Текст книги "Ангел мой, Вера"
Автор книги: Валентина, Сергеева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Глава 7
После венца молодые две недели оставались в Нарядове. Катерина Захаровна, раздраженная скрытностью брата в отношении сердечных дел, дала себе волю в изъявлении чувств и при первом же удобном случае в письме намекнула, что тот, кажется, путает ее карман с собственным. Артамон, и вправду вошедший в изрядные траты в преддверии свадьбы, смутился, сделал попытку вернуть присланную ему тысячу рублей, ответил дерзостью, потом попросил прощения… Иными словами, и он и Вера Алексеевна рады были хоть ненадолго остаться одни, прежде чем нырнуть с головой в самостоятельную жизнь.
В доме пахло старой мебелью, сухими яблоками и немного чердаком. Сами собой потрескивали полы, а по вечерам в пожелтевших стеклышках шкафов вместо одной свечи отражались сразу пять или шесть. Вышитые скатерти и полотенца, тоже пожелтевшие от времени; кровати, на которые по старинке была навалена груда пуховиков; покрытые сетью мельчайших трещинок фарфоровые тарелки, привезенные еще дедом из Саксонии; певучий говор прислуги – все это было уютно и давным-давно знакомо.
Вера Алексеевна искренне радовалась, что они не поехали ни в Москву, ни в Петербург, а остались здесь, где можно было целый день сидеть дома, если вздумается, или бродить по саду, или идти гулять дальше, за деревню, а главное, не видеть никого вокруг и никуда не спешить. Все делалось как бы само собой, обед появлялся на столе, белье стиралось. То, чего Вера Алексеевна ждала и боялась – что ей придется наконец распоряжаться и хлопотать самой, без помощи и без совета, – вновь отодвинулось куда-то в неопределенную даль. Матрена Ивановна сама словно поблекла, чтобы не мешать молодым, отступила в сень жарко натопленных хозяйских комнат нижнего этажа. Оттуда она привычно и незаметно управляла домом, и все шло как часы, по заведенному раз навсегда порядку.
Вера Алексеевна жила словно в полусне, чувствуя, что за ней ухаживают, как за малым ребенком, и угадывают каждый шаг. Она и радовалась этому, и робела, совершенно непривычная к тому, чтобы ее одну окружали вниманием и предупредительной заботой. Она пила кофе со сливками, ела свое любимое варенье, почти не выходила из комнат, и слова прислуги, по привычке называвшей ее «барышня», одновременно веселили ее и огорчали. Она радовалась, что может отдохнуть в старом доме, вместо того чтобы сразу мчаться в Петербург, и сожалела, что здесь, при матери, ей не дадут ступить и шагу, словно она хрустальная. И все-таки приятно было ничего не делать, ни о чем не заботиться и ни с кем не видаться… Вера Алексеевна догадывалась, что должна быть благодарна судьбе за это время, что вряд ли оно повторится еще когда-либо.
Погода иногда устанавливалась на несколько часов, порой и на целых полдня, особенно с утра. Становилось свежо и ясно, и можно было идти гулять. Сад был по щиколотку завален старой листвой, которую никто не сгребал. Деревья стояли рыжебурые, только кое-где слабо зеленели пучки замерзшей травы. Поутру все затягивало инеем, и туман в саду висел такой, что не было видно дома, стоило отойти на двадцать шагов вглубь.
