Текст книги "Тихая застава"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Дай Аллах тебе здоровья, сынок!
Но «сынок» не услышал его – он предпочитал сейчас вообще не слышать старика. Кроме одного – того, что касалось заставы.
– А теперь скажи, зачем ты шел на заставу? Ну, повинись перед смертью, бабай!
– Гхэ-гхэ-гхэ! – бабая Закира продолжало трясти.
– Не хочешь, значит, – со злым сожалением протянул человек с автоматом. – Ну чего тебе надо на этой заставе, у этих рашен-шарашен? Хотел предупредить неверных, что мы пришли?
Боевик раздумывал: можно, конечно, отрезать бабаю голову острым пчаком и тогда – никаких хлопот, предатель будет мертв, а в кишлаке ни один человек даже пальцем не пошевелит, чтобы защитить его – это боевик знал точно, – и похоронят бабая, как собаку, поскольку будет считаться, что он пал от руки моджахеда, борца за правое дело, но тогда, как ни крути, на нем все равно будет кровь единоверца, а можно и отпустить его восвояси… Пусть идет на заставу. Пограничники уже поставили мины, на первой же бабай подорвется. И тогда пограничники будут виноваты в его смерти. Кишлак на этих ребят в потрепанной форме будет смотреть косо…
А если бабай не подорвется, если пограничники мины еще не поставили? Или поставили, но не боевые, а сигнальные? Или еще хуже – бабай свернет с дороги на боковую тропку и обходным путем вернется в кишлак?
Человек с автоматом ударил бабая Закира еще раз рукояткой пчака, тот дернулся в руках боевика, захрипел, лицо его залила кровь, оно стало страшным, черным. Бабай на несколько секунд потерял сознание, обвис, но потом пришел в себя, выплюнул изо рта какую-то окровавленную костяшку, и человек с автоматом перестал колебаться – дух свежей крови раздразнил его, поглотил остатки нерешительности. Он сбил с бабая тюбетейку, жестко, будто плоскогубцами, ухватил старика за ухо и в ту же секунду секанул пчаком по выгнувшемуся, с костистым кадыком горлу.
С шумом, будто из надувшегося шара, выпростался воздух, человек с автоматом сделал еще одно резкое движение пчаком, и на дорогу, на камни полилась дымная липкая кровь; боевик брезгливо отстранился от бабая, секанул ножом еще раз, потом ловко перерезал позвоночный столб, угодив точно на стык позвонков, и бабай Закир повалился на землю без головы. Голова его осталась в руках боевика.
– Вот так, – произнес боевик удовлетворенно и отбросил голову бабая.
Его напарник молчал, стоял как изваяние в нескольких метрах от старика, держа руки в карманах халата. Автомат висел у него на плече стволом вниз.
– Ну как, все тихо? – спросил его старшой, брезгливо вытирая руки о полу куртки.
– Все тихо.
* * *
Панкову снились пельмени – маленькие, слепленные вручную из нескольких сортов мяса – говяжьего, свиного, бараньего, с чесноком и луком, аккуратные подушечки, сваренные в большом «семейном» чугуне, и во рту у него невольно собиралась слюна. Хотелось пельменей. У них в детдоме пельмени считались предметом некоего культа. Их делали в день рождения директора, один раз в году. В тот день вся кухня священодействовала, стараясь угодить начальству, – пельмени варили, пельмени жарили, после пельменей пели песни. А потом целый год ждали, когда же снова подойдет день рождения директора.
Все это осталось в прошлом – там, далеко позади, куда уже никогда не суждено вернуться. Панков почувствовал, как в горло ему натекло что-то соленое, теплое, но во сне растерялся, не сразу поняв, что это слезы. Возникнув внутри, они так внутри и остались, не выкатились наружу, не пролились.
Панков спал, но на каждый звук реагировал, все фильтровал: и случайно раздавшийся солдатский голос засекал, и чирканье спичек в соседнем «опорном пункте», и добродушное ворчание Чары, и треск рации, которую радист держал постоянно включенной, и плеск воды в Пяндже, и глухой гул далеких лавин, – точно так же он научился спать и во время многодневного боя, среди отчаянной стрельбы, когда надо хотя бы на полчаса забыться, иначе всё – могут вскипеть мозги, и во время бомбардировок «эресами», и в пору страшной звонкой тиши.
