Текст книги "Третьего не дано?"
Автор книги: Валерий Елманов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Иное – судия, иное – податель милостыни. Милостыня потому так и называется, что мы подаем ее и недостойным, – перебивал отец Антоний, что случалось крайне редко, и продолжал: – Сказано Иоанном Златоустом: «Яко доброе дело – помнить о своих грехах, тако же доброе дело – забывать о своих добрых делах», посему и не вспоминай о них вовсе, сын мой, чтобы помнил о них бог.
А одному, дававшему деньги в рост, и вовсе заметил:
– Удержи руки от лихоимства и тогда простирай их на милостыню. Если же мы теми же самыми руками одних будем обнажать, а других одевать, то милостыня будет поводом ко всякой татьбе. Паки и паки повторюсь – уж лучше вовсе не оказывать милосердия, нежели оказывать такое милосердие.
Но с остальными он был выше всяких похвал.
– А почему ты почти все время улыбаешься им? – как-то не выдержав, спросил я.
– Да как же иначе? – всплеснул руками священник. – Я же им божие слово несу, кое вочеловечилось, дабы мы обожились. То свет истинный, а истине прилично и посмеяться, потому как она радостна.
Да и проповеди он читал – заслушаешься. Случилось, что я как-то случайно заглянул в церковь – нужен мне был священник – и, пока ждал, когда он освободится, тоже, так сказать, приобщился.
Так вот, в некоторых местах даже меня, отъявленного скептика и циника, проняло, хотя и на несколько секунд, но тем не менее – уж больно мастерски он умел подбирать слова.
– Христос сделался тем, что и мы, дабы нас сделать тем, что есть он, – вещал отец Антоний с амвона.
Во как!
Не спорю, возможно, это не его собственное, а обычные цитаты, но согласитесь – подобраны с любовью и умом.
А главное – как произнесены!
Одним словом, уже через три дня к нему на исповедь хлынула толпа селян, особенно женщины, и для каждой он находил какое-то особенное слово, дабы приободрить страдалицу.
И каялись они в таких грехах, которым подчас было и пять лет давности, и десять, а то и все двадцать – лишь бы подольше слушать его мягкий, воркующий голос.
В числе прочих к нему явились исповедаться и несколько баб из числа бывшей романовской дворни, среди которых была и некая Липа, которая лишь на исповеди вспомнила, что на самом деле ее крестное имя Олимпиада, токмо она вовсе про него запамятовала, ибо оно оченно длинное и так ее отродясь никто не величал, разве что во время венчания, но это было в последний раз, да и то она сама уж не упомнит, кто тогда служил в церкви, да и вообще венчалась она не тут, а в Домнино, зато хорошо запомнила лето, ибо аккурат чрез три месяца ей довелось подсоблять бабке Ситяге принимать роды у…
У отца Антония в характере имелась одна особенность – он любил делиться с ближними тем из услышанного, что казалось ему забавным. Безумолчное тарахтение этой бабы он посчитал заслуживающим пересказа.
Признаться, я слушал его не очень внимательно, но только до определенного момента, после которого я насторожился.
С одной стороны, ничего интересного. Подумаешь, прислуга вскользь обмолвилась о любовных шашнях молодой дворянской дочки.
Ну и что?
По нынешним временам такие лихие загулы у баб, конечно, редкость, но мне-то до них какое дело?
Все это так, но тут была вскользь произнесена девичья фамилия матери этой самой дочки – Смирная-Отрепьева, а это уже нечто иное.
Я бы сказал, совсем иное.
Уж не о близкой ли родственнице того самого Отрепьева идет речь?
Пришлось подмигнуть тут же все сообразившему Игнашке, который находился рядом, и мы на пару выудили как бы между прочим то, что словоохотливая Липа наговорила Апостолу.
Правда, не все, поскольку на ряд наших вопросов, причем самых главных, отец Антоний отвечать отказался, ибо, рассказав о них, он тем самым нарушит тайну исповеди.
Оказывается, при определенных обстоятельствах некоторые преимущества очень быстро могут перейти в недостатки.
Вот тут-то мне и пригодился отец Кирилл, которого я запустил к Липе якобы попить молочка. Оказывается, вот для чего подкинул мне его патриарх Иов с подачи предвидевшего такую ситуацию Бориса Федоровича.