Почти сразу за садом начинались деревенские плетни; деревня была маленькая, в десяток изб. На пригорке стояла небольшая каменная церковь с колокольней, на кряжистом восьмиугольном основании. Вера Алексеевна знала, что ее выстроили почти шестьдесят лет назад прихожане нескольких соседних деревень – Троицкого, Ильинского, Покровки, Никулиц и большого села Терентьева, откуда по праздникам являлось до двухсот человек. Она рассказывала это Артамону и улыбалась, как будто ей самой странно было, что в крохотном Нарядове собиралось столько народу. Трижды в год здесь, помимо великих праздников, «при немалом стечении» ходили крестным ходом. И где только помещались все эти люди? Если смотреть из сада, в Нарядове, как в игрушечном Ноевом ковчеге, казалось, всего было по два и не более: две собаки, рыжая и черная, прибегавшие каждый день к кухне, две коровы, две курицы, мужик с бабой, которые встретились им однажды и поклонились господам, сойдя на обочину. И сами молодые супруги, бродившие об руку по пустынным окрестностям, чувствовали себя единственными на целом свете…
Но вскоре небо затягивали тучи, начинало моросить, задувал ветер, и приходилось возвращаться, иногда почти бегом, если забредали слишком далеко и не успевали спохватиться. Тогда в нижнем этаже, точно в прачечной, до ночи пахло мокрой одеждой, которую развешивали сушить, в буфетной заваривали малину и липу. Матрена Ивановна, слыша, как наверху ходят, смеются и переговариваются, с улыбкой смотрела на потолок и подмигивала мужу. А дождь продолжался, затягиваясь на другой день и на третий, и становилось холодно и тоскливо… Оттого что ее желания угадывались, прежде чем она успевала их высказать, оттого что домашние дела решались без нее, Вера Алексеевна не знала, чем заняться и к чему себя применить. Из любви все словно сговорились водить ею, как куклой, и даже варенье к чаю не давали выбрать самой.
С ранней юности привыкшая думать и беспокоиться о младших, Вера Алексеевна вдруг оказалась одна, и так непривычно было заботиться только о себе. Вдобавок она чувствовала, что пришлась не по нраву мужниной родне, и со страхом ожидала грядущих встреч. С мужем Вера Алексеевна робела, ей – порой до слез – странным казалось, что теперь Артамон может обнять ее, когда вздумается, или посадить к себе на колени. Она уже приучалась заботиться о нем – подавала ему чай, дрожащими пальцами поправляла воротничок рубашки, приглаживала волосы и замирала, когда он, поймав ее руку, принимался целовать пальцы и запястье. Вера Алексеевна с удовольствием замечала, что Артамон тоже робел при ней, с непривычки говорил то «ты», то «вы»…
Давало знать о себе разочарование и удивление, которое зачастую посещает людей, оказавшихся в тесном соседстве и обнаруживших, что их сожитель, оказывается, не любит того-то и того-то, ложится спать во втором часу ночи и, как нарочно, выбирает самые скрипучие половицы, чтобы на них наступить. Оба, как случается со многими молодыми супругами, мучительно осознавали, что теперь подвержены всем дурным настроениям и нездоровьям друг друга, а главное, что на их досуг и душевные силы отныне в любую минуту могут быть предъявлены притязания. Артамон, при своей доброте, был своенравен и вспыльчив: избалованный вниманием родных, он привык, что его желания исполнялись мгновенно. Но и Вера Алексеевна не терпела, чтобы ею распоряжались без спросу. То, как у мужа в минуту раздражения темнели глаза и в голосе прорезались неумолимые стальные нотки, ее и пугало, и словно подзадоривало.
Порой они решительно не могли уступить друг другу в мелочах. Если Артамон вдруг объявлял, что сегодня следует идти гулять или что на обед будет то-то и то-то, Вера Алексеевна, раздосадованная тем, что ее желаниями вновь не поинтересовались, с гневом и удивлением поднимала брови и покачивала головой.
– Очень мило! С тобой невозможно сговориться, Вера, ты сама не знаешь, чего хочешь! – однажды сердито воскликнул муж.
– Я хочу одного – чтобы со мной считались. Я не кукла и не ребенок, которого водят на помочах.
– Какие пустяки, право… тебя попросили оставить рукоделье, чтоб идти гулять, вот уж ты и обиделась. Как можно быть такой щекотливой… пора бы отвыкать от капризов!