Засекая стрельбу во сне, он обязательно фильтровал ее: вот прозвучала очередь из автомата, из родного «калашникова», а вот это – из заморского, вот грохнул «бур», а вот раздраженно тявкнул старый кавалерийский карабин, вот гулко вспорол пространство своим задыхающимся бабаханьем ручной пулемет, вот кто-то начал беспорядочно палить из «макарова», вот ударила «муха» – разовый гранатомет, – каждый выстрел различался им, выделялся от остальных, слух бодрствовал, а мозг отдыхал, тело тоже отдыхало – все в Панкове, кроме слуха, во время сна было отключено. На грохот и пальбу в его организме имелся один фильтр, на тишину и ее звуки – другой.
Окоп у командира был холодный, с углов промерз, по ночам в углах вообще проступала блесткая, как мелкое свежее стекло, изморозь – после захода солнца мороз бpал свое, поигрывал мускулами; меховой, со скатавшейся шерстью спальник, в который забрался Панков, от холода не спасал, он вообще никак не мог высохнуть, прочно пропитался влагой, тянул ее из воздуха, вбирал в себя крохотные струйки мокрети, просачивающейся сквозь камни наружу, – в таких условиях в ночи можно было запросто примерзнуть к земле…
Чара, лежавшая у ног Панкова, дернулась, глухо зарычала, напряглась, готовая выпрыгнуть из окопа. Панков, не просыпаясь, протянул руку, ухватил собаку за крепкий толстый хвост, осадил, Чара послушно сникла, вновь легла на дно окопа, заняв собою почти все пространство. Она что-то слышала, что-то чуяла – то, чего не слышал и не чуял Панков.
Лицо Панкова во сне разгладилось, приобрело детскость – исчезли строгие ломаные складки и морщины, щеки сделались припухлыми, губы разомкнулись в обиженном выражении. Каждый из нас, когда видит во сне детство, обязательно бывает обижен. Чем обижен? Да хотя бы тем, что никогда уже не сможет в это детство вернуться.
Спал Панков, видел во сне пельмени, свое прошлое, совершенно лишенное темных пятен, привычную природу, обижался на тех, кто в детстве причинил ему зло и боль, одновременно тихо улыбался.
Во сне Панков ждал, когда грохнут первые выстрелы и раздастся громкое «Аллах акбар!» атакующих душманов. Все его естество, сам он был уже нацелен на предшествующую схватку, но организм пользовался передышкой, накапливал силы – ведь неизвестно еще, когда Панкову удастся поспать вновь.
Тихо было, очень тихо, но, как известно, ничего нет более изматывающего, более вредного и даже опасного для солдата, чем такая тишина, – нервы в ней становятся гнилыми, организм расшатывается, плесневеет. В такой тиши бывает хуже, чем в яростном бою. В бою все понятно, здесь же непонятно ничего.
* * *
На той стороне Пянджа тоже было тихо, черно, шевеление и перемещение людей, собравшихся совершить бросок через реку, шума не производили. Люди эти были опытными, умели ходить и общаться друг с другом беззвучно, умели нападать, стрелять и резать, нe привлекая внимания, умели перемещаться по пространству, не оставляя после себя никаких следов.
Руководил душманами плотный, с литыми плечами человек в новой пятнистой форме, в такой же пятнистой кепке с длинным козырьком и утепленными, простроченными машинкой наушниками, застегнутыми на пуговицу. Говорил он по-таджикски и по-русски, на языке пушту и на английском, был строг и умен, было у него три помощника – в халатах, обвешанных оружием, грозных и исполнительных.
– Что из кишлака? – спросил он у одного из помощников полевого командира. – Есть вести?
– В кишлаке все готово. Как только мы выступим, наши люди начнут действовать с тыла.
– Переправа?
– В четырех местах можно переправиться на плотах, в трех – на конях.
– Кони меня не интересуют.
