Текст книги "Город на заре"
Автор книги: Валерий Дашевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
У самых ворот
I
Прошло два года, и в нашем городе все сошлись во мнении, что Мишка был ненормальным, но ненормальным он не был, во всяком случае, не больше нас. Вы сотню раз видели Мишку, а если не его, то парней, похожих на него и друг на друга так, словно когда-то одного из них размножили на манер грампластинки или майки с рисунком. Если вы житель нашего города, если душными летними вечерами вам негде прочистить легкие от никотина, кроме как в Центральном парке или в сквере против бара городской гостиницы, вы знаете, о ком я. Вы проходили мимо них по остывающему от дневного пекла асфальту аллеи, что ведет в глубину парка, будто в само прохладное и непроглядное темное гигантское чрево ночи, а если дело было днем, когда тень – спасение, а воздух горяч как дыхание домны, вы могли хорошенько разглядеть их лица, их медальоны, их намокшие от пота и прилипшие к ребрам рубашки, никелированные цепочки на их запястьях, их вылинявшие от стирок джинсы на узких боках, их мягкие спортивные туфли, но так или иначе вы шли мимо них, днем – торопливо, потому что днем вы заняты, а вечером – тоже торопливо оттого, что кругом ночной хаос и вековечная песня города, и вас не раз предупреждали, что в заднем кармане джинсов у одного из них может оказаться бритва. Может, вы шли не спеша, чтобы не показать вида, а, может, знали, что вы им не нужны?
Но Мишка никогда не носил бритву. Он таскал с собой карты и держал их не в заднем кармане джинсов, а в руках. Мишкины карты по сей день у меня. Я храню их вместе с вырезкой из газеты, где он сфотографирован во время боя с Ваней Кравченко. Бой он проиграл, с боксом у него тогда шло под занавес, он тренировался по большим праздникам, дней за десять, а иногда и за неделю до боев являлся в зал, и в тот раз наш наш тренер Семен Донде шипел на него из угла. Шипел – иначе не скажешь, ведь он знал за тобой, что в бою не входишь в раж и в состоянии слышать, он весь подавался вперед, выбрасывал вперед седовласую коротко остриженную голову и цедил сквозь зубы так, что судьи не слышали его: – Взвинти темп! Взорвись! Убей черта! – Или: – Осел, сто чертей твоей матери, ты что, забыл, как бьют по животу! – и в ровном свете прожектора над рингом седая голова его блестела так, точно вместо волос на ней росла сталистая проволока. Так и в тот раз, когда Мишка дрался с Ваней – из-под обоих только искры не сыпались – и к концу второго раунда стало ясно, за кем бой, он наклонился вперед и зашипел, негромко, я еле разбирал слова, но Мишка потом сказал, что слышал так, как если бы Донде орал ему на ухо: – У меня был боксер Полонский, а теперь он мешок! ты меня позоришь, негодяй! – и Мишка ударил, трахнул так, что попади он – у Вани, наверное, голова бы оторвалась. Так их и заснял для газеты тот старичок со своим блицем.
А после, когда Мишка сидел на скамейке в полутемной раздевалке, безмолвный и безучастный, как заглохший мотор, Донде стоял над ним, помахивая полотенцем, и преспокойно, вроде речь шла о погоде, клял Мишку на чем свет стоит, втолковывая ему, что такие физические данные от бога достались одному ему, дураку, Мишка повернул ко мне разбитое, залитое потом лицо и едва заметно подмигнул. И, помню, я еще подумал, что отдать бой Ване Кравченко не самое страшное из того, что может случиться с человеком.
Не то, чтобы Мишка был не от мира сего. Чем-то он напоминал кошку, когда та пересекает по солнцепеку дорогу от мусорника к палисаднику. Когда он не спеша направлялся к вам, подбрасывая на ладони спичечный коробок, могло показаться, что он делает вам одолжение и что это одолжение дьявольски дорогое. Это если не знать Мишку как следует, но я-то его знал. Во всяком случае, тогда думал, что знал.
