже очарованный, в полный свой рост приветствующий и преклоняющийся перед вошедшей ко мне Мечтой.
...1080 дней и ночей прожиты с Ней без суеты и личных притязаний на что-либо из чувств и ощущений – оба были полны под завязку тем, что, имея, мы раздарили друг другу, и я впервые ощутил себя самодостаточным. Моя прежняя жизнь, бабника и козла в чужом огороде, остановилась на Ней как на «зебре» с плачущим котёнком посредине. Она стала моим миром, о чём как будто для меня написал, как раз накануне моего рождения, поэт Наум Коржавин : «Ты мир не можешь заменить. но ведь и он тебя – не может». Ощущения моего мировосприятия были знакомыми – я это, как и что было с Ней, уже переживал, точно, да себя я никому не позволял любить так, как они могли, только причина была во мне самом. Оказалось, что самому любить слаще, чем быть любимым, а любить – это, своего рода, профессорское чувство, со ступенями научных знаний и достижений. Опять же, «Профессором» оказалась Она, но и мои практики отношений с женщинами часто и надолго запирали двери аудитории, для отдыха ...после шумных в эмоциях трудов профессора со студентом, а от дополнительных «занятий» прикладными науками – нет-нет, продолжим!
Вместе с тем в этой новой для себя жизни я видел всё и всех, а уж девушек и женщин – как без этого?! Да и зеркало привлекательности женщины, её очарования – глаза мужчины, и я, да, дарил, и не по привычке, каждой красоту придуманного и не придуманного отражения её, для неё же – единственная и не неповторимая. Хотя, бывало, и не на что было смотреть, но видеть женщину её глазами – это искусство от практик: не замечая даже убогость. И та же улыбка, на прокуренных (пусть!) зубах или щербатая даже, или неуклюжая в искренности, поддёрнувшая лишь смешно усы кверху или оттенившая ещё ярче рыжую бороду, ничего не стоит для мужчины, если он до этого зрелого статуса дорос, да она, любая – положительно оценочная для той, кому подарено не скоропортящееся внимание за просто так: за красивые глазки! Ведь его собственная красота не только в женщине, что идёт с ним рядом под руку, она ещё – в молчаливой благодарности случайных глаз напротив, а потом – во взгляде их вслед. Со стороны. Издали.
При этом, на протяжение этих трёх лет, я не всматривался в лица, красивы они или только привлекательны, не ждал ответных эмоций, – вспоминалось, глядя туда, где бродила переливами в сиреневых шторах ЕЁ тень, и не успокаивалась, ожидая, как и я сам, что вот-вот Она позвонит по телефону, или вот-вот постучит запечалившейся в ожидании радостью. Продолжая тонуть в стареньком кресле, давно ставшим для меня мягким и удобным от непритязательности что-либо изменить в моей холостяцкой «однушке» под самым небом, что-либо в ней добавить ...аж на девятом этаже, я курил, пускал дым кольцами, убивая время, но волнующими очень близкими по времени воспоминаниями.
Чуть ли не каждый день, проведённый вместе, Она удивляла меня своим трогательным заботливым вниманием: то подарит запонки к рубашке, что Ей нравилась на мне, то повяжет мне галстук, от цвета которого я зажигался восторгом и благодарностью, то шалуньей брызнет вдруг, со стороны, туалетной водой, а запах, запах какой!.. Моё обожание Её поступков при этом и стыдилось, и робело, и морщинило мне лоб застенчивостью во взгляде, точно я не заслужил воплощённого в приятный сюрприз щедрого внимания, или ещё не заслужил. Не случайно поэтому хотелось быть благодарным надёжным и преданным Ей побыстрее – она была первой и единственной, кого я привёл к себе в дом и моей женщиной, и матерью детей ...не от меня. Оказалось, как я понял к сорока годам – нет чужих детей, если ты любишь их мать не только за теплоту и ласку в постели. Потому и нет чужих для мужчин женщин в принципе – или твоя, или не твоя. Оттого, встретив Любовь, будь готов стать отцом раньше, чем станешь мужем.
Я не стал ни тем, ни другим – Сашке было четыре, Виталику восемь, а Она и не звала к себе в дом. Позвал их, троих, к себе я, ...и тогда Она пригласила меня чтобы познакомился и с ними.