Краснорожему монаху из Чудова монастыря было положить с прицепом и на тайну исповеди и на прочее.
Дабы побыстрее развязать язык Липе и другим людям из числа местного населения, мы с ним разработали и своеобразный стимул. Дескать, новый владелец, видя разор в хозяйстве и изрядный недостаток дворни, решил вернуть в старый терем некоторых холопов из тех, кто в нем служил ранее, а потом был изгнан.
Эдакое восстановление справедливости.
Так вот, не знает ли она таковых, но обязательно из числа не замеченных в краже господского добра и прочих грязных делишках.
Липа сразу выдвинула кандидатуру некой женщины, которая замечательна во всех отношениях, но оказалась оговорена лихими завистниками, хотя честнее может быть только какая-нибудь святая, а проворнее – водяная мельница, да и то лишь в половодье, поскольку ежели вести речь о лете или осени, то тут эта женщина, пожалуй, потягалась бы за милую душу и с ней, ибо…
Думаю, и без имен понятно, кого она имела в виду.
– Угомонись, чадо неразумное! – рявкнул отец Кирилл. – Лучше поведай, коль ты така святая и проворная, в чем же тогда день назад битый час исповедалась пред отцом Антонием?! А ну, сказывай, яко на исповеди! Мне дозволительно, ибо я – духовного звания, а по части безгрешной жизни и тебя за пояс заткну.
Поначалу женщина замялась, возможно вспомнив, что сей монах еще вчера благим матом орал какую-то непотребщину, после чего, будучи в хлам пьяным, рухнул в сугроб и вдобавок пытался задрать подол двум или трем молодайкам, шедшим мимо этого сугроба к колодцу за водой.
Имелась у него и наглядная памятка о вчерашних событиях – здоровенная шишка на лбу, так как он, невзирая на духовное звание, был изрядно ушиблен коромыслом одной из молодух.
Однако как ни крути, а он все равно оставался монахом, так что Липа, пускай и после некоторого колебания, раскололась – уж больно хотелось ей занять прежнее теплое местечко.
Уже к вечеру я знал несколько пикантных подробностей как о ней самой, так и о прошлых хозяевах, которых у Липы было двое. Первые – некие Шестовы, которые позже, завладев этим селом, перевели сюда услужливую девку из Домнино, ну а уж потом появились и Романовы.
Однако назвать их новыми тоже не годилось, поскольку одновременно они же были и «очень старыми», то есть владели селом до Шестовых.
Получалось, с селом этим происходило нечто очень странное.
Чуть ли не как с царевичем Дмитрием.
И чем дальше, тем интереснее.
Правда, завязку надо было искать не тут, а в Домнино, куда я отправился, прихватив отца Кирилла и Игнашку.
Отец Антоний выехать с нами не мог, поскольку новый священник еще не прибыл, но я в Апостоле и не нуждался – мавр уже сделал свое дело.
В Домнино, с учетом того что я знал, где искать, мне удалось раскопать целый ворох новых подробностей, из которых в моем воображении, словно из цветных стеклышек, понемногу начала составляться мозаичная картинка.
Яркая! Красочная! Сочная!
Поделиться?
Легко.
Итак…
Глава 5
Однажды в лето 7090-е[26]26
Имеется в виду от Сотворения мира, которое произошло, как считалось на Руси, в 5508 г. до н. э. Для определения даты от Рождества Христова достаточно отнять 5508 лет – 1582 г.
[Закрыть]
Не задалось с утра.
То ли перины были чересчур толстыми, то ли дворня перестаралась, так истопив печь, что от нее даже на рассвете, когда Федор поднимался попить студеной водицы, несло не теплом, а жаром.
Словом, встал молодой красавец и бывшая мечта всех московских невест хмурый и невыспавшийся, с больной головой – ощутимо ломило в затылке.
К тому же почти физически давило недоброе предчувствие: «Быть беде». Предчувствиям старший сын боярина Никиты Романовича Захарьина-Юрьева доверял, тем более на сей раз они возникли не на пустом месте, далеко не на пустом.
Морщась от неприятного привкуса во рту, он потянулся к кувшину с холодненьким кваском, настоянном на смородиновом листе, и в это время его правую ногу кто-то мягко толкнул.
Федор вздрогнул от неожиданности.
