Текст книги "Океанский патруль. Том 2. Ветер с океана"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
«Вот мы и поругались!»
– Я тебе запрещаю писать ему письма, ты слышишь? И кого? Кого, спрашивается, ты выбрала в свои корреспонденты?
Варенька смотрела в окно: на другом берегу залива зеленели мхами проплешины высоких сопок, пенилась полоса прибоя, а на самой вершине скалы стоял какой-то человек и бесстрашно заглядывал в пропасть.
– Вот ты бы не смог так, – сказала Варенька.
– Как? – спросил Пеклеванный, подходя к ней.
– А вот так… Стоять и смотреть…
– Ну, а чего же тут такого?
– Не спорь, Артем, ты не мог бы. Ведь ты бываешь смел только тогда, когда за твоей смелостью наблюдают другие. А этот человек на скале смел просто так. Для себя…
Она повернулась к нему, спросила:
– Так что ты сказал про Мордвинова?
– Ты уже слышала.
– А ты повтори.
– Могу… Твой Мордвинов – необразованный дикарь.
– Ах, только и всего?
– Деревенщина, – закончил Пеклеванный и снова стал нервно расхаживать по комнате…
Эта комната была не их комнатой – в ней жил один офицер с «Летучего», и сегодня утром Артем попросил у него ключ. «Слушай, – сказал он ему, – ты все равно на вахте, а мне надо кое с кем встретиться…»
«И вот встретились! – злобно раздумывал Артем, вышагивая по комнате. – Через полчаса надо возвращаться на эсминец, а мы только и делаем, что ругаемся…»
– Слушай, Варька, – как можно беззаботнее сказал он, посмотрев на часы, – хватит ругаться! Ей-богу, плевал я на этого Мордвинова… Скажи мне хоть раз, что ты меня любишь по-прежнему…
«Мы ругаемся, – думала в свою очередь Варенька. – Мы ругаемся, пожалуй, впервые за все это время. Он не желает слышать имени Мордвинова, но – дурак! – пойми, что не будь этого человека, и мы бы никогда с тобой не встретились…»
Пеклеванный сел на подоконник, обняв ее за плечи.
– Ну вот еще, – сказал он, – чего нам ссориться. Из-за какого-то матроса!..
Она передернула плечами:
– Оставь! Я же ведь хорошо изучила тебя, Артем. Ты хочешь помириться со мной не потому, что тебе хочется просто помириться…
– А что же?
– Если бы у тебя было в запасе больше времени, ты не обнял бы меня. Но времени осталось мало, а ты знаешь, что уйдешь сегодня в море…
– Не хочу слушать, – перебил ее Артем.
– Нет, выслушай!.. И тебе хочется быть спокойным там, в море. Ты хочешь помириться со мною не из-за меня, а для себя. Ты, мне кажется, большой эгоист, Артем!..
– Ну, во-от, – обиделся Пеклеванный, – так уж сразу и эгоист!..
– Да! – не могла успокоиться Варенька. – Хочешь, скажу большее?
– Ну?
– А за что ты не любил Самарова?
– Я не то чтобы не любил, – растерялся Артем, – я просто относился к нему спокойно.
– Неправда! – возразила Варенька. – Ты не любил его за то, что матросы к нему относились как к другу, а к тебе только по уставу…
Пеклеванный спрыгнул с подоконника, схватил со стола папиросу.
– Он – посредственность, твой Самаров, таких тысячи! Он даже не имел для политзанятий своих оригинальных мыслей, а пользовался вырезками из газет!..
– Однако, – ответила Варенька, – матросы любили в нем не партийный билет, а человека… Не забывай, пожалуйста, что ты сам подал недавно заявление в партию. Зачем ты это сделал?
– Я?
– Да, ты!
– Странный вопрос!
– Нисколько.
– Отстань от меня, Варька! – примирительно сказал Пеклеванный, тайком посмотрев на часы. – Ну чего ты на меня сегодня взъелась?.. Вот сейчас опять скажешь, что я эгоист, желаю покоя только для себя, а я же ведь… люблю тебя!.. Мне обидно оставлять тебя в таком состоянии, Варька!