– Готовы три переправы, где можно переправляться своим ходом.
– Оружие?
– Как и было решено – у всех автоматы. Даже у тех, кто не смог их купить.
– Потом расплатятся. Да и после первой атаки должников уже не будет, счет сравняется: тем, кто останется в живых, перейдет пай мертвых.
Полевой командир в халате, крест-накрест перетянутом патронными лентами, деликатно промолчал, покхекал в кулак.
– К Пянджу все подтянулись? Как там тылы со своим барахлом?
Полевой командир опять смущенно покашлял в кулак: он не знал, что такое тылы.
– Не слышу ответа!
– Люди уже у реки. Те, кому надо быть уже у воды – находятся у воды.
– Хорошо, – начальственный собеседник отвернул пятнистый рукав куртки, поглядел на дорогие японские, с голубоватой подсветкой часы в титановом корпусе, недовольно поморщился – до времени атаки оставалось еще пятнадцать минут, а ему хотелось начать атаку сейчас, незамедлительно. Губы у него нетерпеливо дрогнули, поползли вниз, сжались крепко. Коротким движением руки он отпустил своего помощника.
Аллах даст, они собьют пограничную заставу – и не только эту, что находится напротив, а и другие, смешают с камнем упрямых белобрысых и курносых кафиров, сплющат слабенькое хозяйство их тылов, и дорога на Душанбе будет открыта. Его не интересовали ни Куляб, ни Гиссар, ни Курган-Тюбе, ни Гарм, ни Ходжент, который по старинке до сих пор назывался Ленинабадом – только Душанбе. В Душанбе он должен войти победителем, въехать на белом танке, как на верном белом, благородных кровей коне, и выступить на площади Шохидон перед народом.
Человек в пятнистой форме был жестким и умным ваххабитом, или, как говорят русские, «вовчиком», имел свои убеждения, и не только их – за то, что он сегодня сотрет с памирских святых камней русскую заставу, над которой развевается красный обтрепанный флажок, он получит сто тысяч долларов. Каждая застава на этой линии имеет свою цену – от семидесяти до ста двадцати тысяч долларов. В среднем же получается сто тысяч за один объект. Когда будет прорвана граница – взрывы зазвучат во всем Таджикистане. В дело вступят, конечно же, полки 201‑й дивизии – бывшей афганской, но, на его взгляд, уже заевшейся, обленившейся, наполовину разложившейся, и поскольку эта русская дивизия обязательно прольет кровь, то русских можно будет очень легко очернить.
Фотоснимки, фотомонтажи, разные компрометирующие материалы – их несложно собрать – сделают свое дело, русские будут оплеваны, унижены, забиты собственными же демократами и «солдатскими матерями», поднимутся и уйдут из Таджикистана. Таджикское правительство и тех, кто ныне находится наверху, ждет участь Наджибуллы – бывшего афганского лидера. Наджибуллу Россия предала, оставила одного в пылающем Кабуле, так предаст и тех, кто управляет Таджикистаном. И кто же в результате придет здесь к власти? Губы начальственного человека в камуфляже тронула горькая усмешка – он, конечно же, знает, кто придет, но и этот могущественный аксакал, считающий, что он владеет государством, землей и людскими душами, не будет владеть всем этим – он, увы, станет обычной куклой, которую за ниточки будут дергать некие силы – скорее всего, на Западе, в Штатах, потому что в этой победе победителей не будет – будут только побежденные: и российские военные, и ваххабиты, и все мусульмане в целом…
Как только Рахмонов падет, начнется резня. Следом за Таджикистаном то же самое произойдет в Узбекистане и в Киргизии. В России также сменится власть, – это произойдет обязательно, – к управлению придут люди, вооруженные патриотическими лозунгами, но на самом деле это будут лжепатриоты, они так же, как и таджикские куклы, будут подвластны своим кукловодам – их также будут дергать за веревочки. Вдоль всей границы России начнется пожар, конфликт между русскими и мусульманами неизбежен. И это будет поражением и тех и других, поскольку и русские, и мусульмане в борьбе ослабнут, а кукловоды выиграют борьбу и своими ракетами уткнутся русским прямо в горло.