– Ты еще тут, погань волосатая! – в сердцах гаркнул он и так пнул ногой рыжего кота, столь некстати попытавшегося приласкаться к молодому хозяину, что бедная животина пролетела добрую сажень, после чего, истошно заорав что-то негодующее, опрометью метнулась к двери, чтоб не досталось еще раз.
По пути кот налетел на входившего в опочивальню сына старого хозяина, Никиту Романовича, и мгновенно получил второй пинок.
Возмущенно завопив еще громче, Рыжик кубарем скатился по деревянной лестнице и затаился в самом дальнем углу за еле теплой печью.
– Ишь, отроков мало, так он за бедную животину принялся, – неодобрительно заметил Никита Романович, вступившись за кота, словно забыл, как сам мгновением раньше тоже приложился к «бедной животине».
– Ты о чем, батюшка? – вытаращил на него глаза Федор. И в самом деле, всего он мог ожидать от отца, но такого упрека… – Ей-ей, в сем грехе неповинен! – горячо выпалил он и истово перекрестился на икону Спаса Нерукотворного, висевшую в изголовье постели. – Сколь годков уж и не помышлял о том. А что по младости лет было, в том давно покаялся, и грехи оные мне отпущены.
– Ведаю, яко покаялся. И что отпущены, тож слыхивал, – кивнул Никита Романович. – Тока, по мне, ныне ты б лучше и впрямь с каким ни то отроком сызнова позабавился б, нежели бабу с пузом оставлять. Да еще какую! – взвыл он, не выдержав спокойного тона, и его спрятанная за спиной правая рука тут же вынырнула, а сжимаемая в ней плеть в следующее мгновение ловко и сноровисто принялась гулять по Федору.
Обычно старый боярин так не ярился и к поучению сынов, равно как и своей жены, приступал с холодной головой, а потому бил с умом – и чтоб больно, но в то же время выбирал места, дабы ничего не отбить.
Лишь раз он не сумел себя сдержать, когда застукал своего первенца с дворовым холопом Морошкой, с упоением предававшихся тем запретным утехам, за кои православная церковь отлучала от своего лона.
Тогда двадцатилетнему Федьке досталось изрядно – ребра болели с неделю, а синяки сошли еще позже. Ныне, спустя чуть ли не десяток лет, был второй раз, когда Никита Романович точно так же не разбирался, по какой части тела огреть своего сына.
И еще хорошо, что большинство ударов приходилось по спине да по ребрам – сказывалась многолетняя привычка выбирать для побоев именно эти места. Однако помимо них изрядно досталось и рукам, которыми Федор закрывал голову, и заднице, и ногам.
Упарившись – все ж таки не молодой, да и зрелость тоже давно пролетела, – Никита Романович наконец бросил плеть и взвыл:
– Да в кого ж ты такой уродился-то?! Нешто можно с родной племянницей жены блудить?! Как у тебя ума-то хватило? Это ж не просто блуд, а двойной! Дык ведь такое тебе уж ничем не замолить, поганец! И не вой, слухать тошно! – прикрикнул он на жалобно постанывавшего Федора, который, закрыв лицо руками, продолжал недвижно лежать на кровати, густо облепленный пухом из разодранной плетью перины. – Вот что теперь мне делать?! – вновь обратился Никита Романович к мгновенно утихшему сыну. – Ежели до государя дойдет, дак он ведь повелит взаправду с тебя шкуру содрать. Был бы ты волен, тогда проще – раз, и оженился бы на Соломонии, а ныне как? И как тебя черт угораздил – ведь она племяшка твоя!
– Какая же племяшка? – резонно возразил Федор, сообразив, что, кажется, миновало – больше батюшка учить не станет, поскольку выдохся. – Сестрична[27]27
С е с т р и ч н а – дочь сестры, племянница.
[Закрыть] она моей женке Прасковье, а мне Соломония вовсе никто. Опять же Шестова она.
– Еще поведай, что и ты Соломонии не зять, – тяжело выдохнул Никита Романович. – Шестова-то она по батюшке по своему, Ивану Васильевичу, а мать-то ее, Марья, в девичестве такая же Смирная-Отрепьева, как и твоя Прасковья. Аль запамятовал, что они с твоей женкой сестры родные, токмо Мария постарее гораздо?!