– Ну?
– Давай помиримся!
– Ну, помиримся… А дальше что? – Варенька безнадежно махнула рукой. – Я же ведь не могу вынуть из тебя душу, сердце и вложить другие. Ты знаешь, Артем…
Она замолчала. По наклонному железу подоконника, приплясывая, ходил серый полярный воробей. «Чирик-чирик», – посмотрит на Вареньку как-то сбоку, подпрыгнет и снова: «Чирик-чирик».
– Так что? – спросил Пеклеванный, демонстративно натягивая перед зеркалом фуражку.
Варенька словно очнулась:
– Я забыла, Артем… Вот засмотрелась на этого воробья, который напомнил мне ленинградских, и я забыла… А ты уходишь?
– Да, – сухо ответил Артем, – но я хочу… я хочу сказать тебе последнее.
Он сделал какие-то движения ртом, и Варенька вдруг заметила, как на его шее под гладко выбритой кожей судорожно перекатился острый кадык. Раньше она почему-то не замечала его.
– Что, Артем? – спросила она, тоже собираясь уходить.
– Последнее, – тихо повторил Пеклеванный, и кадык снова уродливо перекатился у него под кожей. – Я хочу сказать тебе, что в море…
Варенька насторожилась:
– Ну… в море?
– В море, – продолжал Артем, – находится около сорока немецких подлодок, и с некоторыми из них нам суждено встретиться. И ты… ты, Варенька, еще пожалеешь, если…
Она невольно закрыла глаза, и перед ней, как сейчас, встала накрененная палуба «Аскольда», потоки воды в коридорах, стоны людей, и шрам ранения вдруг резануло забытой болью.
Она порывисто прижалась к Артему, терлась головой по его жесткому кителю:
– Прости… Прости меня, милый!.. Я понимаю: нам нельзя ссориться, пока идет эта война… Прости!.. Если с тобой что-нибудь случится, я не снесу этого…
Он обнял ее тоже, и она доверчиво потянулась к нему…
Потом, стоя перед зеркалом и одергивая китель, она вяло говорила:
– Ты не опоздаешь?.. Нет?..
Вставляя ключ в скважину двери, Артем деловито объяснял:
– Нет, у меня хорошие отношения с командиром. Бекетов мне верит. В крайнем случае, скажу, что задержал на улице одетого не по форме матроса и запоздал… Только ты давай поскорее. До чего же вы, бабы, всегда копаетесь!
– Ничего, – сердито отозвалась Варенька, – ту самую, из Владивостока, ждал, ну и меня тоже обождешь…
– А я разве что говорю? Надо, знаешь, как: раз, два и готово!..
– Обожди, я куда-то уронила булавку.
– Плевать на нее! Не могу же я ждать, пока ты…
– А ты не жди. Скажешь Бекетову, что задержал на улице не одного, а двух матросов. Тебе же ведь он поверит.
– Перестань! Ты знаешь, ради чего я жертвую своими отношениями с командиром…
– Нашла булавку, – вздохнула Варенька, – вот она… Ну, пойдем!
На площадке лестницы она сказала:
– Как все-таки… плохо у нас!
– Плохо? – удивился Артем.
– Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый… Ну, скажи, скажи, – вдруг горячо заговорила она, – неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?
Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.
– Тебе потому и плохо? – спросил он.
– Нет, не потому, но я…
– По-оня-ятно, – нараспев произнес Артем.
Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, – такие были у него глаза в этот момент.
– Я не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!
Артем криво усмехнулся:
– Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..
* * *
– Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, – говорил Кульбицкий, – чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, – это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы… Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?
– Семь процентов, товарищ подполковник, – уныло ответила Варенька, – и, как правило, из машинной команды.
– Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?
– Четырнадцать.
– Ого!
– Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!
Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:
– Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?
– На десять минут, – ответил Кульбицкий…
«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.
– Соедините меня с «Летучим», – жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети…»
Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.
Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.