Во время борьбы русских с мусульманами на Западе образуется новая цивилизация, с новым оружием, которая задавит всех, а если надо, то и уничтожит. И это очень печально, хотя конца этого не видит никто. Жаль. И прежде всего жаль потому, что разглядеть его совсем несложно – надо только чуть-чуть приподняться, стать на одну ступеньку, чуть выше, – и всё. Для этого не нужны заоблачные высоты.
Человек в пятнистой форме тяжело, будто больной, вздохнул, посмотрел на часы – время тянулось медленно, очень медленно, томительно, внутри у него что-то ныло, но беспокойства он не ощущал. Этот человек был уверен в себе, медлительно спокоен, и, хотя будущее его обещало быть задымленным, сумеречным, он был уверен, что сумеет пройти сквозь дым с незаслезившимися глазами: совесть его и перед Аллахом, и перед таджикским народом была чиста. Он жестом подозвал к себе полевого командира, перепоясанного патронными лентами, словно матрос-анархист времен Керенского, и выразительно стукнул пальцем по стеклу часов:
– Через три минуты начинаем! – сощурил жесткие умные глаза. Полевой командир заметил этот прищур – он обладал совиным зрением, ночью видел, как днем, а днем видел не хуже орла – замечал все детали, все мелочи, видел даже то, что ему было лучше не видеть. Воинские качества, чутье, храбрость с лихвой перекрывали то, что он был неграмотен.
– Во славу Аллаха – через три минуты, – полевой командир послушно склонил голову, посмотрел на свои часы – крупную золотую луковицу, прикрепленную ремешком к запястью, дорогая вещь эта была снята им с руки убитого в бою мусульманина-нигерийца, приехавшего из Африки воевать за Аллаха, – и никак не вязалась с бедной, основательно протертой и густо пропахшей дымом костров одеждой.
– Как там застава?
– Приняли баню, спят теперь, цветные сны видят.
– Цветные сны видят только сумасшедшие, нормальные люди видят сны черно-белые. За заставой наблюдали – перемещений не было?
– Не было, кроме десанта, прибывшего на заставу из поселка Московский.
– Десантами укреплены все заставы, не только эта. У русских плохая традиция: отмечать все свои праздники баней, хорошим ужином и сном, как вы говорите.
– Разве вчера был праздник?
– А как же! Русские отмечали день смерти своего бывшего вождя Сталина. Человек он не очень популярный в России, но русские люди любят отмечать всякие даты. Главное, чтоб выпить можно было.
– Разве смерть положено отмечать?
– Я же говорю – главное, чтобы выпить можно было. Иначе с чего бы им устраивать внеурочную баню?
– Верно, – осторожно согласился полевой командир.
– Если бы с нашей стороны не последовала неосторожная разведка боем – совсем было бы хорошо.
– Человек, приказавший сделать эту разведку, расстрелян.
– Я знаю. Правильно поступили… Слава Аллаху, хоть улей этот не расшевелили, не то могли бы расшевелить так, что в воздухе было бы темно от вертолетов, – человек в пятнистой форме отлично знал, что у русских почти нет вертолетов, полк, который стоит в Душанбе, имеет на своем счету лишь старые, выработавшие летный ресурс машины, сплошь в заплатах, дырявые, с задыхающимися двигателями, те вертолеты, что добираются сюда, на границу, ходят на честном слове, да и на ловкости пилотов, знал, что у русских почти нет еды и патронов, нет денег, нет горючего, половина машин стоит на приколе и Москвой, столицей своей, они совсем забыты – знал, но не говорил об этом. То, что положено знать ему, не положено знать подчиненным.
О расстрелянном моджахеде он не жалел. Он был мелкий полевой командир, примкнувший к его отрядам, имевший опыт войны с «шурави» в Афганистане – командир этот решил провести самостоятельную разведку боем, чтобы засечь огневые точки на том берегу Пянджа, – разрешения на разведку он не получил и, посчитав, что он сам себе хозяин, сам волен определять, что ему можно, а чего нельзя, переправился через реку.