– Болезная она, Прасковья-то, – осторожно пояснил Федор. – Всю жизнь болезная была, даже когда со мной под венцом стояла. Пошто оженил на таковской? Потому так и сложилось.
– И тут брешешь, – устало возразил Никита Романович. – Здоровущая она была, аки бык-трехлетка, егда замуж за тебя пошла. На ей впору мешки с мукой таскать. И пошто оженил тебя на ней – тож ведаешь. Мне Ванька Смирной-Отрепьев жизнь спас. Ежели бы от пули свейской не закрыл, меня б здесь вовсе не было. Меня закрыл, да в свою грудь все приял, а пред смертью и завещал детишек поберечь.
– Дак поберечь, а не своих детишек на его женить, – возразил Федор. – Да еще на больных!
– Ежели б ты ее не лупил всякий день без роздыху, она и поныне здоровой была бы.
– Сам еще пред свадебкой учил меня в строгости женку держати, – огрызнулся Федор.
– В строгости, дурья твоя голова! – вновь взорвался Никита Романович. – А тому, чтоб по пояснице, да по бокам, да по пузу, я тебя не учивал, а вовсе иное сказывал – бить надобно с бережением. Вот чего тебе не хватало от нее, что ты так изгалялся?
– Детишек у нее не было, вот чего, – вложив в голос как можно больше искренности, пояснил Федор.
– И опять брешешь, – всплеснул руками Никита Романович. – Мыслишь, не ведаю я, что она первенца своего от твоих же побоев скинула? Ан, шалишь, возвестили люди добрые, чья в том вина. – Он строго погрозил сыну кулаком. – И со вторым спустя годок тако же приключилось. Ныне последних лета три и впрямь пустой ходит, дак и тому, ежели призадуматься, ты виной. Когда последний раз топтал женку, сказывай?!
– Ну, батюшка, ты и вопрошаешь, – засмущался Федор. – Чай, о таковском и попу не сказывают.
– А я и без того ведаю – о прошлое лето, – хмыкнул Никита Романович. – Дык как же ей, сынок, понести от тебя, коль ты с ей не тешишься?
– Отвратна она мне, – проворчал Федор, не зная, что еще сказать в свое оправдание. – И вонькая стала. Смердит от ей так, что в постели не продохнуть.
– Дак ты ж ей все нутро отбил! – возмутился Никита Романович. – Как же ей не смердеть, коль гниль идет от твоих побоев?! – И, не удержавшись, съехидничал: – А сестрична, стало быть, вкусна, выходит? У ей промеж ног никак медом для тебя намазано.
Федор молчал. А чего отвечать, когда и впрямь кругом виноват. Разве что…
– А ты слыхивал, тятенька, яко в народе бают: «Сучка не всхочет, так и кобель не вскочит»?
– Стало быть, сызнова Соломонии вина, и ничья боле, – перевел его речь на свой лад отец. – Хитро ты закрутил, ой хитро. Можа, кто и поверил бы тебе, ежели бы оная девка, к примеру, в Москве жила да вдовела вдобавок. Тады куда ни шло. А так, сидючи под крылом родительским, в сельце захудалом, да в девках будучи – тут иное на уста просится. И вон чего мне невдомек, – чуть помолчав, уныло произнес Никита Романович. – Ладно, слюбились. Бывает. Все не без греха. Но пошто ты ей пузо сотворил, стервец?! Нешто ты не ведал, чем оно обернется? Тебе ж надысь три десятка сполнилось, дак должон понимать.
– О таковском, батюшка, и вовсе не думалось, – в первый раз честно повинился Федор, но и тут нашелся, где слукавить, хоть частично, но перевалив с себя вину на чужие плечи. – К тому ж о дитяти думать не мужику надобно, а бабе. Ить ей рожать-то, не мне, дык пошто она о том не помыслила?
– Она-а-а, – насмешливо протянул Никита Романович. – Коль у мужика в годах в голове ветер на дуде играет, дак куда девке в осьмнадцать лет о том помышлять?
– Ежели ее батюшку удоволить чуток, дак и шуму никакого не будет, – робко предложил Федор.