И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:
– Ах, Артем, Артем… Плохо нам, и что-то не так!..
* * *
Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:
«…а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь…»
Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, – завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.
Переводя свой автомат на боевой взвод, он сказал себе: «Я мог бы… Я все могу!» – и неожиданно громко рассмеялся.
А за этими камнями лежали немецкий фельдфебель и двое тирольцев. Им было необходимо проникнуть через охраняемую погранполосу для совершения диверсии, но, услышав этот смех, они, не сговариваясь, поползли обратно…
Между возвратившимся фельдфебелем и офицером, пославшим его для диверсии, состоялся следующий разговор:
– Вы почему вернулись?
– Там кто-то смеется…
– Ну и что же?
– Смеется…
– Так что же, черт возьми?!
– Страшно…
Костер в тундре
Последние дни Никонов все чаще и чаще задумывался о своей жене. «Аглая жива», – часто повторял он, и каждый раз у него возникало такое чувство, словно он отыскал то, что считал навеки потерянным, но теперь-то никогда не потеряет.
А люди вокруг него гибли, пропадали без вести, умирали от ран, и он все это видел, все переживал в себе и невольно страшился, что теперь Аглая может потерять его.
Первым его другом в этой промерзлой пустыне был человек, которого он спас от верной гибели. Позже, когда в отряд вошли новые энергичные люди, такие как Сверре Дельвик, товарищ Улава и Осквик, Белчо по-прежнему оставался для него лучшим другом, и даже с Мацутой он не мог уже быть таким откровенным, как с этим словаком. Но в последнее время Белчо как-то притих, приуныл, на все вопросы отвечал односложно, словно нехотя. И Никонов понял, что друг его мучается тоской по родине, на землю которой вот-вот должны вступить советские войска, что ему не милы эти скупые пейзажи, что он болен.
– Ничего, Иржи, – сказал ему однажды вечером Никонов, – ничего. Как ни тяжело мне с тобой расстаться, а при первой же возможности я переправлю тебя на Большую землю… Махнешь из Мурманска в Москву, а оттуда и в Прагу. Ну, а сейчас ты вниз спустись – переговорить надо…
Провожаемый благодарным взглядом друга, Никонов вышел на лестничный переход и встретил искавшего его Сашу Кротких. Этот отчаянный матрос уже сумел завоевать любовь партизан своей смелостью, какой-то могучей русской удалью и просто тем, что был неплохим рубахой-парнем. Давно забыт тот бой, когда он голыми руками добыл себе оружие, давно уже Саша стал полноправным членом партизанской дружины, и все равно матрос терялся каждый раз, когда встречал командира. Он боялся его после того памятного разговора, который закончился крепким тумаком по затылку, и сейчас, натолкнувшись на Никонова, Саша Кротких, выпятив грудь, как на адмиральском смотру, ел глазами начальство.
Никонов дружески ткнул его кулаком в живот, улыбнулся:
– Правила дисциплины ты соблюдай, но пыжиться передо мной не стоит… Ну что?
– Командир, там огонь какой-то…
– Огонь? – насторожился Никонов.
– Да, понимаешь, кто-то костер разложил неподалеку от нас. Вот, хочешь, поднимемся на крышу – оттуда хорошо видно…
И Никонов, поднявшись на крышу, увидел вдали желтый, как волчий глаз, огонь костра, светивший в ночной мгле затаенно и жутко. В окрестностях лагеря, значит, появился кто-то чужой.
– Вот что, Саша, – сказал Никонов, – возьми-ка свой автомат и, не делая лишнего шума, проберись поближе – посмотри, кто это там. И действуй по обстоятельствам… Сам понимаешь, время тревожное.
– Слушаюсь, командир, – ответил Кротких и быстро сбежал по лестнице, а Никонов спустился в нижний подвальный зал, где уже сидели Белчо, Дельвик и товарищ Улава.