Было еще одно, о чем она ни за что не решилась бы сказать ему напрямик: Артамон был требователен и как супруг. Вера Алексеевна, одновременно смущенная, напуганная и счастливая, пока не успела понять, как быть, как отвечать на его настойчивость, вполне понятную в эти дни, но утомительную, доводившую нервы до крайнего потрясения… Вера Алексеевна говорила себе, что она не шестнадцатилетняя девочка, и никогда не отличалась страстным темпераментом, и всегда считала бурные проявления чувств, даже между супругами, чем-то сродни неприличию. Но, Боже мой, Боже мой, как быстро забывалось все внушенное воспитанием и чтением, оставляя Веру Алексеевну в каком-то полнейшем замешательстве, еще и оттого, что Артамону, казалось, скромность была неведома. Дом словно нарочито притихал в минуты их ласк – и Вера Алексеевна невольно, с легким ужасом, представляла себе многозначительную материнскую усмешку. Впрочем, Матрена Ивановна ни взглядом, ни намеком не давала дочери понять, что радости новобрачных для нее не тайна. Оставалось лишь надеяться, что она избавила от пикантных намеков и зятя.
Вера Алексеевна догадывалась, что Артамон, на свой лад, деликатен с нею – какой же хрупкой и слабой она ему казалась! Она была благодарна мужу за это, хотя и признавала в глубине души, что в девушках, пожалуй, представляла себе брак чересчур… бестелесным.
Когда она тосковала, Артамону становилось страшно. То, что у жены быстро и необъяснимо, по нескольку раз на дню, менялось настроение, от смеха к слезам, пугало Артамона до ледяной дрожи. Он не знал, что делать тогда… он тщетно выспрашивал, в чем дело, умолял Вериньку улыбнуться, становился перед ней на колени, предлагал того и другого, уверял: «Скоро поедем в Петербург, там-то и заживем!» – потом сам начинал раздражаться, сидел отвернувшись, пробовал читать жене мораль и, наконец, уходил вниз, или она уходила. Однажды, застав внизу тешу, сидевшую в диванной с вязанием, Артамон не удержался…
– Вы заменили мне мать, и я верю вам как матери, так скажите же откровенно, – потребовал он. – Может быть, Веринька нездорова, а от меня скрывали… нельзя же, в самом деле, здоровому человеку столько плакать!
Матрена Ивановна, не ждавшая такой бурной атаки, вспыхнула.
– Может быть, друг мой, тебе следует у самого себя спросить, отчего моя дочь грустит?
Артамона неприятно резануло это «моя дочь».
– Ваша дочь теперь моя жена… да-с. И вместо того чтобы откровенно поговорить со мной, она избегает меня и заверяет, что совершенно всем довольна! Но, может быть, она говорила с вами? Я понимаю, женщине иногда легче пожаловаться матери, чем мужу. Если так, умоляю, скажите мне, отчего она страдает, чтобы я мог поправить дело. Неужели вам меня не жаль?
Горяинова пристально взглянула на него и покачала головой.
– Что же я скажу тебе, друг мой? Ты сначала разбери самого себя беспристрастно… и рассуди, хорошо ли, что ты тайком от Веры бегаешь на нее жаловаться? Ты поговори с женой, приласкайся, расспроси, да не тверди зря, что она тебе не угождает, вот и заживете спокойно, с удовольствием…
Артамон взглянул на тешу помутившимися глазами, словно ему в ответ на душевные излияния принялись читать из прописей, но все-таки ничего не сказал. Он опустился в кресло, обхватил голову руками…
– Да не могу я с ней говорить! У ней один ответ: «Я всем довольна». Когда мы были только женихом и невестой, нам достаточно было сесть рядом и поговорить о чем-нибудь взаимно любимом, и все разрешалось. А теперь, когда мы должны, казалось бы, полностью сблизиться, мы вместо этого удаляемся друг от друга, и я не понимаю почему. Вера постоянно в унынии, а я не знаю, как поправить дело, и меня это угнетает. Ей-богу, тяжко. Не я ли делаю для нее все, что может сделать заботливый муж и друг?