Он никогда не приходил вовремя, мог опоздать на сорок минут, мог и на три часа, но приходил всегда, когда эти сорок минут или три часа истекали, а, заодно, иссякало и чьё-то терпение, и кто-то из нас гасил сигарету о гранит парапета, спрыгивал на тротуар и рассерженно сбивал с джинсов мелкую, как пудра, пыль, он непременно появлялся в конце улицы в расстегнутом замшевом пиджаке, лоснившемся на локтях и на лацканах, с картами в руках и шел к нам сквозь толпу размашистым, быстрым шагом, от которого захлестывались широкие штанины его джинсов и полы пиджака разлетались. А потом, когда он подходил к нам, и все мы спрыгивали на тротуар, он сразу брал кого-нибудь из нас за руку. Да, можно было костить его почем зря, грозить, что в следующий раз он точно получит в зубы, но толку в этом было не больше, чем в том, чтобы орать на часы за то, что они отстают. Потому, что он стоял перед вами, держал вашу руку в своих ладонях, смотрел вам в глаза, улыбался и ждал. И мало-помалу вы понимали, чего он ждет, и вы замолкали, а тогда он доставал из кармана карты и начинал делить колоду пополам и врезать одну половину в другую. Он мог молчать весь вечер, только карты с сухим треском перемещались у него в руках, а движение рук не прекращалось ни на минуту.
Свой пиджак он выиграл у Жени Сошина, пиджак был совсем новый, Сошин надел его раз или два и предложил разыграть, когда у него кончились наличные. Помню, они стояли в подъезде – две синие тени на желтой стене – пыльная лампочка на коротком витом шнуре ровно и больно светила над их головами, и карманы Мишкиных джинсов оттопыривались от смятых бумажек. Сошин сказал: – Хочешь, разыграем пиджак? Я купил его у финна в Питере. Можешь оценить его в полтораста и метать. – И Мишка сказал: – Пошло. – И Соитии сказал: – Может, сначала примеряешь? – И Мишка ответил: – Мое от меня не уйдет.
В тот год он почти не проигрывал, а, может быть, не проигрывал вообще, ведь карманы пиджака всегда топорщились. Стоило ему достать платок или пачку сигарет, он непременно ронял несколько смятых пятидесятирублевок, наклонялся за ними, поднимал, потом высовывал кончик языка и облизывал запекшиеся губы. Как-то раз он пропал, и в те два дня Алла Афанасьевна, его мать, чуть с ума не сошла от страха – это случилось за полгода до того, как она пригласила меня к ней в училище, а там сказала, что Мишку надо спасать: я нашел его в гостинице на площади, в номере люкс, в самом большом и дорогом номере с цветным телевизором в гостиной и аквамариновой плиткой в ванной, но в то утро номер меньше всего походил на люкс, в номере было не продохнуть от сигаретного дыма, и малиновый ковер на полу был сплошь усыпан пеплом, а на роскошной кровати расселось человек восемь грузин из тех, кто торгуют тюльпанами. Они переговаривались вполголоса, цокая, харкая, прищелкивая языками, и все глазели на стол; за столом против Мишки сидел жирный и важный грузин в шелковом халате на голое тело; когда горничная завела меня в их номер, он взял со стола сифон с газировкой, облил себе голову и грудь и сказал: – Сдавайся, Миша, такие партии даже русские сдают! – и только тут я увидел, что они вовсе не в карты играют, а в нарды.
Но я тогда не знал, что это нарды. Я просто стоял у Мишки за спиной, смотрел на доску, инкрустированную перламутром и костью, на костяные фишки, на кубики и думал, что, наконец-то, он проиграл, и Алла Афанасьевна может успокоиться, а заодно и все мы, потому что сроду этих нард не видел и знал, что он тоже не видел, во всяком случае, не носил в кармане, не вытаскивал на людях, когда ему нечем было занять руки. Помнится, они кончили партию, Мишка достал из кармана засаленную сторублевую бумажку, расправил, положил на стол рядом с доской, поблагодарил и поднялся; помню, идем мы по коридору, и я спрашиваю, сколько он оставил тому грузину в халате, а он говорит: – С чего ты взял, что я проиграл? Ошибаешься, братишка, я не проиграл. Скажу тебе больше: я даже немножко выиграл, – и вынул из кармана пригоршню таких же замусоленных сторублевок, расправил их, сложил вдвое и спрятал в нагрудный карман рубашки, все восемь.