– Все в сборе, – сказал Дельвик, подкручивая фитиль лампы и раскладывая на столе карту северных провинций Норвегии. – Хорошо… Так вот, друзья, давайте решим, что делать дальше. Вы уже знаете, что Риббентроп все-таки добился своего в Хельсинки, и Суоми отныне связана с Гитлером дополнительным военным соглашением. Это соглашение касается также и финских копей, которые питают Германию никелем и абразивами… Вот этот рудник, под названием «Высокая Грета», давно привлекает мое внимание. Он дает на-гора никелевой руды больше всех других рудников, а условия работы на нем самые жестокие…
Никонов помолчал, прислушиваясь к тишине, – не слышно ли выстрелов, посмотрел в оконце – не видно ли отсюда костра, но кругом все было спокойно, и он сказал:
– Верно. Уже давно пора вывести из строя «Высокую Грету» – это четверть всего количества руды, добываемой немцами в Лапландии. Вот тут недавно товарищ Улава встречалась с пастором Кальдевином, который имеет свои соображения… Кстати, прошу вас, фрекен!..
Товарищ Улава зябко натянула на свои плечи спадавшую куртку, положила на карту ладонь, – рука у нее была тонкая, красивая.
– Пастор, – сказала она, – пользуется правом посещать время от времени территорию рудника «Высокая Грета». Этому руднику немцы придают особое значение, на нем работает много свободно нанимаемых норвежцев, датчан и финнов. Большую часть их составляют рабочие лютеранско-евангелического вероисповедания. Комендант рудника не разрешает рабочим в церковные праздники расходиться по киркам местного прихода. И вот…
– Понимаю, – сказал Никонов, – нам поможет Кальдевин?
– Да.
– Что-то не верится мне, – возразил Белчо, – чтобы на этом можно было построить всю операцию. Слишком сложный ход. Придется долго ждать, пока пастор освоится. Не лучше ли нагрянуть ночью всей нашей дружиной, как это делали недавно русские с плавучим доком в фиорде Биггевалле…
Дельвик, нахмуренный и мрачный, подпирая скулу своей единственной сильной рукой, только усмехнулся на возражения Белчо:
– А ты пулеметные вышки видел?
– Видел. Правда, лишь издали.
– Ну, так вот: не советую подходить близко.
Все посмотрели на Никонова: что скажет он?
– Я должен сам повидать пастора, – сказал Никонов, поднимаясь. – Передайте Осквику, чтобы готовил мотоцикл.
Крупными шагами он поднялся по кривой каменной лестнице и вошел в низкое помещение, наполовину занятое большим очагом.
Аскольдовский боцман лежал на грубо сколоченных нарах. После гибели патрульного судна, после концлагеря и контузии мичман Мацута до сих пор не мог оправиться и больше лежал, лишь изредка выходя на короткие прогулки в сопки.
– Ну как, старина? – спросил Никонов, подходя к нему. – Чем порадуешь?
– Да вот сегодня вроде легче. На озеро сходил, думал выкупаться даже, только вода уж больно стылая.
– Не холоднее, чем в Баренцевом?
– Не, – улыбнулся боцман, – та дюже холодная будет.
– Эх, мичман, мичман, – сокрушенно вздохнул Никонов, – врача бы тебе, уход хороший, ты сразу на ноги встал бы. А где тут у нас!..
Он посидел около Антона Захаровича еще несколько минут, пока внизу не затарахтел мотоцикл. Актер Осквик стоял возле мотоцикла, раскачиваясь на своих непомерно длинных ногах, обтянутых рейтузами финского лыжника.
– Готово? – спросил Никонов, выходя во двор.
– Хоть сейчас в Осло, – невозмутимо ответил Осквик, пощипывая свою узенькую бородку клинышком, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом.
– Автомат не брать, только пистолет. И нигде не останавливайся, понял?