– Чуток?! – возмутился Никита Романович. – Твое «чуток» не в один десяток деревень встанет! Да ишшо сколь серебра отдать придется. Мыслишь, батюшка ее из дурней? Был бы таковским, давно бы голову на плаху положил. Эвон сколько людишек, хошь и в ближней тысяче у царя были, да не чета ему, из князей али бояр родовитых, ан все одно – исказнил их государь. Да и наших родичей сколь полегло! – Никита Романович скорбно вздохнул и перекрестился на висящие в углу иконы.
Федор последовал его примеру, но невольно подумал: «А иное взять, и впрямь выходит – все, что бог ни делает, все к лучшему. Эвон сколь нам от покойных добра да вотчин перепало. Конечно, у царя куда поболе осталось, но и нас Иоанн Васильевич от щедрот наделил, не поскупился».
Меж тем отец его продолжал:
– А Шестов ничего, удержался[28]28
Началом карьеры при царе Иване IV Грозном для Ивана Васильевича Шестова послужило избрание в царскую ближнюю тысячу.
[Закрыть]. И хошь звезд с небес не хватал, но и с седла не ссаживался. Опять же сколь он уже подле государя? Таких-то, кто чрез все прошли, государь особливо ценит, и, коль тот с жалобой к нему заявится, одному богу ведомо, чем оно обернется, и не токмо для тебя одного, а для всего рода нашего. Так-то сын, – грустно подытожил он и умолк.
Молчал и Федор. А что тут скажешь? Суровость царя всем ведома. Это он себе позволяет что угодно, а случись подобная оказия с кем-нибудь иным, так первым взревет.
Никита Романович, кряхтя, нагнулся, подобрал с пола брошенную плеть, задумчиво посмотрел на нее, потом оценивающим взглядом окинул сына.
«Никак сызнова лупить учнет, – взволновался Федор. – Тут и без этого все тело как огнем горит, а он по новой измышляет. Чего бы удумать-то эдакого?»
И тут его осенило.
Он чуть не завопил от радости, остро пожалев в этот миг о том, почему эта мысль не пришла к нему несколькими днями раньше, тогда столь тягостный разговор с отцом сложился бы совершенно иначе.
Впрочем, грех сетовать, главное, что мысль все-таки пришла.
– Я, батюшка, вот как удумал. Прасковья все едино долго не заживется на белом свете. Не в нынешнюю зиму, дак в другую, а богу душу отдаст.
– По твоей милости, – не удержавшись, съязвил Никита Романович.
– На икону побожусь! – Федор вскочил с постели и перекрестился. – Опричь одного раза я ее за все нынешнее лето и пальцем не тронул. А наперед и вовсе не коснусь, в том ныне пред Спасом зарок даю.
– Зарекалась свинья, – буркнул Никита Романович. – Что проку-то в том? Ты уж все сотворил. Теперь об ином измышлять надобно.
– И я об ином, батюшка, – торопливо перебил отца Федор. – А прок в том, что как она богу душу отдаст, дык я сразу оную Соломонию в женки и возьму. В том тож и тебе перед иконой зарекаюсь, и Ивану Василичу, ежели надобность встанет, перекрещусь.
– Поверит ли?
– А чтоб ему верилось, ты уговорись с ним, что деревеньками его всласть наделишь, не скупясь. И два десятка дашь, и три, да хошь пять. А он мне их опосля возвернет, когда свадебку сыграем. Ну вроде как приданое. Вот оно наше от нас и не уйдет!
– «Не уйдет», – ворчливо передразнил сына Никита Романович. – А того не посчитал, что, покамест они евонные будут, он с их и серебрецо брать учнет. Выходит, все одно – убыток. А коль Прасковья заживется лета на три-четыре, дак тут уж потерьки не десятками рублев – сотнями исчислять придется.
Федор виновато засопел. Получалось и впрямь получше, но тоже не ахти. А отец продолжал:
– И об ином подумай. То бы ты в приданое ишшо кус немалый отхватил, да к тому ж на родовитой женился бы, а так сызнова на безродной, да свое же добро за ей и получишь. Ну да ладно. Ныне-то нам деваться некуда. Пожалуй, так и сотворим. Но поедем вместях – сам виниться учнешь, – предупредил он заулыбавшегося Федора. – А уж гово́рю об деревеньках я сам с ним вести учну. Авось господь подсобит. Чую, втридорога мне твои утехи обойдутся.
– Зато жив останусь, – пробормотал Федор, но отец его уже не слышал – весь как-то сгорбившись, он тяжко шел к двери, по-стариковски шаркая ногами.