Ясно, я думал, он матери даст хотя бы половину, но он сказал, что мать ни за что их не возьмет. Так что мы пошли в универмаг, купили Димке, его брату, велосипед, купили матери складной японский зонт и набор для маникюра, а после зашли в комиссионный, и там он купил портативный стереомагнитофон мне в машину. Не знаю, почему, да только деньги всегда жгли ему карманы.
Незадолго до того, как мы познакомились, я вернулся из армии. Оттрубил два года, сперва в Остре, потом – в дивизионе. В спортроту я не попал, но еще в учебке, в Остре, один сержант сказал мне, что это к лучшему: «Механик-воитель, – говорит, – на гражданке устроиться шофером может запросто, а мастер спорта после тридцати, кому он нужен?» Там, в армии, я еще не думал о куске хлеба, оно пришло потом, а я решил так: демобилизуюсь и отгуляю месяца два, это чтобы оглядеться, ясно?
Неделю я отсыпался за все утренние поверки разом, за все ночи в парке, в машинах, в нарядах, когда я давал себе зарок, что, как вернусь, неделю не подниму головы с подушки, а после – теперь время было целиком моим, а не сорок минут личного – я достал со шкафа сумку, сложил в нее капу, боксерки, бинты, форму и полотенце и отправился в зал, хотя знал, что по-настоящему драться больше не хочу, а иду туда по старой памяти. Там мы и познакомились.
Первые два месяца я только и делал, что спал, гулял по городу да ходил на тренировки. Два года – изрядный срок, даже в зале я это чувствовал. Когда меня призвали, моя сестра вышла замуж, а когда я вернулся, ее малышу шел пятый месяц. И раньше мы с ней не особенно ладили, но раньше у отца с матерью нас было двое, а теперь стало четверо: она, ее сынишка, Сева – ее муж и я. Сева этот был тихий худощавый парень из тех, кто помешаны на технике, а в свободное время подбирают аккорды по самоучителю для игры на гитаре или женятся на шалых красотках, которым надоело вертеть задом на танцах и захотелось печать в паспорт. Он в ателье по ремонту телевизоров работал, зарабатывал дай бог нам, но раз ему нравилось под каблуком у сестры, мое дело было пятое. Сразу после моего возвращения у нас с ней состоялся разговор. Она меня спросила, почему я не остался на сверхсрочной?
Говорю: – А зачем мне было оставаться?
– Ну как же, – говорит. Знаете, как женщины говорят такое, когда кажется, что на уме у них одна забота – о вас. – Платили бы тебе там хорошо, на всем готовом и вообще.
– Ступай на сверхурочную сама, – говорю, – раз там так хорошо платят. Будет тебе мало, я приплачу. Из тебя такой старшина выйдет – цены тебе не сложат, поняла?
– Думаешь, выйдет? – говорит. И смеется.
– Ага, – отвечаю, – думаю.
Приятного в этом было, сами понимаете, мало. А дней через пять за ужином она и говорит уже при всех: – Сева, Андрей Черных – твой приятель, устройте Витю на радиозавод. Там ему квартиру отдельную дадут. Там ведь быстро дают квартиры?
Они промолчали. Все, даже мать. Но после ужина – даром, что оно мне сестра, на четыре года старше и замужем – пришлось мне ее в свою комнату втолкнуть. Я дверь поплотней прикрыл, повернулся к ней и говорю: – Прекращай заниматься моим трудоустройством и отселением, не то я тебя мигом приведу в чувство. Слышишь ты, кормящая мать, я тебе не твой Сева! Этот дом мой такой же, как и твой. Я живу здесь по праву. Разве я вам мешаю?
– А разве не мешаешь? – говорит.
Тогда я подошел к ней вплотную. Говорю: – Уйдем мы отсюда только вместе, запомни, но если кто-то уйдет первым – это будешь ты.
– Не уверена, – говорит. И смеется. Потом говорит: – Тронешь меня пальцем – получишь год. Только ударь меня. Только ударь.
– А, – говорю, – вот оно что. Это ты славно придумала.
– Знала, что оценишь, – говорит.