Никонов не знал, хорошим актером был Осквик или нет, но солдатом он был отличным. К тому же Осквик обладал еще и страстью к механике. Тонкие длинные пальцы актера с одинаковым удовольствием копались в карбюраторе мотора и в затворе автоматического пулемета. И никто не удивился, когда однажды, запыленный и усталый, он приволок в лагерь немецкий штабной мотоцикл, с которым с тех пор уже не расставался…
Через полчаса они мчались по широкой ленте военной автострады, обгоняя немецкие машины. Никонов сидел за рулем, за его спиной трясся на кожаном сиденье актер. Мотоцикл с воем пролетал мимо грузовиков и штабных «опелей», из кабин которых выглядывали гитлеровские офицеры, с грохотом катился по бревенчатому настилу мостов над пропастями.
Труднее было прорваться мимо сторожевого кордона, где всем проезжающим полагалось предъявлять пропуска. Тогда Никонов крикнул Осквику: «Ложись…», а сам почти свалился с седла, не выпуская рукоятей, и мотоцикл пронесся под низко опущенной тяжелой балкой шлагбаума.
У одного из таких кордонов Никонов сказал:
– Вот здесь, на этой заставе, я в прошлом году раздобыл себе оружие…
– Отчаянный человек, – ответил актер.
– Нет, – сказал Никонов, немного подумав. – Я спокойный, но и мне часто бывает страшно…
* * *
Церковь Норвегии быстро усвоила «идеи» отставного майора Видкупа Квислинга. Это давало епископам сытую и спокойную жизнь, благоволение гитлеровских рейхскомиссаров и удивительно ловко укладывалось в христианскую заповедь: подставлять правую щеку, когда ударят по левой.
Однако среди пасторов мелких приходов были честные люди, для которых проповедническая кафедра являлась чем-то вроде трибуны. И в бедных сельских кирках, в громе хоральных прелюдий, под видом призрачных аллегорий, тайный смысл которых был ясен каждому, звучали призывы к борьбе с оккупантами. Так уж случилось, что протестантские священники, поливавшие до сорок первого года грязью коммунистическую Россию, неожиданно заговорили о заре освобождения, занимавшейся на востоке.
И одним из таких проповедников был Руальд Кальдевин, для которого, вопреки требованиям официальной церкви, любовь к родине и народу была дороже канонов толстого Гезанбуха. [5]5
Гезанбух – книга богослужебных песнопений у лютеран.
[Закрыть]
– О-о, здравствуйте, – сказал он, подавая Никонову белую сухую руку. – Вас только двое?
– Нет, – ответил Осквик, – с нами еще мотоцикл, но мы оставили его на окраине, возле дома дядюшки Августа.
Грудь пастора обтягивал домотканый свитер, на голове у него торчал конусообразный колпак красного цвета с длинной кисточкой; он снял этот колпак и приветливо помахал им над порогом:
– Проходите, садитесь. Вы так долго не появлялись у меня, что я уже начал тревожиться. Как здоровье фрекен Арчер? У меня для нее есть одна новость, только я не знаю, хорошая или плохая… Мотобаржа «Викинг», на которой плавал ее брат Оскар, не пришла с моря. Говорят, на ее борту вспыхнул бунт. И если только штурман остался жив, то… Ничего, я задерну ширмы. Вот так…
Никонов прошел, сел на круглый стульчик. Здесь все было по-старому, как и год назад, когда, замерзший и голодный, он нашел здесь спасение от врага и впервые понял, что имеет дело с другом. Белея костяными клавишами, молчал темно-вишневый орган, заваленный нотами; жарко топящийся камин, сложенный из грубых камней, прогревал сырую комнату; через дымовую трубу, выложенную в толстой стене, доносился скрип флюгера, – ветер дул с моря, обещал штормы, тоскливые осенние дожди…
– Господин Никонов, – сказал пастор, – а у меня есть новость специально для вас. Один унылый, но разговорчивый немецкий майор сказал мне, что…
– «Унылый», – повторил Никонов и рассмеялся: – Ну, так что же он вам рассказал?
– Освобожден большой участок Кировской железной дороги, – продолжал пастор. – В Северной Карелии, очевидно, намечается наступление не менее решительное, чем в направлении Виипури. И еще мне этот майор сказал, что финская армия настолько истощена, что не может прикрыть в Лапландии даже некоторые разрывы в своей линии фронта…
– Вы пытались найти надежного врача для моего боцмана?