В результате разведку он провалил, людей сгубил, сам едва ушел от пули и заставу растревожил. Когда он с тремя моджахедами вернулся на свой берег, то был скручен и поставлен к камням. Через несколько минут три коротких автоматных очереди из трех стволов отправили его к Аллаху.
Глянув вверх, в черное, в тусклом сером сееве звезд небо, он кивнул полевому командиру:
– Теперь пора!
Тот наклонил голову, приложил руку к груди и проворно исчез в ночи.
* * *
Сон длился недолго, хотя Панкову казалось, что долго: он улыбнулся во сне, смотрел и не мог насмотреться на ребят своих, детдомовских приятелей, которых потерял, едва отправившись в самостоятельное плавание по жизни, а также внимательно разглядывал спокойное симпатичное лицо незнакомой женщины и непонятно почему старался запомнить его. У женщины был мягкий, большелобый, рано постаревший лик старой дворянки, печальные, украшенные авосечками морщин глаза, круглый, в нежно-девчоночьем пушку подбородок… Это лицо неожиданно вызвало у него теплоту в висках, потянуло к себе.
В следующий миг Панков понял: это же мать. Его родная мать, которой больше нет на свете. Ах, как он хотел увидеть в детдоме свою мать – больше, чем кого бы то ни было.
Внутри невольно, сам по себе, возник тихий слезный скулеж, одновременно с ним – что-то щенячье, восторженное: он лишь знал, что мать его звали Любовью Николаевной, и все, – он никогда не видел ее…
Сквозь сон к Панкову пробилось далекое шипение, словно в воздух запустили огромную, полыхающую, будто царский фейерверк, ракету, воздух сделался плотным, как вата, многослойным, мигом пропитался противным духом серы и прочей военной кислятины, и видение исчезло из сна Панкова.
Панков кинулся вслед за женщиной, пытаясь остановить ее, но она оказалась проворнее его, удаляясь слишком быстро, тогда он закричал отчаянно ей вслед: «Мама!», но голос у него пропал… А через несколько мгновений и кричать уже было некому – мать исчезла.
Шипение усилилось, земля под спящим Панковым заворочалась, поползла в сторону, он отчаянно забарахтался во сне, пытаясь ухватиться за какой-то странный, уползающий от него предмет, похожий на старинную бронзовую ручку от двери, закричал немо, когда это не удалось, услышал встревоженное рычание Чары и в следующий миг проснулся.
Черное глубокое небо над ним окрасилось неземной розовиной, будто северным сиянием, приподнялось беззвучно, и в следующий миг в уши ему толкнулся горячий столб воздуха, в голове что-то взорвалось, в ушах грозно забухал медный колокол.
«Эрес» лег точно под основание бетонной рубашки, укрепляющей командирский окоп – всего метров пять не достал, взбил в воздух тучу мелкого каменного крошева, всколыхнул землю. Похоже, что окоп командира был взят под особый прицел. Земля дернулась от боли не только под Панковым, а и в десяти метрах от командирского окопа, закряхтела, застонала, словно бы весь Памир попал в эту минуту под взрыв. Панкова приподняло, спиной всадило в жесткий неровный угол окопа, потом придавило второй взрывной волной. Панков застонал, приходя в себя, попробовал подняться – ноги не слушались его.
«Неужели ранен? – подумал он испуганно, – лучше бы убило, чем ранило». Застонал снова, потянулся к ногам, торопливо ощупал их – вроде бы целы.
Значит, не в ногах дело, – когда его приподняло и грохнуло о камень – зацепило какой-то нерв, крохотная чувствительная жилка, управляющая конечностями, попала под удар, вырубила ему низ, – и теперь уж как повезет: ноги могут отойти через десять минут, а могут лишь через два года. С контуженными всякое случается. Панков изогнулся как мог, помял пальцами спину, сам позвонковый столб, обнаружил под пальцами боль и вновь застонал. Собственного стона он не услышал – кругом все гремело, полыхало пламя, в воздух летели камни, земля тряслась, грохотали взрывы – после первого залпа заставу накрыли вторым. Причем стреляли не только из-за Пянджа, но и из тыла, со спины – из кишлака тоже норовили всадить под лопатки снаряд поздоровее.