– У нас, помню, в Ярославле один батюшка как-то проповедь говорил и рассказал притчу, – сказала Матрена Ивановна, не отрываясь от вязания. – Два брата женились, жить стали розно, через год повстречались, один и говорит другому: «Не знаю, как и быть, жена мне попалась неряха, непряха, лентяйка. Каждый день ей пеняю, да только все хуже и хуже становится». А второй отвечает: «А мне досталась умница, раскрасавица, любое дело у ней спорится, все лучше да лучше живем. Я ей тоже каждый день о том говорю».
Артамон сердито фыркнул:
– Большой хитрец ваш батюшка, а притча это старая, я ее еще у Лафонтена читал. У нас с Верой все больше сказка про наговорную водицу. Я, признаться, нашу жизнь себе представлял иначе.
Матрена Ивановна поднялась, складывая вязание.
– Что ж, друг мой, мы с моею дочерью тоже чаяли жить по-другому. Однако прошу тебя, на сем закончим разговор. У меня на него никаких сил недостает.
«А у меня? – хотелось крикнуть Артамону. – Как будто я затеял его для забавы! „Мы с моей дочерью…“ Господи, скорее бы в Петербург».
На Введение решено было ехать в Ярославль, а затем уже через Москву в Петербург. Артамон воскликнул сначала: «А я так хотел после свадьбы ехать в Новгород!» – но Вера Алексеевна и Матрена Ивановна совместными усилиями убедили его, что это тяжело, долго и вовсе не по пути. Как ни хотелось ему побывать в родных краях, он все-таки уступил и воздержался от упреков. А Вера Алексеевна словно ожила и принялась энергично распоряжаться сборами. Она искренне радовалась: в Ярославле прошло ее детство, и ей хотелось еще подышать родным воздухом и набраться сил, прежде чем ехать в Петербург. Видя ее веселье, утешился и муж.
В Ярославле Артамон не знал, чем порадовать жену, засыпал ее подарками, накупил совершенно не нужных вещей и вскоре уже стал тяготиться сидением в гостинице. Бывать в обществе и, следовательно, делить с ним Веру Алексеевну ему не хотелось, однако Артамон, не чуждый наивного хвастовства, был не прочь показаться обществу с женой таким образом, чтобы это не вынуждало его тратить досуг на посторонних. Как только установилась ясная погода, он уговорил жену ехать кататься верхом. Для этого пришлось похлопотать и войти в некоторые непредвиденные расходы: подыскать напрокат выезженную лошадь и седло, спешно прикупить немного материи и надставить низ юбки. Вера Алексеевна, в душе любившая все необычное, сперва удивилась, потом согласилась. Сначала ездили по улицам, но там всадница в нерешительности останавливалась всякий раз, когда видела пролетку, телегу или резвого ребенка. Удовольствия от такой прогулки было немного, и разговор выходил чересчур судорожный; тогда решили выехать за город, в рощу. На безлюдье, вдохнув свежего осеннего воздуха, Вера Алексеевна оживилась, разрумянилась и заметно повеселела. Артамон, зорко следя за ее лицом, болтал без умолку, тревожился, не холодно ли ей, удобно ли, не скучно, хвалил посадку, натянул поверх жениных перчаток свои, когда у нее озябли руки, и обрадовался, как ловко пришлось. Наконец, он уговорил ее немного проскакать рысью (Вера Алексеевна до сих пор ездила только шагом, а потому сильно робела). К концу прогулки она осмелела настолько, что даже перескочила через лежавшее на тропинке бревно.
– Ничего, ничего, не робей, – подбадривал муж. – Ты, Веринька, наездница хоть куда.
Вера Алексеевна в самом деле, казалось, уверилась, что она «хоть куда». Она не сразу почувствовала, как утомилась с непривычки, зато потом от усталости слезы навернулись на глаза. В голову полезли глупые вопросы: зачем они так далеко заехали, отчего не взяли амазонку напрокат?.. Обратно в город возвращались тесно бок о бок. Вера Алексеевна, совладав с собой и решив ни в чем не упрекать мужа, порой прислонялась к плечу Артамона и даже закрывала на несколько мгновений глаза, если позволяла дорога, а потом со смущением взглядывала на него. Тот, слава Богу, погрузился в военные воспоминания и что-то рассказывал, не особенно заботясь о том, внимательно его слушают или нет.