Не забыл – как такое забыть: шли вдвоём, а жизни вокруг была нужна лишь Она одна. И жизнь откровенничала Ею, на ходу перерождая меня в живое понимание в удивлении, которое объясняло, и не молча, многое и доходчиво. ...До рассвета Она подметала и мыла лестничные пролёты в домах, что серели стенами недалеко от такого же, многоэтажного, в котором жила сама – «...Спасибо, девушка, спасибо, красавица. Какая же Вы!..», ...отводила в сад, затем в школу своих мальчуганов – «...Мамаша, вы – умница: мальчики светлые, опрятные!», затем – на торговый рынок, бегом, за холодный бетонный прилавок – «Как хорошо, как хорошо, что ты пришла, а мы уже стали бояться!..». (Она нужна была всем с утра до поздней ночи. И Её, притягательно женственной в глазах парней и мужчин и добродушной простушки с языков подруг и знакомых женщин, хватало на всех. А ревновать и собачиться, и по этому поводу тоже – на это у нас с ней не было времени: время дорого, если любишь и не устаёшь любить и быть любимым! Да и время для наслаждения любимой жадное собой и ненасытное, если знаешь к тому же, что и сам любим)
...Квартирка однокомнатная, на восьмом этаже, с балконом во двор; диван – слева, кровать – справа, синий палас на полу, стол – посредине, отглаженные до блеска занавески на окне, чёрно-белый телевизор на тумбе, розовый торшер в углу. Простенько всё, уютно даже, и поразительно чисто! «А это что?» – спросил я однажды, заинтересовавшийся розово-красным блеском под кружевной накидкой. «Аккордеон», – ответила, будто призналась. «Играешь?» – вырвалось из меня само собой. «Живу», – обронила Она, намеренно отходя от тумбы, будто бы стыдясь не игры на этом музыкальном инструменте – нет, нет, а чего-то ещё, точно привязанного к нему, невидимого мне. И я счёл правильным для себя – избавить Её от смущения. (Смутился я, чуть позже – деньги от меня Она так ни разу и не взяла, чего я постичь умом так и не смог)
Поднявшись из кресла и машинально подойдя к зеркалу, я заметил и оценил подвижность своих губ: улыбаюсь Ей, воображаемой и ненаглядной, но вместе с тем мне уже давно не терпелось разгадать Её жестокую и холодную просьбу: «Хочу побыть одна! ...Меня не будет день, два, возможно, что и три – не ищи меня. ...И верь мне!».
И в этот раз Она увезла повзрослевших на три года, уже при мне, мальчиков к своей маме, и Её, как всегда до этого очередного раза: «Хочу побыть одна!», очень не хватало моему спокойствию и покою. Такое – два-три дня раствориться во времени и пространстве, не часто, но обязательно – она позволяла себе сама, а я не спрашивал, почему и зачем, даже при том, что ревность не самое лучшее качество мужчины, но и не самое худшее – есть ещё (по крайней мере, бывает) безграничная вера женщине. Я верил себе: видел женщин голыми в одежде – годы: сорок лет! – и физической измене нечем было передо мной даже прикрыться. Отсюда и раздевающий мужской взгляд, который, обычно, ищут молодые, ещё краснея всё же от стыдливости, отыскав его или же на него напоровшись, а взрослые ...взрослые женщины оставляют такой взгляд позади себя, но не торопясь уйти от него как можно дальше.
Она прятала от чего-то саму себя, но не пряталась от меня – я и сейчас это чувствовал на интуитивном уровне, поглядывая от зеркала на бордовый телефонный аппарат.
Очередные два дня без Неё стаяли томительным ожиданием – спокойствие взбунтовалось учащённым дыханием, грозя удушьем неуёмной влюблённости, оттого я и набрал номер Её домашнего телефона, оправдываясь и признаваясь Ей, мысленно: «Может, я тебе уже нужен?!». Никто не ответил, да трубку подняли чьи-то руки и тут же опустили на рычаг – не показалось.
Подходя к Её дому, мои глаза произвольно щурились, словно высматривали Её силуэт за стеклом окна (окно для Неё было чем-то ритуальным в Её личном откровении, может – в ожидании, и комком из строй газеты Она, убираясь в квартире, будто бы оттирала на стекле не уличную пыль, а что-то прилипшее к ней самой, злясь от этого густыми на цвет губами, но не уставая от однообразия движений руки; после, и долго причём, Её дрожащие пальчики нежно и вдумчиво касались сияющего стекла, извиняясь за что-то, похоже, и сожалея будто о чём-то в одночасье).
Уже на лестничных пролётах этажей тоскою кричащие звуки аккордеона ноющей из сердца тревогой ускорили мой шаг. И почему-то обстоятельство – она у себя…, меня не обрадовало.