– М-мать твою! – выругался Панков, подполз к краю окопа, кое-как приподнялся на неслушающихся ногах, застонал. Высунул перед собой ствол автомата, потом высунулся сам.
Сбоку к нему подползла Чара, тоже оглушенная, заскулила, прижимаясь к ноге Панкова. Застава горела, огонь бушевал в столовой, злыми красными языками взметывался над дощаником, в котором располагалась казарма, уже почти расправился со слесарной – сожрал ее буквально в несколько секунд, заодно ел и тупорылый «газ», стоявший рядом, который каждую неделю ремонтировали умельцы; машина уже отработала свое и ее надо было не чинить, а с крутого каменного откоса сбросить в Пяндж.
Людей не было видно – все находились в окопах. «А что было бы, если бы я уступил Бобровскому?» – подумал Панков, глянул на часы. На часах стрелки показывали всего десять минут третьего.
Светло было, как днем. Автоматная стрельба еще не раздавалась – пока грохотали «эресы». Бетонная рубашка, защитившая командирский окоп, в трех местах была расколота. Панков оглянулся: как там радист со своей техникой? Связист, сахарно-бледный, с плоским опрокинутым лицом, сидел в противоположной стороне «опорного пункта» и суетливо ощупывал руками рацию, проверяя, цела она или нет. Из ноздрей у него вытекли две страшновато резкие, выглядевшие почти черными, струйки крови, застыли на белой мертвой коже.
– Жив? – выкрикнул капитан.
Радист вместо ответа потряс головой, словно вытряхивал что-то из ушей. Раз трясет котелком, значит, на этом свете парень находится, не на том.
– Жив? – снова выкрикнул капитан, ему важно было привести связиста в себя, услышать ответный выкрик, застонал, разворачиваясь всем корпусом к этому пареньку, пришедшему на заставу вместе с Панковым – безотказному, тихому, «рабоче-крестьянскому» сыну, взятому в пограничные войска из маленького городка под Тулой. – А, Рожков?
Рожков поковырял пальцем в одном ухе, потом в другом и неожиданно расплылся в бесцветной неверящей улыбке:
– Жи-ив!
– А связь? Связь есть? Рация работает?
– И связь цела, товарищ капитан. Должна работать!
– Настраивай машину, связывайся с отрядом. – Панков вновь помял пальцами позвоночник, морщась от простреливающей до ботинок боли, подтянул к себе ноги, – отметил радостно: отошли лапы, уже подтягиваются, если дело так дальше пойдет, минут через двадцать он уже бегать сможет, – приподнялся на руках, снова выглянул из «опорного пункта».
Земля горела. «Эресы» продолжали рваться на заставе, но уже жидко, – ковром, как в первые два раза, их перестали накрывать, – вон хлопнулся один снаряд, заискрился ярко, выбивая слезы из глаз, будто электросварка, вон в землю врезался второй.
«Сейчас из-за Пянджа попрут халаты, – понял Панков, – минут через двадцать душки будут здесь». Попросил, не оборачиваясь:
– Рожков, давай связь с отрядом!
Радист завозился за спиной, забубнил монотонно, вызывая штаб отряда:
– Мастер, Мастер… Ответьте, Мастер! Мастер, Мастер…
Такая рация хороша в степи, на открытом пространстве, никогда она не откажет и в лесу, но в горах… В горах связь всегда плохая, прежде чем достучишься до кого-нибудь – десять раз убьют.
– Мастер, Мастер… – продолжал глухо бубнить Рожков, – Мастер, Мастер…
– Ну что там? – нетерпеливо выкрикнул Панков, протянул к радисту руку, словно тот мог тут же дать ему телефонную трубку со «связью» – дежурным по отряду, голос которого будет звучать так далеко, словно он находится не в Московском – маленьком памирском поселке, а в самой столице. – Есть связь?