– Тут, понимаешь, приказ по эскадрону – на учениях всем рубить чучела, обер-офицерам первыми, чтобы подавать пример. А мне лошадь попалась новокупля, неприученная – хоть ты тресни, заходит к чучелу левым боком, не дает рубить. Три проскачки вышло, в строю уж смеются, самому впору сквозь землю провалиться. Я с отчаяния кричу: «Голубчик, миленький, ради Бога, сделай как надо, не срами!» – ну, тут он зашел справа, только все равно не удержался – налетел на чучело грудью и повалил. Хорошо, полковой адъютант меня пожалел, говорит: «Давайте, Муравьев, теперь лошадьми обменяемся, а после учений избавьтесь вы от нее, за ради Бога, а то намаетесь. Я знаю, вы коня купили у Красновского – не связывайтесь с ним никогда более, он хуже цыгана…» Да тебе скучно, Веринька, и ты, должно быть, смертельно устала, – вдруг спохватился Артамон. – Прости, ангельчик, я глупости болтаю.
– Что ты, мне вовсе не скучно, – искренне ответила Вера Алексеевна. – Так, значит, ты прямо при всех и крикнул: «Голубчик, миленький»?
Он залился смехом, и она, вслед за ним, тоже, забыв и об усталости, и о суетливых сборах, и о перенесенных хлопотах…
В двадцатых числах ноября они вернулись в Петербург. Дорога была трудная, обоих растрясло. Артамон по мере сил старался развлекать Веру Алексеевну, рассказывал, какая необыкновенная жизнь их теперь ожидает. В его рассказах ее ожидал по меньшей мере роскошный дворец. Впрочем, она уже поняла, что восторги мужа, хоть и несомненно искренние, надлежит разбавлять, и выслушивала его с улыбкой, не расспрашивая и не выражая сомнений. В каких бы радужных красках Артамон ни описывал будущее, оно пугало Веру Алексеевну. Петербургская квартира, которую ей предстояло увидеть впервые и которую обставляла не она, новое окружение, незнакомые лица, необходимость самой всё решать и делать… то, что легко и с удовольствием, как игра, принимается женщиной в восемнадцать лет, Вере Алексеевне казалось непостижимо, удушающе трудным.
От страха, от груза новых обязанностей, которые не успели еще навалиться на нее, но уже заранее давили, как неудобный угловатый мешок, ей то и дело хотелось плакать. Конечно, в Петербурге были братья и множество знакомых, но там же была и неприветливая Канкрина, и любопытный свет…
Живым напоминанием о прежней, московской, жизни служило Вере Алексеевне ее «наследство». Оно состояло из полувоспитанницы-полугорничной Софьюшки, купеческой сироты, выросшей в доме Горяиновых, ныне шустрой рыжеватой особы двадцати пяти лет, а кроме того, девушки Насти и пожилого лакея Гаврилы, мужика обстоятельного и молчаливого.
Артамоново хозяйство было и того меньше – одна-единственная душа, денщик Старков, второй год состоявший при своем «барине». С Артамоном он сжился именно так, как сживаются бойкие плутоватые слуги с добродушными и не особенно поворотливыми хозяевами. Старков, ярославец родом, был расторопен, боек, относительно честен и, с точки зрения Артамона, обладал лишь одним пороком. Раз в три или четыре месяца он аккуратно напивался, после чего, спохватившись, в испуге прятался от барина на целый день и не показывался, как бы велика ни была в нем нужда. Загуливал Старков всегда под одним и тем же предлогом – встретил-де кума, нельзя было не выпить. В изобретении мифических кумовьев, разбросанных по городам и весям, денщик не знал никакого удержу. Предыдущий «барин» Старкова со смехом рассказывал, как во время заграничного похода, в Париже, тот, по своему обыкновению, напился, а после оправдывался тем, что «кума встретил». «Ты обалдел, что ли? Какой у тебя кум в Париже?» – «Так нынче ж и покумились, вашбродь», – не моргнув глазом, отвечал Старков.