«А ведь стар уже батюшка-то, – мелькнула у сына потаенная мыслишка. – Я о Прасковье сказывал, ан неведомо, кто из них господу душу ранее отдаст. Эвон ногами загребает, яко столетний. А ежели батюшка ранее уйдет, так, может, оно жениться-то не занадобится? Чай, это он пред иконами божится учнет, а не я. Да ежели бы и я – нешто не отмолю грех… – Но тут же вспомнились деревеньки, которые он сам предложил отдать Шестову и которые теперь стало мучительно жаль. – Стало быть, придется жениться…» – с тоской подумал он.
И почему-то сладкая всего год назад Соломония показалась ему в этот час хуже горькой редьки. Опять же идти под венец, едва освободившись от постылой женки, ему очень не хотелось. Тем более без возможности выбора…
Закончился для Федора Никитича день так же неприятно, как и начался.
Возмущенный столь вопиющей утренней несправедливостью кот не просто отсиживался в темном углу – он лелеял коварные планы мести, и едва молодой хозяин улегся спать, как он, тихо пробравшись в его опочивальню, незамедлительно осуществил свое черное дело сначала в один, а затем, поднапрягшись изо всех кошачьих сил, и в другой сапог.
После этого он, гордо топорща пышные усы, предусмотрительно направился спать обратно за печку, заранее прикинув пути к бегству, если его все-таки обнаружат.
Но его не нашли, и он все следующее утро блаженствовал в своем тайном укрытии, наслаждаясь гневными воплями Федора Никитича и еле слышно мурлыча.
А Никита Романович охал не зря. Его разговор с Иваном Васильевичем Шестовым вышел долгим и тяжким.
Поначалу тот и слушать не хотел о каком-либо примирительном согласии, заявив, что, раз ссильничал девку, пусть держит ответ своей головой.
Никита Романович похолодел. Что значит головой? Это значит, что ее с плеч, ибо за таковское деяние приговор суров, и полагаться на царскую милость – дело последнее, то ли будет она, то ли нет, причем скорей всего последнее.
Принялся урезонивать. Мол, Федьке беспутному туда и дорога, спору нет, но и то помыслить надо, что родич. Как ни крути, а женка его, Прасковья, – родная тетка брюхатой дочери Шестова.
Опять же навряд ли государь поверит, что Федор ее ссильничал – чай, Захарьины-Юрьевы на Москве из первых. И лик словно с иконы писан, и прочее взять – тоже из лучших.
Вон в Москве уже и поговорка сложилась. Как кого похвалить желают, дескать, хорошо кафтан сидит, так прямо с его сыном и сравнивают, мол, яко Федор Никитич, право слово.
Брехал, конечно, не без того.
Да и присказку эту только что выдумал, но тут уж какой грех – коль торговля, так свой товар расхваливать, пусть и сверх меры, не в зазор, а напротив – положено.
Испокон веков на любом торжище так-то.
– Опять же, коль спросит государь, мол, пошто молчал до сих пор, – что поведаешь? – наседал он на опешившего от такого напора Шестова.
– А то и поведаю, – наконец пришел в себя Иван Васильевич, – что молчала глупая девка, убоявшись родительского гнева. Уж опосля, когда пузцо показалось, повинилась. И видоков сыщу, не сумлевайся, – стращал он в свою очередь старого Никиту Романовича. – Вы, Захарьины-Юрьевы, нынче у государя не в чести, потому он мне и поверит.
– Не в чести?! – возмущенно огрызнулся тот. – Да нам, ежели хошь знать, эвон сколь деревенек ныне государь отдал. Так и сказывал при передаче: «Хошь и были в твоем роду изменщики, ан тебе, Никита Романович, верю, ибо ты – слуга верный, потому и дарую тебе животы их». – Он осекся, посмотрев на Ивана Васильевича, который, обидчиво поджав губы, многозначительно заметил:
– А меня ничем не одарил. – И выжидающе уставился на Никиту Романовича.
– Дак енто поправимо, поделюсь, – промямлил боярин, поняв, что похвальба была слишком поспешной и вообще ненужной.