– Ну, вот что, – говорю, – с женщинами я не воюю. Но я найду парикмахершу или официантку, словом стерву похлеще тебя, женюсь на ней и пропишу в своей комнате, а тогда ты узнаешь, где зимуют раки. Может мне за это тоже год полагается? Ты узнай.
Смеяться она перестала, какой там смех. Пожалуй, я пошел бы на радиозавод, поговори она со мной иначе. Если человек вздумал на меня переть, я ему на первый раз спущу. Но во второй раз от меня такого не жди. Беда в том, что они с малышом жили втроем в одной комнате, а когда люди живут втроем в одной комнате, им не приходится выбирать.
II
Тот сержант из Остра оказался прав: демобилизовался я в начале апреля, а в начале июня уже сидел за рулем белоснежной двадцать четвертой «Волги» – тачка эта прошла каких-нибудь семь тысяч и работала как часы. Нет такого, чтобы человек на свет рождался руль вертеть и нажимать на педали, и сказать, что вы мечтали об этом, можно, разве что, в школьном сочинении, да и то в классе восьмом, но я водил не какую-нибудь поливалку, а настоящий лимузин с красными чехлами на сиденьях и вентилятором на приборной доске, так что мне повезло, а кроме того, управляющий, которого я возил, души во мне не чаял, так что мне повезло вдвойне.
В машине человек самим собой становится, это всем знакомо. Дмитрий Сергеевич, управляющий нашим трестом, всегда садился на переднее сиденье и поминутно поглядывал то на меня, то на спидометр, то на дорогу. Он страдал одышкой, все вытирал лицо и шею батистовым платком, а еще его мучили отрыжки, потому что у него была больная печень. Если он нервничал или злился, то молчал, и отрыжки донимали его чаще обычного, а если нет, то болтал со мной, прижимая к животу плоский портфель одной рукой, другой отирая лицо и шею платком поминутно поглядывая то на спидометр, то на меня, то на дорогу. Бывало, я включу зажигание и смотрю, как он бежит к машине – воротник рубашки и пиджак расстегнуты, узел галстука мотается на груди, потом плюхнется на сиденье, оботрет лицо и, задыхаясь, говорит: «Витя, голубчик, через семь минут в исполкоме заседание, все горит и пропадает, жми!» – Это он говорит, когда мы уже мчим по проспекту и на спидометре у нас девяносто, чудила.
Так вот, значит, когда ему нужно было, чтобы я свозил его жену на рынок или еще что-нибудь в этом роде, мне полагалось быть под рукой, а за это я мог пригнать машину в гараж хоть в полночь, и никто не задавал мне вопросов. Если он говорил, что я нужен ему в таком то часу, это означало, что я могу подработать, подвезти пассажиров от вокзала до восточной окраины, а если он ничего не говорил, тогда я сидел в машине, слушал приемник и ждал, когда он выскочит на ступени. А я ходил за этой тачкой, как если бы она была моей.
В то лето Мишка ездил со мной, пока Донде не забрал его на сборы. Вечерами я подъезжал за ним к парку, спортзалу или к институту, и мы допоздна колесили по городу, часами говорили или часами молчали, ведь никто не умел молчать так, как он. А после я отгонял машину в гараж, мы делили пополам деньги, что выручили за вечер, и пешком возвращались домой.
Мишка жил в захламленной, обветшалой, неопрятной квартире на втором этаже мрачного довоенного дома в конце узкой, каштанами обсаженной улицы, начинавшейся у площади. С ним жили бабушка по матери и два его деда – дед Афанасий и дед Яков. В их квартире царил неизбывный полумрак, запах лекарств мешался с едва ощутимым запахом тления, источаемым кипами газет, хранившихся в коридоре на антресолях, громадных и бездонных как провал в памяти. Дед Яков собирал газеты весь год, в канун января перевязывал их бечевкой, взбирался с ними на антресоли по стремянке, а после, перемазавшись в известке и в пыли, долго спускался вниз. Он был очень стар, очень близорук, стекла его очков, толстые и выпуклые, напоминали наполненные водой линзы допотопного телевизора и крошечные вечно слезящиеся глаза казались из-под очков огромными. Однажды, когда Мишка впервые привел меня к себе, и его бабушка поставила передо мной тарелку с вареной картошкой и селедкой, дед Яков проворно протянул руку, схватил картофелину с моей тарелки и спрятал в рукав халата – так в первый и, кажется, в последний раз я видел, как Мишка покраснел. Помню, он тронул меня ногой под столом, и я, как ни в чем не бывало, взял вилку, а через полчаса мы вышли на улицу, я оглянулся и увидел, что дед Яков стоит на балконе, накрывшись с головой линялой бархатной скатертью. Мишка оглянулся следом за мной, ткнул пальцем в деда и сказал: – Ему интересно, куда мы пойдем. Представляешь, он думает, что его не видно!