– К сожалению, господин Никонов, все поиски оказались тщетны.
– И вот я думаю: а не попробовать ли нам воспользоваться этими разрывами, чтобы переправить через фронт несколько человек?
– Зачем? – удивился Осквик.
Маленький котенок, спавший на крышке органа, проснулся и спрыгнул на диван. Никонов почесал ему за ухом, не спеша ответил:
– А вот зачем… Мы находимся в глубоком тылу, и если наша армия начнет наступление, мы могли бы оказать ей большую поддержку. Но для этого надо прежде связаться с Большой землей. Вот мы и отошлем несколько человек.
– Вы кого-нибудь уже имеете в виду? – спросил пастор.
– Кого?.. Да он у вас линяет, – сказал Никонов, сталкивая котенка с колен, и, подумав, ответил: – Впереди нас ждут бои. Придется, наверное, не раз менять место лагеря, а среди нас есть больные… Надо в первую очередь отослать их, мы не имеем права подвергать их жизнь опасности… Ну ладно, об этом поговорим после, а сейчас… Херра Кальдевин, вы, надеюсь, догадываетесь о целях нашего неожиданного прихода?
– Примерно – да…
Никонов обратил внимание на то, что пастор за последнее время сильно изменился: стал нервным, юношеское лицо его осунулось и приобрело черты какой-то обреченности. Никонов уже несколько раз давал себе слово не тревожить Кальдевина, хотя бы временно, никакими заданиями, но всегда появлялась необходимость иметь своего человека в городе, и пастор жил под постоянной угрозой разоблачения.
Смотря в усталые глаза норвежца, он тихо спросил:
– Нас интересует «Высокая Грета». Вы не откажетесь помочь нам в этом?
– Я не отказываюсь и через фрекен Арчер уже заявил о своем согласии сделать все возможное.
– Дело очень серьезное.
– Я понимаю. Но мне, пользуясь положением священнослужителя, сделать это легче, чем вам.
– Дело нелегкое, – настойчиво продолжал Никонов, словно испытывая крепость духа пастора, – дело опасное…
– И об опасностях, ожидающих меня, я осведомлен тоже.
Никонов на мгновение задумался и встал.
– Ну, – сказал он весело, – так, значит, по рукам?
Руальд Кальдевин посмотрел на свои руки, смущенно улыбнулся:
– То есть как это – по рукам?.. Я не понимаю…
– Это у нас, у русских, – объяснил Никонов, – есть такой обычай: когда двое договариваются о чем-либо, то пожатием рук закрепляют свою договоренность…
– Ах, вот оно что… Хороший обычай!
Пастор немного помедлил и протянул свою ладонь. Никонов крепко пожал ее. Осквик положил сверху свою руку и сказал:
– Ну вот. А теперь договоримся о деталях…
* * *
Олави сидел перед костром и в жестяной банке варил жесткие тундровые грибы. Голова у него кружилась от голода, спину трясло лихорадочным ознобом. Он глухо кашлял и смачно отхаркивался в пугливую темноту, обступавшую костер. Его лицо и руки распухли от укусов гнуса, сплошь заляпанная грязью одежда превратилась в жалкие лохмотья.
– Скоро ли? – думал он, заглядывая в котелок, и снова разрывался в кашле: – Кха-кха-ху-ху… хр-хрр-хрр… Тьфу! Сатана перкеле…
Олави понимал, что если дня через три не доберется до Петсамо, то просто ляжет под какой-нибудь сопкой, закроет глаза – и умрет. Это очень страшно – умирать вблизи от своего дома, когда жена и дети совсем уже рядом, но… идти дальше он уже не в силах. Если бы не эти банды, что рыскают по всей Лапландии, ему бы незачем было сворачивать в сторону от дорог. А он, чтобы не быть повешенным на первой же сосне, свернул – и теперь, кажется, заблудился. Олави не знал, что находится на территории Финмаркена, он только чувствовал дыхание океана и радовался этим соленым ветрам. «Только бы выбраться к морю, а там вдоль берега доберусь», – думал он.