Радист даже не повернул головы на выкрик капитана, он продолжал бубнить монотонно, без всякого выражения в голосе:
– Мастер, Мастер…
Недалеко от их окопа в камни врезался «эрес», забрызгал окоп какой-то светящейся гадостью, мелкими камнями, одна крупная дымящаяся глутка даже сумела залететь в окоп, ткнулась в бок Чаре, собака взвизгнула, устремилась прочь из каменной ловушки, в которой они находились, и Панков, боясь за Чару, закричал громко, зло:
– Чара, назад!
Чара нехотя повиновалась, опасливо покосилась на дымящуюся глутку и легла на дно окопа.
– Мастер, Мастер…
Ну хоть бы радист стер красные сопли со своего изображения, очень уж вид у него разбойный; капитан хотел кинуть Рожкову свой платок, но рядом в камни снова всадился «эрес» и их опять накрыло каким-то горящим мылом, ошметками вонючего пепла, схожего с лягушачьей тиной, щебеночным сеевом, вышелушенным из горы, на рубашку кинуло измученный ревматизмом и зимними холодами крючковатый ствол арчи, скрученный в несколько раз, как проволока, изрубленный осколками, с живыми, терпко пахнущими можжевеловой ягодой, лепестками – хвоинами. В ушах у Панкова что-то громыхнуло медным колокольным боем, взорвалось, и он, оглохнув, отчаянно закрутил головой, закричал на Рожкова:
– Связь!
Глухота вскоре прошла, сквозь ватный настил до него донесся далекий, бубнящий, но такой родной голос радиста:
– Мастер, Мастер, отзовись!
Панков стер слезы с глаз, прокричал, не оборачиваясь:
– Может, рация у тебя уже не фурычит, Рожков? А?
– У меня все фурычит, товарищ капитан. А вот в отряде может не фурычить.
Капитан поморщился:
– Как так?
– А вдруг на них тоже налет?
– Продолжай вызывать отряд! – Панков и допустить не мог, что до поселка, где расположен штаб пограничного отряда, могли добраться душманы.
Наконец отряд ответил. Рожков закричал обрадованно:
– Есть, товарищ капитан, и-есть!
Развернувшись всем корпусом, Панков переместился к радисту, обрадованно обнаружил, что ноги стали работать немного лучше, не сдержал улыбки, даже всхлипнул, перехватил у радиста трубку, приказал:
– Ты это… Сопли вытри!
Недоуменно глянув на него, Рожков прижал пальцы к темным подрагивающим губам, спросил:
– Какие сопли?
– Под носом кровь, – пояснил капитан.
В следующую секунду радист уже перестал существовать для него: крепко прижав трубку к уху, Панков безуспешно старался разобраться в треске, в шуме, в писке и стонах, наполнявших эфир, к шуму эфира примешивался еще и грохот рвущихся «эресов» – снаряды продолжали падать на заставу, – беспорядочно, редко, но еще грохались, поднимали землю, крушили камни, вызывали ощущение боли и обиды: рушилось то, что было жизнью, бытом, кровом пограничников.
– Мастер, Мастер, это я – Гранит! Ответьте Граниту, – монотонно, тупо, как это только что делал радист, забубнил Панков. – Мастер, Мастер…
– Что, товарищ капитан, опять? – Рожков ногтем соскреб с кожи красное засохшее пятно, притиснулся к Панкову, проорал в трубку что было мочи: – Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Наконец в пороховых всплесках, в писке шевельнулось что-то живое, более-менее похожее на человеческий голос – речь была неразборчивая, далекая, сплющенная пространством, в помехах. Панкову показалось, что если бы он сам ввинтился в трубку, стал бы частью этого механизма, и то ничего бы не услышал – он ни за что не поймет, что ему говорит отряд, а отряд не поймет, что он ему доложит… Капитан с досадою выматерился, удивился тому, что мат помог – голос в трубке стал чуть разборчивее и громче.
– Гранит, это я – Мастер. Докладывай, что там у тебя случилось?