Так вот, годом позже, когда Мишку отчислили из института за игру в карты на лекции, дед Яков послал письмо маршалу Гречко, где писал, что воевал в коннице Буденного, и просил не призывать Мишку в армию, а дать ему возможность доучиться в институте – ну так вот, когда на имя военкома пришел ответ из Генерального штаба, Женя Сошин стремглав соскочил с парапета, на котором мы все тогда сидели, и заорал на всю улицу: – Кто сказал, что дед Полонского сумасшедший? Это же гениальный дед!
Много позже я думал, что дед Яков всё-таки зря беспокоил маршала, лучше бы он оставил все, как было, лучше для Мишки, для меня, для всех нас, но тогда я спрыгнул с парапета следом за Сошиным, и не прошло минуты, как мы все сидели в двух такси и мчались к бару, чтобы выпить за деда Якова, за конницу Будённого, за маршала Гречко и за Генеральный штаб.
Вот так вот Мишка очутился на заводе, работал в цехе горячего литья полгода, чтобы восстановиться в институте, но по мне ему не надо было восстанавливаться, да и работать тоже, а что ему надо, не знал никто. Родители твердили ему, что пробиться в жизни можно, только занимаясь с утра до ночи, он отвечал, что заниматься ему не нужно, раз он не занимался никогда. Не то, чтобы он вообще не занимался – дня за два, а иногда и за день до экзаменов он отправлялся в читальный зал, и не было случая, чтобы он не сдал на стипендию. Вот и выходило, что двух дней ему было вполне достаточно на то, на что другим по полгода полагалось, а иногда не требовалось и дня, а иногда и двадцати минут хватало. Сказать, как карты попали к нему в руки? В то лето, когда мы с ним познакомились, он часто ждал меня в парке – там, что ни день собирались старички и тому подобная публика сыграть партию-другую в шахматы или в шашки, и если меня долго не было, он предлагал им сыграть: давал шашку форы и садился к противнику спиной. Кончилось тем, что играть с ним отказались наотрез, но еще раньше к нему подошел Саша Галичев и говорит: – Миша, а в карты выступить не хочешь? Можем сразиться рублей по десять, это ведь не шашки, чтобы играть по рублю. – А Мишка поглядел на него и говорит: – Ладно, объясни мне правила, и я тебя обыграю.
Не знаю, зачем ему надо было играть с теми старичками, сидеть к ним спиной и обдумывать каждый ход, может он развлекался на свой манер, просто дразнил их точно так же, как подначивал девчонок, вечно околачивавшихся в холле перед баром, но так или иначе, я находил его в аллее, в окружении толпы пенсионеров и зевак, сидящим к противнику спиной и уставившимся поверх толпы туда, где стремительно сгущались сумерки. Я останавливался перед ним, клал ему руку на плечо и говорил: – Ну ладно, хватит. На тебе рубль, заплати им и поехали. – И всякий раз он обращал на меня сонный и невидящий, точно в самого себя устремленный взгляд, и шептал: – Погоди, погоди, погоди…
Одно время его манера тасовать карты на улице выводила меня из себя, да только он всегда был начеку, всегда успевал отскочить или увернуться, а когда я говорил: – Спрячь их, дуралей! Что ты держишься за них как черт за душу? – Он неохотно опускал их в карман, чтобы через пять минут вытащить снова. Раз я послушал, по каким кушам он играет, а после в машине говорю: – Объясни, как ты можешь играть партию по двести рублей? Они есть у тебя, эти двести? – А он отвечает: – Неважно. – И я говорю: – Погоди, положим, это неважно, ну а у деятеля, с которым ты играл, они есть? – А он отвечает: – Не имеет значения. – И я говорю: – А, черт, ладно, пускай не имеет, но если ты проиграешь эти двести? – А он: – Ну тогда мне попадется другой, с деньгами. – Я говорю: – Черт побери, я не про то, кто из вас кому и когда попадется, но если ты проиграешь тысячу или две, что тогда? – А он и говорит: – Ты едешь на красный свет, следи за дорогой, Витя.