Взбежав на площадку восьмого этажа, я терзался в нерешительности позвонить в Её дверь, постучать, позвать, закричать… Стоял, уткнувшись лбом в панельную стену, раздирая кожу острыми влипшими в побелку бугорками, при этом не чувствуя ни боли, ни прежней уверенности в Ней, непогрешимой. На весь подъезд аккордеон вопил болью, метавшейся за дверью переливами нот, жалуясь высокими тонами, проклиная низкими, а что, за что или кого – это уже было не так важно.
Я не позвонил, не постучал, не позвал и не закричал – грохнул кулаком о дверь соседской квартиры, ясно вспомнив, что у них, у молодой семьи, Она хранила свои запасные ключи. Раскосая хозяйка на снастях открыла мне быстро и, упреждая мою просьбу, сама сунула в руку ключи и, вжимая курчавую головку в плечики и прикрывая рот, словно пугаясь того, что должна мне сказать, тем не менее призналась, всхлипывая от горькой неподдельной жалости:
– Она снова!.. Опять, опять ...запила!
Дверь соседки закрылась бесшумно, как и я открыл Её дверь. С коридора были видны распахнутые дверные створки зала – Она сидела посредине, на паласе, в одном нательном белье, прозрачном и осветляющим Её природную смуглость. Коричневые ремни аккордеона цепко, будто – не отдам, удерживали тонкие плечики в плену позы здорово пьяненькой. Сам аккордеон, игриво красный, рвущийся от игры на нём то вширь, то снова сбегаясь белыми мехами в толстую чёрную полосу, и подобно задранному к подбородку подолу, предоставлял глазам возможность вожделенно прилипнуть к Её потрясающе красивым ногам. Даже в эти секунды моего полного недоумения от увиденного я всё равно обожал эти чуть раскинувшиеся в упоре ноги, но изнутри самого меня напирала и напирала темнота ужаса самой ситуации. А Она запела, роняя по сторонам слова из души, созвучные механической душе инструмента. Её как бы простуженный от врождённой хрипловатости голос плакал словами:
– …Пьяница горькая – горькая пьяница,
А ведь когда-то была я красавицей!
Губоньки, глазоньки ты целовал,
«Грудочкой» сахарной называл!..
Да патокой горькою душу залив,
Ты веточкой вишни меня надломил —
Я ветра игрушк
а
с тех пор, усыхаю
Любовью к тебе, а обиды не знаю…
И знать не хочу потому, что люблю!
Тебя! Лишь тебя! И, играя, живу
Пьяницей горькой – горкою пьяницей,
Веточкой сломанной, опечаленной…
В проигрыше регистры аккордеона в звуках неуёмных печали и страданий растворил Её голос, затем безутешные рыдания, после чего Она, обречённо откинув голову назад, вдруг и резко повернулась ко мне лицом в ручейках не раз потекшей с ресниц туши. ...Она видела меня, явно осознавала себя, а взгляд, ни чуть не испугавшийся себя такой – пьяной, полуобнажённой и растерзанной тоской – и встрече не по пути, когда – глаза в глаза ...вне обоюдной любви и согласия, тем не менее не извинялся передо мной ни за что. Потому что, видя меня, Она смотрела сквозь меня на того, для кого только и осталась его печальницей. Ещё через мгновение, аккуратно всё же и бережно разместив аккордеон рядом с собой, с боку, потянулась к бутылке вина в партитуре нескольких опустошённых и светлее поэтому на свету, поднялась с паласа, и глазами, за что-то жалящими меня, будто бы отталкивала, отталкивал и отталкивала: не смей! не заходи! оставь меня! Так я прочитал этот затравленный едкими переживаниями взгляд и в тоже время меня просящий: ...не корить! ...не осуждать! не гневить Бога – без вины виновата! Она демонстративно (может, и показалось) поднесла бутылку вина к бледным и припухшим от долгого плача губам – что было потом и как, ничего этого я уже не видел.
Я не возвращался к себе домой в тот откровенный на многое, что пришлось пережить, день – убегал ...от, говоря словами песни, патоки Её чувств ко мне. Когда-то что-то подобное, или ещё хуже, случилось и с Ней – тот, кого она любила во мне, когда-то пленил Её сердце именно патокой своих чувств. И я полагал – это сделал отец Саши и Виталика, и что упрямо вертелось в моём уме ещё – бессрочно.