– Духи через Пяндж переправляются, – прокричал в трубку Панков, – докладывал он не по форме, но в такой обстановке это мелочь, на которую вряд ли кто обратит внимание, – пока идет огневая подготовка, но минут через десять на заставу уже полезут халаты…
– Держись, Гранит! – услышал Панков традиционное, ободряющее, с досадой отвернул голову в сторону, чтобы слова эти, совершенно безликие, затертые, от которых ни холодно ни горячо, не слышать, поморщился. – У нас почти на всех заставах, кроме одной, уже идет бой. Тихо только в одном месте – у твоих соседей. Понял, Гранит? – донеслось до него далекое, едва различимое, но все-таки различимое.
– Понял, чем дед бабку донял, – у Панкова перетянуло горло, воздух застрял в груди.
– Что ты там говоришь, Гранит? Ни черта неслышно!
– Понял, что надо держаться! – прокричал Панков в трубку.
– Как только будет возможность прислать вертушки – пришлем! Жди, Гранит, вертушки!
Вертушками они звали вертолеты. На афганский лад. Танки – слонами, автоматы – металлом, душманов – прохорами, десантников – полосатыми, истребители Су-27 – грачами.
В эфире что-то полыхнуло громким треском и голос пропал.
– Рожков, есть связь или нет? – капитан повернул свое яростное лицо к радисту.
– Была, товарищ капитан, была, – радист подхватил трубку, забубнил в нее привычно: – Мастер, Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Панков подтянулся к брустверу посмотреть, что там происходит на заставе, снова выматерился: не вовремя подвели его ноги. Чертова контузия! Морщась, помассировал позвоночник, там, где было больнее всего, вгляделся в сторону Пянджа – идут душманы или нет?
Душманы пока не шли – боялись попасть под огонь собственных «эресов». Застава продолжала гореть. Горел дощаник, в котором должны были жить семейные офицеры, положенные заставе по штату, – с небольшим ухоженным огородиком, на котором солдаты собирались посадить в этом году картошку, – но семейных офицеров на заставе не было, да и вообще офицеров, кроме Панкова, здесь не было – ни замбоя, заместителя по боевой части, ни по воспитательной, пламенного борца с личным составом, ни зампотеха, отвечающего за то, чтобы вся техника на заставе «фурычила»; а картошка на огородике уже вряд ли вырастет. Панков снова выругался, бросил, не оборачиваясь, радисту, продолжавшему нудеть в трубку в безуспешном вызове отряда:
– Ладно, Рожков, в отряде знают, что у нас творится – достаточно! Переключайся теперь на своих – все ли живы?
Радист от приказа Панкова даже повеселел – к своим далеко не надо «бегать», они рядом.
«Эресы» продолжали летать не только из-за Пянджа, а и со спины, из кишлака – там вовсю старался светлоглазый памирец: над самой головой с густым змеиным шипением прошел снаряд, всадился во двор заставы, в самый центр, вспыхнул жарко. Вверх полетели черные каменья, какие-то тряпки, закувыркалась большая и легкая, вырезанная из хорошо высушенного дерева доска, сорванная с длинного ротного рукомойника, и где-то в стороне пронзительно заржала лошадь. Панков не поверил ушам своим – откуда здесь лошадь? Если только какой-нибудь «ба-алшой начальник» прибыл с афганской стороны на тонконогом арабском скакуне?
«А нам, татарам, все равно, – вспомнилась старая, не к месту присказка, – нам что чистокровный скакун, что наездник, сидящий на нем – все равно раком поставим». Панков сплюнул через бруствер, вгляделся в берег Пянджа – показались «прохоры» или еще нет?
Радист тем временем подал ему трубку рации:
– На связи – Дуров.
– У тебя все живы? – не называя ни своего позывного, ни имени сержанта, спросил Панков. – Потери есть?
Панков почувствовал, как на шее у него зашевелилось что-то колючее – он подумал: а вдруг сержант сейчас оглушит его убийственным: «Все полегли, остался один я» – такое ведь на войне случается сплошь и рядом, но Дуров ответил спокойным, даже чуть сонным голосом:
– Потерь нет!
«Слава Богу!» – Панков стер грязной ладонью пот со лба. Подвигал правой ногой, ощупал ее, подтянул к себе вторую ногу… Ноги слушались. Глаза невольно застило чем-то теплым, искрящимся. Он не сразу понял, что это слезы.