Да, проку в этих разговорах было не больше, чем в том, чтобы ждать его в гостиничном номере, в задней комнате бара, в чьей-нибудь квартире, словом там, где имелись стол, два стула, чистый лист бумаги, шариковая ручка и партнер, а иногда не было ни стола, ни ручки, и тогда я ждал его у скамейки в сквере или у подоконника в подъезде, иногда на руках его партнеров красовались татуировки, иногда – золотые перстни с монограммами, но так или иначе, я стоял у него за спиной, смотрел на его высоко поднятую черноволосую голову и слушал вкрадчивый убаюкивающий шепот: – Погоди, погоди, погоди…
А после мы, бывало, выйдем на улицу, в запахи жасмина и асфальта, в бензиновую гарь, я включу зажигание и сдам назад, чтобы развернуться в узком переулке и сразу вдавлю в пол педаль газа, чтобы мотор под капотом взвыл, как пес на цепи, Мишка включит магнитофон и салон моей снежинки огласят голоса Creedence или Deep Purple, [32]32
Creedence – Creedence Clearwater Revival (сокращённо CCR, часто Creedence) – американская рок-группа, образовавшаяся в 1967 году и за пять лет существования добившаяся всемирного успеха и признания критиками. Deep Purple – Deep Purple ([di: p рз:(j). pal]) – британская рок-группа, образованная в феврале 1968 года в Хартфорде, Англия, и считающаяся одной из самых заметных и влиятельных в «тяжёлой музыке».
[Закрыть]и мы мчимся среди жарких ночных огней, и я чувствую, как нечто, чему нет названия, теснится, ворочается в моей груди – оно, это нечто, заставляет руки сжиматься в кулаки на руле, заставляет гнать машину вперед, как если бы за нами была погоня, как если бы я украл или убил, а ведь я к тому времени никого не убил.
Помню, в конце осени Алла Афанасьевна попросила меня прийти к ней в училище, а как я пришел, выпроводила ученицу, повернулась ко мне на винтовом табурете и говорит: – Витя, прости, что пригласила тебя не к нам. Это я нарочно, чтобы Мишка не знал о нашем разговоре. Ты Мишке друг, ты должен мне помочь. Скажи, в последнее время ты не замечал за ним ничего странного?
– Вроде бы нет, – говорю – не больше, чем всегда.
– Витя, поверь, разговор останется между нами, – говорит. – Думаешь, я не знаю, чем он занимается? К твоему сведению, я давно догадывалась, а вчера мне позвонила приятельница и сказала, что Мишка обыграл ее сына. Вот до чего дошло.
– Зачем же сын вашей приятельницы играл с ним? – спрашиваю.
– Это неважно, – говорит, – своим сыном пусть она занимается сама. Меня волнует судьба моего сына!
– И давно она вас волнует? – спрашиваю.
Помню, как сейчас: сидит себе, облокотясь на крышку рояля, а как сказал, вся вспыхнула, выпрямилась и отбросила волосы со лба.
– Что ж, отвечу тебе, – говорит. – Мишке и пяти лет не было, когда я заболела тяжелой формой энцефалита, потом родился Димка, и я была вынуждена, слышишь ты, временно поселить Мишку у матери. Как ты знаешь, в наших двух комнатах и повернуться негде. Я сознаю, что за многое вина лежит на мне, но я ума не приложу, откуда, почему у него это ужасное увлечение! Мой Мишка! Он же невероятно способный человек, даже одаренный, так ведь?
– Еще бы, – говорю.
– И ты понимаешь, что он себя губит?
– Еще бы, – говорю, – как тут не понять.
– Но раз ты понимаешь, куда он катится, скажи, что у вас общего, какие интересы?