На бегу я тёр себе щёки, губы, до жару растирал ладони, умом понимая, что всё во мне, чувственное и благородное, прилипло – не отодрать, к Её невольному обману и честному притворству любящей. Нет-нет, Она всё же любила меня (но умом!) и в это искренне верила, даже не убеждая себя в том, что любит, да это Её чувство никогда не принадлежало мне, в качестве понимаемого под взаимностью. Оно отыскало меня, случайно встретив, и я лишь стал тем, кто собой обласкал её ожидание и немного унял в Ней боль, подспудно изводившие и сладостью, и горечью воспоминаний из Её прошлого. Она понимала и не понимала себя, потому, не зная, как выплыть из уже собственной патоки отношения ко мне – не отлюбив сама, но желая быть по-настоящему любимой мной, только ещё больше завязла в липком несчастье. ...Сладкое горе – точно сказано, да и «веточкой вишни надломил» – от такого горя, и что нелюбимая, брошенная и забытая – заболит и надолго-надолго. А мы ведь только любим сильнее, когда нас уже не любят, и боль эта ползучая ...за тобой!
Себе я признавался в догадках, что Судьба поставила меня на паперть Добра и Зла перед Её дверью не забавы ради – я изначально искал потому оправдание Ей, чтобы, разобравшись наконец-то и в себе самом, иметь самому прощение многих. И неслучайно Она открыла для меня образ женщины, чьё любящее сердце – «грудочка» сахара, которое я, он, мы…, мужчины, когда вымазываем, когда обливаем лишь сладковатой патокой своих или притворных, или неумелых чувств.
Тогда же, в тот самый день, открыто перед всеми и всем, что виделось и встречалось на пути к своему дому, глотая не скупые, как принято считать, мужские слёзы, я спрашивал себя в голос, обрекая на сумасшествие в яви, а любил ли я сам так сладко-сладко, чтобы не измазать, не облить доверившую мне своё чувственное переживание горьким разочарование и липкой опустошённостью? Я побоялся ответить себе на это сразу, да и настырно думалось о своей «грудочке» сахара, что до меня растопили на горелке телесных желаний до коричнево-сладкой горечи – в чём же Её вина? Обманулась в себе – обманула меня. Вроде, не сложно понять – моральная измена, полагал, соглашался и убеждал себя я, но как принять её, если только не закрыть глаза, чья открытость нужна, чтобы не заблудиться в душе другого. А особенно того, кому ты сам доверился в личном переживании?
Уже вернув своё непослушное тело в скрипучее общим прошлым кресло, служившее мне многие годы верностью одиночества, как и я ему, бурчащему своими пружинами подо мной, но принимавшему в свои объятия, каким бы я не приходил домой, я вспоминал своих женщин по жизни: кого не раздевал сразу взглядом, увидев однажды, кто ненароком сбивал мне дыхание и выпрямлял перед ними той самой, уже пронзившей меня, стрелой Купидона. ...Таня Мороз, с глазами ночного неба и с улыбкой от нежности – ушёл от неё: любил пылко и искренне, но не хотел так рано жениться; Лена Войтенко, когда – звонкая берёзонька в платьице, когда – золотистая ива-молчунья над водой, родившая в любви – взаимной, между прочим, – мне дочь-красавицу, какой была сама, и прощавшая мне измены, пока сама не разлюбила, унеся в себе тот самый свет в окошке, который лишь понимаешь, что он для тебя значит теперь, когда погас, тем не менее выжигающий из тебя, и невидимый ведь даже – не горит больше в твоём холодном окне, волю принять это как уже непоправимое; Света Маркова: с задиристым носиком и цыганским, завораживающим, взглядом – предпочла мне майора внутренних войск, а родному городу с умеренным климатом – лихой и свирепый на морозы Мурманск.
Вот, пожалуй, и все мои женщины, с которыми Судьба развела, вот только моё сердце их не отпустило. Ведь они, заинтересовавшиеся мной осознанно, так же и подвели меня к себе, тропинкой и своих намерений, тем не менее убрав с неё преграды их личностного, чтобы я тем самым голубем, единственным и сизокрылым, взлетел ввысь их ожиданий и раскинул крылья – вширь непререкаемых смыслов бытия и в размахе царствующей над всеми нами Мечты. Не раскинул – крылья разумности в любви или вырастают, или не вырастают никогда! Образно говоря, они, эти мои женщины, равно как все другие, подарившие мне себя на память в удовольствие, стали для меня, но уже по-настоящему взрослого, очеловеченными и одухотворёнными раскрасками моей радуги самоутверждения и самооценки. Хотя, скорее, это цвета сути разумной Любви с палитры женственности и очарования тем, без чего жизнь мужчины, что бокал вина, упавший в снег: глаза восторгает багряный искрящийся цвет, а он, прикоснись лишь, измажет за нерасторопность. И хотя бокал один – вино не заканчивается пятном на снегу, и оттого взрослость наша – это время серьёзных отношений, и прежде всего, для женщин, ...многих женщин, учивших меня побыстрее стать именно серьёзным и ответственным. И каждая – по-собственном разумению и умыслу, а мне ведь и в голову не приходило даже, что все они, все до единой – мои учителя обольщения ими и самой жизнью, в которой лишь одни они – боги и палачи!