Правда, вначале Шестов наотрез отказался от щедрого предложения, но по прошествии часа нехотя сдался, уступив настойчивым уговорам Никиты Романовича. Тем более речь шла не только о деревеньках, а и о покрытии позора самой Соломонии, пусть не сразу, но со временем.
Еще через час маски благочестия были окончательно сняты за ненадобностью, и собеседники, судя по их ожесточенному торгу, больше напоминали простых купцов.
– А хошь, позову, дык сам узришь, каков товарец! – расхваливал один. – Такой и в Москве днем с огнем не сыскать. Уста сахарны, ланиты так и цветут, так и рдеют, яко сад яблоневый по весне. А стан, а ум? И за все про все ты мне два десятка деревень, да и то, поди, обманешь – починки[29]29
П о ч и н о к – «начинающаяся» деревня. От настоящей отличается количеством дворов – в починках их не больше трех, а в деревне не меньше пяти.
[Закрыть] передашь.
– Сказываю, что село Климянтино отдам! – кипятился второй. – А близ его и впрямь всякое есть – и деревеньки, и починки, зато числом до двадцати. Куда ж тебе больше-то? Что до ума, то бабе он ни к чему. И стан, мыслю, ныне у нее не тот, чтоб красоваться, – намекнул он на беременность. – А уж ланиты с устами у любой холопки такие же.
– У холопки?! – взревел не на шутку обидевшийся Шестов и, надменно вскинув голову, отчего остроконечная борода, словно пика, грозно нацелилась прямо в лоб Никите Романовичу, гневно вскочил из-за стола.
– Ну я тут погорячился в запале, – повинился Захарьин-Юрьев, сразу же сдавая назад и тоскливо размышляя, во сколько еще деревенек обойдутся ему неосторожные словеса.
Обошлись они и впрямь дорого. Так дорого, что хоть волком вой. Села Домнино и Климянтино со всеми прилегающими деревеньками числом куда больше полусотни – это не кот начхал.
Разумеется, все полученное Иван Васильевич твердо поклялся передать в приданое, а до тех пор доходы с них, увы, будут идти на дитя и саму Соломонию.
На том порешили и ударили по рукам.
Однако отведав медку – как же не спрыснуть сделку, обидишь хозяина, – Никита Романович вновь испуганно встрепенулся.
– Погодь-погодь, – остановил он Ивана Васильевича, зазывно поднимающего очередной кубок с медом. – А ежели, к примеру, не приведи господь, конечно, но случится что с твоей Соломонией, тогда как с селами станется?
– Да так же, – благодушно ответил тот, – яко и обещался, в приданое их пущу. У меня девок-то эва сколь – ажно три. Остатним тож надобно дать, вот я и удоволю женишков.
– Мои вотчины?! – возмутился Никита Романович. – Нет, ты погодь с медком. Так мы не уговоривались.
Шестов замялся. И впрямь, если бы не его твердое обещание вернуть в день будущей свадьбы все вплоть до последней деревушки, его собеседник навряд ли уступил бы столько.
Но и тут сыскался выход. Ведь в женишках-то может оказаться и сам Федор – почему бы и нет.
Об этом Шестов немедленно заявил гостю, а чтоб окончательно развеять его сомнения, повелел немедля позвать младших.
Первой появилась розовощекая девятилетняя Ксения.
– Звал, батюшка? – Она блеснула ровными, как на подбор, зубками.
– Ах ты, егоза моя, – ласково произнес Иван Васильевич и протянул девчонке взятый с блюда медовый пряник.
Никита Романович, бегло оглядев веселушку, удовлетворенно кивнув. Вторую он разглядывал дольше, но в конце концов отмахнулся:
– Да чего тут глядеть-то, все одно – не понять.
Меньшая и вправду была в таком возрасте, когда предсказать ничего невозможно. Ну что скажешь о еле-еле ковыляющей на пухленьких ножках полуторагодовалой крохотуле, держащейся за руку кормилицы?
Да и ни к чему загадывать так далеко вперед – пока Ксения заневестится, и то сколь годков пройдет, что уж тут об этой мелкой думать.
– А Соломонию саму не позвать на погляд? – ухмыльнулся хозяин дома.
– Не надобно. Я тебе и так верю, – буркнул Никита Романович, про себя добавив: «Успею еще наглядеться на невестушку».