– Пожалуйста, – говорю, – только не подумайте, будто я на что-то намекаю, у меня этого и в мыслях нет. Вот вы говорите, что болели и всякое такое, но вы отдали его двум полоумным старикам и ждали, что он вырастет цацей. У меня дома стариков нет, но есть свои причины бывать там пореже. Знаете, никому, кроме вашего Миши, не интересно, обут ли я, одет ли, здоров или нет, и бренчит ли у меня что-нибудь в кармане. Хотите – называйте это общими интересами. Вам оно не нравится, его времяпрепровождение, мне оно тоже не по душе, а вы что предлагаете? Общественность привлечь или нам почаще в филармонию ходить или, может, на стройку уехать?
– В посещении филармонии нет ничего дурного, – говорит. – На свете есть много достойных занятий, это я знаю. А еще я знаю, что теперешнее его занятие недостойно ни его, ни любого нормального человека. От всей души надеюсь, что это возрастное, и он перебесится, но если нет – он плохо кончит. Ты понимаешь, что его надо спасать?
– Ясно, – говорю. – сделаю все, чтобы он бросил играть, обещаю вам. А в остальном я могу не больше вашего. Ну я пойду?
Но, оказалось, я мог вообще не давать обещаний, не ездить к ней в училище, не стоять перед ней, мусоля в кулаке сигарету в ожидании, пока выйду и закурю, потому что дня через три после нашего с ней разговора Мишка сказал, что не сумеет выехать со мной, что не хочет показываться в городе.
– Слава тебе, господи, наконец-то, – говорю, – Ну-ка повтори, а то, похоже, я ослышался. Что это на тебя нашло?
А он и говорит: – Ничего особенного. Просто мне лучше некоторое время не появляться там и все.
– Само собой, – говорю, – конечно лучше. За учебники засядешь. Ведь если тебя еще раз исключат, ООН – и та не поможет.
А он говорит: – Не в том дело. Просто я немного задолжал.
– Тоже неплохо, – говорю. – Должен – так отдашь. Может, хоть это тебя образумит. Сколько ты должен?
А он и говорит: – Какая разница? Могу с тобой поехать, если не будешь возить пассажиров через центр.
– О, – говорю, – ты что же, думаешь, за твой проигрыш тебя из машины на ходу вытащат?
А он говорит: – Всякое бывает.
– Погоди, погоди, – говорю, в точности как он, – ты что, столько должен, что отдать не надеешься? Ладно, мой пиджак стоит двести, джинсы – столько же, дома у меня три сотни отложены. А у тебя что, совсем ни копейки?
А он говорит: – Есть какая то мелочь, рублей полтораста, кажется.
– Ну вот, – говорю, – счастлив наш бог. Считай, тысяча у нас найдется. Или тысячи не хватит?
А он говорит: – Трех не хватит.
– Так сколько же ты должен, дуралей? – ору.
– Шесть с половиной тысяч, – говорит, – и срок через неделю.
И странно, но я сразу поверил, что так оно и есть. Помнится, в горле у меня запершило, и я огляделся, сам не знаю зачем. Часов семь вечера было, начинало темнеть. Мелкий дождь, припустивший два часа назад, все сыпал и сыпал. Мы стояли у машины, невдалеке то крытого овощного павильона там, где начинался спуск к дамбе. Насыпь и дорога, что протянулись по насыпи от Павлового поля к городу, и дома по ту сторону огромного котлована – все это было скрыто вечерней дымкой, пеленой дождя. Помнится, глянул я на Мишку, и у меня от ярости дух перехватило: ведь я сразу понял, кому он мог проиграть такие сумасшедшие деньги. Публика эта в каждом большом городе имеется, а если вам интересно посмотреть всю междугородную шатию в сборе, их, так сказать, сепаратную встречу на высоком уровне, дождитесь лета, купите билет в Сочи, а там попросите кого-нибудь из местных, чтобы довел вас до гостиницы «Жемчужина».