Вскоре Она позвонила – звоночек робел от Её неуверенности, что разговор состоится, возможно, что – а надо ли это сейчас, вечером – был настойчивее и требовательным – в полночь. Но я не ответил ни на один: не зови несчастье, потому что оно придёт; да, перетерпев, его можно и, может быть, нужно пережить вместе, однако в итоге – несчастны оба. (Годами позже я проживу подобное состояние разорванности, отрыва ума от чувств и наоборот, в третий раз, но с другой женщиной и в силу совершенно иных обстоятельств. И в этом, в неподвластной, думаю, что никому, дистанции по продолжительности душевных, и какие только могут быть, мук и страданий, я её прощу, сам нуждаясь в прощении, но отнюдь не её…)
Ночью я поездом отправился в Воронеж, и если от увиденного в Её квартире я бежал, и в буквальном смысле – тоже, то поездом сбежал не от Неё, а от себя: помани Она пальчиком – не устоял бы: только привязать!.. В петровском (Пётр Великий) городе годом ранее, по завершению учёбы в университете, мне предлагали аспирантуру и работу корреспондента в солидной по тем временам газете «Южный берег» – отказался сразу и не в последнюю очередь потому, что без Неё задыхался, как это и бывает, когда Любовь не только залепит звёздами глаза, но ещё и развернёт лицом к без разницы какой, слепой, глухой или косой, Удаче. В бегстве от себя, грешного до пят, да безгрешного от признания умом, что «Легко простить, если не любишь, а если любишь – как простить?!», я видел резон для нас обоих: оставить всё так, как есть. То есть, отпустить ситуацию, чтобы само собой всё разрешилось. Остаться врагами в Любви – за себя такую, воюющую презрением и ненавистью, она накажет тем же и непременно. (Там, в Воронеже, я и вернулся в свою прежнюю жизнь до встречи с Ней: ...бабника и никакого любовника. В последнем качестве я оценивал себя сам, так как не моё это: цокать копытами жеребца, чтобы услышать ржание кобылицы…)
Какой сон, да ещё в трезвонящем храпом и сопением поезде, когда тебя ломает собой, недосмотревшим и допустившим к себе неприкаянность, а печалит Ею, обманывавшую саму себя всё это время и, в сущности, без вины виноватую передо мной. Да и вина ли – морально изменить моей верности? Мне бы с ума сойти, сорваться сердцу в крик: «Не уходи!», а я поверил и – постиг сладко-горькую правду..., и о себе ведь тоже!
«Разве у Любви есть имена?» – выпытывал я сам у себя, обласканный в памяти снами об одной и той же женщине, которая даже (и не один раз, и не два!) приходила ко мне, заснувшему в Её в цепких – моё! моё! моё! – горячих объятиях? И до Неё ведь тоже снилась она, Лена-Леночка, девчоночка ещё, родившая от меня в семнадцать, измучившаяся мной, но ведь так много отдавшая мне как познание. Ушла, с зацелованными её же печалью губами – познал: виноват тот, от кого уходят. А Таня, медсестра и аптекарь моей болевшей глупостями молодости, от которой ушёл я, бросил, и кого – ту, что электричкой с Иловайска приезжала ко мне на пять минут, чтобы услышать в благодарность от любимого: «Мне некогда, прости, ...в следующий раз!», убив в дороге, в Горловку и обратно, полдня, а в результате заслужено ведь познал от неё, что нет маленькой или большой подлости, а совершивший её – подлец на всю жизнь! ...Подлец! Это же как для мужчины привычно, чуть ли не комплимент, однако сокрушительно легко уничтожает тебя в любящих глазах! А Света-Рассвета умная, потому что быстро сообразила, что моё кредо: «Будет так, как я сказал, или как мы решим, или, вообще, никак не будет!» – мои 75%, а её, всего-то, 25%… Умчалась в морозы, отказавшись не от меня, кем заслушивалась до рассвета, не уставая повторять с придыханием: «Говори! Целуй! Говори!..», а от раба, во мне, сугубо эгоистических принципов. И что с того, что никого – кого любил, пусть и так, бестолково и порой омерзительно, и кто любил меня опрометчиво вдохновенно, я не забыл, потому что в Любви познавал себя таким, каким я был им не нужен. Хотя, познав себя таким, и признал таки свою же никчемность. Не сразу – сам наплакался от себя, себялюбивого, но поумнел благодаря им всё же.