Предусмотрительность боярина оказалась нелишней. Это Никита Романович понял спустя несколько месяцев, когда несчастная Соломония после тяжких родов, всего сутки спустя отошла в мир иной.
А крепкое здоровье Прасковьи Ивановны позволило несчастной прожить на белом свете еще изрядно и даже на целый год пережить главу рода Захарьиных-Юрьевых, который скончался в лето 7094-е[30]30
1586 г.
[Закрыть] от Сотворения мира.
Никита Романович ушел из жизни по весне, двадцать шестого апреля, тихо и покойно, успев задолго до кончины урядить все свои дела.
В первую очередь, разумеется, житейские – еще раз напомнив всем сынам, кому чего причитается согласно его завещанию, после чего наказал во всем ходить под рукой старшего брата, Федора Никитича, поскольку только в нем одном видел нужную жесткость, суровость, решительность и главное – ум и изворотливость вкупе с немалым властолюбием.
«А что баловство разное допускал, так то по младости, – думал он, успокаивая себя. – Опять же, чай, не монах. К тому ж и они, бывает, содомией забавляются, хошь оно и грех. А уж коль служители божии таковское учиняют да опосля замаливать ухитряются, то Федьке господь непременно простит. Да и то взять – старший он, а прочие хошь и не такие гулены, ан нет в их того духу».
Однако на сердце было неспокойно! Уже обряженный в рясу и нареченный монашеским именем Нифонт, то есть управившийся и с небесными делами, он, лежа под цветущей яблонькой, точно саваном укрытый белыми опадающими лепестками, вяло махнул рукой, подзывая стоящего в ожидании знака первенца.
– Ты вота чего, – тяжело ворочая непослушным, немеющим языком, произнес он. – Ты за Годунова держись. Ему то выгода – мы с ним оба из худородных, потому и рука об руку.
– А ты не запамятовал, батюшка, что я – двухродный брат государя Федора Иоанновича? – гордо возразил Федор.
– Дурак! – гневно взрыкнул отец. – Как есть дурак! Кто ж по бабе счет на Руси вел?! Искони такого не бывало! В тебе-то самом сколь крови Рюриковичей? Шиш! То-то и оно. Потому велю – о том замолчь и боле чтоб и в мыслях не таил! Ты ныне в рындах, хошь давно четвертый десяток идет, а Бориску слушаться станешь – в бояре поставит. Он ныне в силе, а ты, пущай и ровня ему по летам, никто. Под им ходи, и все у тебя будет. А лучшей всего кого ни то из братьев на Годуновых жени, чтоб веревочка покрепче была. И про Шестовых не забудь. Как Прасковью бог приберет, сразу сватов засылай. Столь добра за ей – ни от кого из родовитых такого тебе в жисть не получить. – И он вскинулся со своего ложа, с тревогой глядя на набычившегося сына, который, по всему было видно, хоть и молчал, но по-прежнему оставался при своем мнении. – Род не… – умоляюще выдохнул Никита Романович, лихорадочно подыскивая аргументы повесомее, чтоб вбить в упрямца очевидное, но на ум больше ничего не приходило.
Вдобавок от излишнего волнения в глазах у него помутилось, острая боль ударила изнутри в голову, раскалывая череп, и вместо продолжения «погуби» у него получилось неразборчивое «з-х-хр-р», после чего он обессиленно откинулся на подушку.
Федор встревоженно склонился над ним, пару раз позвал, но, не дождавшись ответа, кликнул лекаря, однако все потуги привести Никиту Романовича в чувство закончились безуспешно.
Больше до самой смерти брат царицы Анастасии так и не смог вымолвить ни единого слова.
А Федор Никитич так и остался при своем мнении, убежденный в том, что про родство с царем забывать негоже. Подумаешь, никогда по бабе счет не вели. Ежели с умом себя поставить, то как знать, как знать…
Тут ведь главное – не торопиться, исподволь, помаленьку нужные слушки запускать. К тому ж время есть – царь-то эвон в каких летах, на целых пять годков моложе самого Федора, так что времени изрядно.
Правда, ежели Ирина Годунова сына ему родит, то и вовсе говорить не о чем. Вот только навряд – уж больно чрево у ей некрепкое, скидывает одного за другим, и все тут. А за Бориску что ж – тут все верно. Раз он в силе, стало быть, за него и будем стоять.
Пока.
А там поглядим, что к чему.