И тут нежданно-негаданно я вспомнил, как Мишка на своих последних соревнованиях выступал. Перевесил он тогда граммов сто, не больше, а до конца взвешивания оставался час, вот он напялил на себя лыжный костюм и мое пальто в придачу. Ему оставалась последняя контрольная попытка, он носился по залу как угорелый, покуда не пропотел насквозь, и – уже не знаю, о чем он тогда думал – вскочил на весы прямо в костюме и в пальто, как был, а тренер «Динамо» тот, кто отмечал контрольные веса, мигом записал его не в шестьдесят семь, а в семьдесят пять. Донде, услышав об этом, расстроился так, что руки у него затряслись, и говорит: – Правильно, я же знал, что у тебя нет мозгов! Что ж ты теперь в Витином пальто будешь драться или наденешь поверх мою дубленку, чтобы ты хоть весил эти семьдесят пять килограммов? – А Мишка схватил его за руку и говорит: – Все будет в порядке, вы только не волнуйтесь, Семен Ефимович! – И выиграл три боя до финала, все три – нокаутами, а в финале парень из «Динамо» отказался с ним боксировать, так Мишка, вместо того, чтобы к награждению идти, снял пиджак, подошел к судейскому столу, расписался за диплом, а после с дипломом под мышкой стал назад в толпу зрителей.
Так, мало-помалу я взял себя в руки, но продолжал стоять, облокотясь о дверцу машины, курил и смотрел, как тает в воздухе сигаретный дым. Понятно, о такой минуте мы с Аллой Афанасьевне только помечтать могли, ведь когда же было брать с него слово, связать обещанием, как не теперь, да только говорить с ним так у меня язык не повернулся, потому что я, понимаете ли, знал: он помог бы мне, не сказав ни слова, если бы так влип я.
– Ладно, – говорю, – как-нибудь да выкрутимся. Все, что на мне – твое и магнитофон – тоже. Триста у меня есть, еще четыреста я займу. На две тысячи можешь рассчитывать. Остальное выплатим постепенно, по сто рублей в месяц.
– Не выйдет, – говорит. – Ну подумай сам: кто станет ждать сорок пять месяцев? Твои деньги мне не нужны, мне должны куда больше, чем шесть с половиной, просто я никому не наступал на горло.
– А нельзя ли, – говорю, – свести их вместе – тех, кому должен ты, с теми, кто должен тебе, и пусть бы сами разбирались, а?
– Не выйдет, – говорит, – ни тем, ни другим это не нужно. Для меня выход один: получит деньги и расплатиться, и ничего другого тут не придумаешь.
– Вот оно что, – говорю, – так, значит, надо заставить их вернуть тебе деньги?
– Имей в виду, я ни о чем не прошу. – говорит.
– И я ни о чем не прошу. – говорю, – Надеюсь, ты и без просьб все понимаешь.
Он кивнул. Мы сели в машину, я завел мотор, и на неделю жизнь наша завертелась так, что все вокруг слилось. Днем, как и положено, я возил своего управляющего, а если удавалось урвать часа два-три, спал в машине, накрыв лицо газетой, а в пять часов на переднее сиденье садился Мишка, небритый, с запекшимися губами, с маленькими, как у подростка, руками, перепачканными пастой шариковой ручки, и мы колесили по городу далеко за полночь.
Бывало, стоим мы у кабины телефона-автомата. Мишка подзывает первую встречную девицу из тех, что не ломаются по часу, и говорит: – Солнышко, выручи нас, нам надо потолковать с приятелем, а его не зовут к телефону. – А после, когда она позовет кого надо, назвавшись Мариной или Томой, как велел ей Мишка, он берет у нее трубку и говорит: – Толя, помнишь, какое сегодня число? А ты обещал рассчитаться десятого. Если сегодня в девять тебя не будет, считай, что должен не четыреста, а восемьсот и вот эти восемьсот мы получим.
А бывала и так: мы сидим в машине на какой-нибудь Кацарской или Юмтовской позабытой богом улице. Час ночи, и в машине жизни не больше, чем вокруг, мы курим и прячем сигареты под приборную доску или в кулак, когда подносим ко рту, а после, когда появляется наш долгожданный, когда он поравняется с капотом, я включаю фары на дальний свет, и мы с Мишкой выходим из машины.
Так мы собрали все распроклятые деньги, собрали куда больше – ровно восемь тысяч двести, и это было еще не все: кое-кто отмолился на потом, а кое у кого денег не оказалось вовсе. Кому платил Мишка, я так и не видел – подвез его к бару, но заходить не стал, сказал, что обожду в машине, Понимаете, за эту неделю я устал, даже сам не знал как.