Грибы в котелке бурлили, лопались, от них раздражающе пахло. Олави мешал похлебку ложкой, и скулы у него сводило голодной судорогой. В ручье журчала вода, шумели кустарники, потом с обрыва скатился мелкий камешек. Олави привычно потянулся к своему «суоми», лежавшему на песке, но в этот же момент кто-то тяжелый набросился на него сверху – прямо на плечи.
– Врешь! – сказал Олави, свободной рукой выдергивая из ножен пуукко, но сильные пальцы стиснули ему запястье, и нож выпал. Солдат дернулся всем телом, нога его задела котелок, и грибная похлебка вылилась на раскаленные угли. Костер задымил, стало темнее, и в ноздри ударило одуряющим запахом пищи. Дезертир чуть не заплакал от обиды; в этот момент ему казалось, что умереть, пожалуй, не так уж плохо, но только… зачем голодным?
Олави рванулся снова и понял, что попался в крепкие руки. Заскрежетав от досады зубами, он шагнул вперед, невольно подчиняясь толчку приклада, потом упал на землю и решил: «Не пойду». Тяжелый, словно налитый свинцом, кулак опустился ему на лицо. «Жена моя, дети!» – пронеслось в голове, и, поднявшись и отплевываясь кровью, он вяло побрел в гущу кустарников…
В низком полуосвещенном помещении, куда его привел матрос, Олави снова стал сопротивляться. Он ударил кого-то сбоку и, падая на пол, успел вцепиться зубами в шершавую руку человека. Вцепился и, как волк, не разжимал зубов до тех пор, пока ударом приклада из него не выбили сознание. И тогда в меркнущей памяти снова встали милые лица жены и детей.
– О-о-ох! – протяжно застонал он, а Саша Кротких, зажимая пальцами прокушенную руку, крикнул: – Свяжите его, гада, и на замок, пока не вернется Никонов…
Никонов и Осквик вернулись поздней ночью, голодные и довольные. Они сразу прошли в подвал, где топился очаг, – актер поставил на огонь кофейник. Никонов, стягивая с ног узкие сапоги и морщась от боли в мозолях, внимательно выслушал доклад Саши Кротких, потом сказал:
– Зачем ты его избил?
– Та он мне руку прокусил, собака худая!
– Мало тебе. Ты бы еще нос подставил… ну ладно, веди его сюда, посмотрим… – И, повернувшись к Осквику, добавил по-норвежски: – Черт знает, кто он такой, может, и лазутчик, а может…
Матрос ввел пленного. Никонов испытующим взглядом оглядел жалкую, оборванную фигуру солдата, заметил, что тот небрит уже, наверное, с полмесяца, а когда глянул ему в глаза, то похолодел даже – такая страшная ненависть и злоба светились в глазах этого человека.
– Развяжите ему руки, – сказал он, расставляя на столе плоские егерские кружки из цветной пластмассы.
– Нельзя, командир, – возразил Саша Кротких, – это такая сволочь, что от него всего ожидать можно…
– Я тебе сказал – выполняй.
– Мне-то что, – недовольно отозвался матрос, стягивая с рук пленного прочную удавку «пьяного» узла.
Финский солдат пошевелил пальцами освобожденных рук и, сверкнув глазами, посмотрел в провал черного окна – там виднелись крупные звезды, раскачивались стебли можжевельника…
– Наливать? – спросил Осквик, снимая кофейник с огня.
– Наливай, – ответил Никонов, – и этому налей тоже. А ты, Саша, позови сюда Хатанзея – он по-фински знает… Ну ты, как тебя, Суоми, садись, гостем будешь.
– Суоми, – тихо повторил Олави и, взяв протянутый стакан, выплеснул кофе в лицо Осквику, потом смахнул со стола лампу. Никонов успел перехватить его рукой, когда он уже бросился в окно. На крик актера прибежали люди, и Никонов спокойно наблюдал, как несколько человек не могут справиться с этим жилистым финским солдатом.