Так всё же, почему нередко и не часто мы обращаемся к своей любви в реальности по имени из своего прошлого или настоящего, а вернее – из будущего в ожидании, заговариваясь как бы? Почему в лицах Любви мы ищем кого-то – такого же, но…, такую же, но…, или без всяких «но», а не что-то, если ищем и высматриваем, не соглашаясь всё равно, лишь бы!?.. Потому, что Любовь есть в земной реальности незыблемое продолжение начала ни её первой, ни её последней, в чём мы обманываемся по её же велению – не зарекайся, а есть не завершённое нами начатое однажды: дополнить себя кем-то, в сущности – тем, чего нет у самого. ...Река – берег, берег – река, а дальше – величины нашего понимания и оценки того, что имеешь, сравнимые с шириной, глубиной и скоростью её, Любви, течения во времени и пространстве. Потому мы любим не испрашивая взаимность, а объединяя в себе тех женщин, тех мужчин, кому обязаны продолжением своей любовной истории, одной и на всю жизнь! И Она, сломанная веточка вишни желала именно этого, пряча себя от себя, безгрешной телом, но три года «грешившей» душой в своём воображении. (Глупо, ой как глупо и смешно, может кому-то и для кого-то и будет очень спориться, но меня уже не переубедить: все мы, женщины и мужчины – выношу за скобки детские, юношеские и девичьи романтические чувствования – не моралисты однолюбы по жизни. Измена измене – рознь, это понятно, однако же все мы изменяем, и регулярно. Та же совместная жизнь даёт нам право как юридическое, так и личное создать семью, крепкую и любящую во взаимности и взаимопонимании, но нет в нас, ни в ком, запрета на то, чтобы быть в пространстве любимой/любимым, а во времени – такими же, но любимыми теми, кого прячем в сердце и воображаем от желания-влечения к ним. И так, проживая чувство мысленного притяжения ...не того, кто рядом, заплываем в измену, а выбраться – уже никак!) Ей лишь казалось, что кусочком сахара Она утонул в патоке обмана любимым, а на самом деле Любовь у нас единственная и навсегда. Она лишь рядиться в наряды неузнаваемости никем и никогда, пока сам не проговоришься – грешен, или не станешь прятать себя от себя, как делала это Она. Любовь не обманщица – она мучительница в наших познаниях себя и искусанная притвора наших же признательных желаний: любить и быть любимыми. Она отзывается каждому, потому что всегда готова к кому-то подойти впервые и к кому-то вернуться!
Воронеж, город длинноногих красавиц на загляденье, встретил меня ясным, солнечным днём, как будто знал, что на душе у меня сыро и зябко. Прожитые в нём десять лет я корил себя лишь одним, что отмолчался перед Ней в объяснении уже своего поступка, отъезда бегством, и не выслушал всё же Её, мою «грудочку» сахара в патоке.
...У подсвеченного уличными фонарями и первыми звёздами магазина «АТБ» я второй раз слышал хрипловатое, горчившее искренностью пение узнаваемых женских слёз и механическое рыдание души одного и того же аккордеона, созвучное теперь и моему личному бесконечно во мне продолжающемуся переживанию. И во второй раз стоял я на паперти Ада при жизни, разодранный противоречиями пополам, потом ещё пополам, ещё…, прося у себя самого хоть какого-либо решения от моего мужества или бессилия. ...Мужество подтолкнуло в спину – я побрёл к своему дому, без зажжённого света в окне. Бессилие от следования настоятельному совету милости от Любви – не унижай свою любовь и мной не унижайся! – сомкнуло мне ресницы, словно нежданно-негаданно увиденное мной и услышанное только что – это сон, а Она – лишь один из цветов радуги моих грёз наяву. Но что-то ещё во мне усердно прислушивалось, внимая словам плакальщицы: «...Я ветра игрушка с тех пор, усыхаю любовью к тебе, а обиды не знаю»…
(Февраль 2020 г.)