К Артамону он привязался особенно, поскольку тот искренне восхищался ловкостью своего Труффальдино, прощая ему мелкие грешки, и вдобавок не дрался. Как многие люди, хорошо сознающие свою силу, Артамон брезговал ударить человека заведомо беспомощного. На Старкова он кричал, грозил ему кулаком, иногда давал щелчка, но всерьез не трогал никогда. От необходимости постоянно иметь дело с шумливым беспорядочным барином типическая ярославская хитрость, вошедшая в поговорку, у Старкова развилась еще более. Так, он взял за привычку запивать исключительно по субботам и являться к барину с покаянным видом на следующее утро, зная, что спросонок тот благодушен и ленив. «Опять пил вчера, морда?» – спрашивал Артамон, когда денщик подавал умыться. Старков всем видом выражал глубочайшее раскаяние. «Разбаловался… Попробуй сегодня уйди со двора, я тебе покажу, где раки зимуют», – грозил Артамон. На этом обыкновенно проборка заканчивалась.
Подъезжая к заставе, Артамон что-то начал волноваться, секретничать с Труффальдино и наконец отправил его вперед «поживей».
– Что такое? – тревожно спросила Вера Алексеевна.
– Ничего, ангельчик, это я так просто, убедиться, все ли готово.
У нее закружилась голова… Пока карета катила по петербургским улицам, Вера Алексеевна полулежала, откинувшись на подушки, с закрытыми глазами, прикусив губу.
– Тебе нехорошо, Веринька? – испугался муж.
– Пустяки… я отдышусь.
Артамон, ничуть не успокоившись, застучал в стенку кучеру.
– Стой! Стой! Ангельчик, может быть, ты пить хочешь? Или пешком пройдемся? Укачало тебя? Ради Бога, ты скажи мне только…
Вера Алексеевна сжала его ладонь обеими руками, как ребенок.
– Артамон, пойми… все так непривычно, так ново… мне страшно.
Глядя на нее очень серьезно, муж ответил:
– Мне тоже.
И ей стало немного легче дышать.
– Подъезжаем, – негромко сказал он.
Вера Алексеевна, не утерпев, посмотрела в окно.
– Почему такая толпа, не случилось ли чего?
У подъезда «офицерского дома» ожидали человек двадцать. Едва карета остановилась, кавалергарды, с хрустальными бокалами в руках, рассыпались в два ряда вдоль лестницы, от тротуара до двери. Суетливо забегала прислуга, разливая шампанское. Видимо, все это было придумано заранее. Артамон и Вера Алексеевна вышли… Кто-то скомандовал: «Смирно!» – и молодые офицеры замерли, каждый держа правой рукой у груди полный бокал.
– Нас встречают, – шепотом сказал Артамон. – Ловко придумали, а?
Вера Алексеевна, чувствуя себя особенно маленькой рядом с рослыми кавалергардами, поднималась по лестнице рядом с ним. Она едва переводила дух от радостного волнения и немного от страха. Когда они достигли верхней ступеньки и повернулись, глядя на два неподвижных по-прежнему ряда, Артамон подсказал:
– Подай знак, Веринька.
Вера Алексеевна кивнула и слегка подняла руку. Офицеры, все враз, поднесли бокалы к губам, залпом выпили – и она даже вскрикнула от неожиданного треска хрусталя, полетевшего наземь.
– На счастье! – крикнул кто-то.
– Ура!
Следом оглушительно грянули остальные. И при мысли о том, что Артамона любят здесь – и готовы принять и полюбить всё, что с ним связано, – Вере Алексеевне стало веселей.