– Я же говорил, – сказал Саша Кротких, – что от него что хочешь ждать можно…
– Посадите его сюда! – велел Никонов.
Олави сел на прежнее место к столу и вдруг сказал по-русски:
– Попадись вы мне раньше… я бы вас… – и он взмахнул рукой, словно выдергивая из ножен пуукко.
Сдерживая ярость, Никонов спросил:
– Ты чего такой злой?.. И рваный, грязный… Мы тебе жрать предлагаем, а ты… Так поступают только звери…
– И финны, – закончил Олави, переводя дыхание и вытирая со лба струйку крови, быстро бежавшую к подбородку. – Мне от вас ничего не надо. Одну пулю – и все!
– Уж чего-чего, а пулю-то получишь, – посулил Кротких.
– А ты молчи, не твое дело! – прикрикнул Никонов. – Иди отсюда, все уходите. Оставьте нас одних.
Все ушли. Никонов взял кофейник, снова наполнил кружку Олави.
– Пей, – резко предложил он, – и рассказывай… Что ты здесь делал?
Олави вскинулся снова и, плюнув в лицо Никонова, выкрикнул:
– Пулю!.. Одну лишь пулю!
Никонов смахнул рукавом плевок, сказал с ледяным бешенством:
– Так, значит, говоришь, пулю тебе? Так и быть, по блату устрою…
Рванул парабеллум и – прямо в лоб, этот грязный исцарапанный лоб.
– На! – сказал он, только выстрела не было, слабо щелкнул курок. Выбил патрон – думал, заело, – выстрелил снова, и… пистолет, верно служивший ему все время, опять дал осечку.
Олави не выдержал: рухнул грудью на стол, дергаясь плечами, давился злыми солдатскими рыданиями. Никонов, сунув парабеллум в карман и овладев собой, сел напротив пленного, стал не спеша разбирать его затрепанные документы…
В руки ему попалась солдатская книжка, и он с трудом разобрал в ней слово «Кестеньга».
– Так ты из-под Кестеньги? – спросил он.
Олави молча кивнул.
– А как попал сюда?
Олави не ответил. Но когда Никонов взял в руки мутную измятую фотографию, с которой на него глянуло улыбающееся лицо женщины, чем-то напомнившей ему Аглаю, глаза Олави погасли.
– Жена, – понял Никонов и, перевернув фотографию, прочел на обратной стороне: – Pеtsamо, 1940 vuosi.
Олави посмотрел на Никонова в упор, и взгляд у него был уже по-человечески светлый.
– Сатана перкеле, – шепотом сказал он, – у меня жена есть, дети… двое детей… Я к ним иду… Чтоб и тебя вот так же!..
Никонов понял. Он собрал документы, аккуратно вложил в солдатскую книжку фотографию и передал все это Олави. А когда через полчаса Кротких приоткрыл дверь, то увидел, что оба сидят за столом и мирно разговаривают о чем-то.
– Послушай, Саша, – сказал Никонов, – поищи там чего-нибудь из финского обмундирования. Да получше…
На рассвете Олави вывели во двор и завязали ему глаза. Саша Кротких отвел его далеко от лагеря и сказал:
– Ну теперь иди. Жене от меня привет передать можешь. А вот это наш командир велел тебе отдать, – и он протянул ему пуукко в кожаных ножнах.
Олави сорвал с глаз повязку, поблагодарил:
– Киитос, – и, беря нож, спросил: – А не боишься… а?
Кротких похлопал забинтованной рукой по своему автомату, угрожающе произнес:
– А это что? Я бы тебя сейчас… Вот ты мне, собака, руку прокусил как…
– Мне тоже есть что вспомнить, – начал было Олави, но матрос предупредил его:
– Ты давай иди, иди, а то опять подеремся…
И через несколько дней, таясь от немецких патрульных, Олави добрался до своего дома, стоявшего на окраине города. Волнуясь, постучал в дверь.
Семья ложилась спать, и ему долго не открывали…