Текст книги "Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Валентин Яковенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Шевченко было 16 лет, когда его отдали в науку к какому-то комнатному живописцу, по указанию одних биографов – в Вильно, а по указанию других – в Варшаве. Здесь его научили расписывать потолки, стены, заборы и т. п. На этот раз ему попался, по-видимому, добросовестный учитель, который скоро убедился, что его ученик обладает выходящим из ряда дарованием и что ему надлежит быть не простым маляром. Он высказал свое мнение Энгельгардту и посоветовал ему поместить юношу к известному варшавскому портретисту Лампи. Какими мотивами руководствовался Энгельгардт, мы не знаем, но в это время он, несомненно, уже понимал, что его живой капитал в образе Тараса Шевченко будет нарастать, точно проценты на проценты, от дальнейшего учения последнего. Тараса приодели, и он стал посещать мастерскую и работать под руководством настоящего художника.
Около двух лет прошло в таких занятиях. Что, собственно, делал Шевченко, какие успехи оказывал, мы не знаем. Но в это же время имело место весьма важное для его внутренней жизни событие: он полюбил в первый раз. Она была полька, швея, “с независимым образом мысли”, а он – “хохол”, крепак,[10]10
Крепостной человек (Словарь В. Даля).
[Закрыть] “хлоп”, со страстной, но порабощенной и пока еще не осознанной любовью к свободе. В то время Варшава как раз готовилась к восстанию, и мы легко можем себе представить, чем была воодушевлена девушка, понравившаяся юноше. Эта любовь разодрала завесу, скрывавшую от Шевченко весь ужас его бесправного положения. Хотя уже в детстве он с жадностью прислушивался к рассказам о гайдамаках, боровшихся за свою свободу, и напевал их скорбные песни, однако, забитый и загнанный, он жил, не обращая внимания на свое положение. Конечно, он был еще слишком молод. Любовь ускорила дело времени; она заставила его серьезнее взглянуть на свою жизнь, и как натура впечатлительная и правдивая он не мог не прийти в ужас и даже отчаяние. Первая чистая, возвышенная любовь пробуждает в душе всякого юноши самые лучшие порывы и стремления, на какие только он будет способен впоследствии. Она впервые приподымает покрывало со “святая святых” всей будущей жизни человека. Мы говорим о действительной любви, а не о любовном жаре, который горит обыкновенно нечистым пламенем. Для многих и юношеская любовь бывает только взрывом проснувшихся животных страстей; о таких можно смело сказать, что они и в жизни своей не пойдут дальше животных страстей, в лучшем случае смягченных культурой и образованием. И вот любовь открыла Шевченко, что не только он сам как рабочая сила принадлежит своему помещику, но что и его “святая святых” находится также в полном распоряжении этого последнего. “Я в первый раз пришел тогда к мысли, – вспоминает поэт, – отчего и нам, крепакам, не быть такими же людьми, как другие свободные сословия”.
К сожалению, мы располагаем очень скудными сведениями об этой первой любви поэта. Полька была, по-видимому, образованнее своего возлюбленного; уже одно то, что она была свободным человеком, давало ей преимущество. Она научила Тараса польскому языку, и тот, по крайней мере впоследствии, свободно читал в подлиннике Мицкевича и “Эстетику” Либельта. У нас нет ровно никаких оснований думать, что Шевченко отказывался при этом от чего бы то ни было “в пользу шляхетской национальности”, как то утверждает г-н Петров. Это – поклеп. Мы, вероятно, будем недалеки от истины, если скажем, что Шевченко действительно отрекся, но от чего? От рабства в пользу свободы. И невозможность осуществить это отречение немедленно, на деле, доводила юношу до мысли о самоубийстве. Этим, по-видимому, и исчерпываются все глубокие последствия первой любви нашего поэта.
В 1832 году мы находим Шевченко уже в Петербурге, куда его препроводили вместе с другой прислугой Энгельгардта этапным порядком. Дорогой у него отвалилась подошва на одном сапоге, и он должен был, чтобы не отморозить ногу, переобувать целый сапог с одной ноги на другую. В Петербурге Энгельгардт отдал его на выучку живописных дел мастеру Ширяеву, “который соединял в себе все качества дьячка-спартанца, дьякона-маляра и другого дьяка – хиромантика; но, несмотря на весь гнет тройственного его гения, я, – говорит поэт в своей “Автобиографии”,– в светлые осенние ночи бегал в Летний сад рисовать со статуй”. Как раньше настойчивое копирование рисунков, несмотря на все запреты и побои, вывело мальчика на дорогу его призвания, так и теперь упорные попытки проникнуть в храм искусства привели юношу к той желанной свободе, без которой немыслимо было дальнейшее развитие его дарования.
У Шевченко не было, конечно, никаких знакомых в Петербурге, кроме дворовой челяди да таких же злополучных, как он сам, учеников и наемных рабочих мастера Ширяева. Но, посещая украдкой Летний сад, он случайно познакомился с земляком, в то время уже художником, Сошенко. Эта встреча, имевшая такие важные последствия для Шевченко, описывается биографами по-разному. Вероятнее всего, что дело происходило именно таким образом, как о нем говорит Шевченко: вскользь – в своей “Автобиографии” и затем подробно – в биографической повести “Художник”, где даже лица, принимавшие участие в его освобождении, названы собственными их именами.
Однажды ранним утром, когда Петербург еще спал, а Шевченко по своему обыкновению отправился тайком в Летний сад срисовывать статуи, на него случайно наткнулся Сошенко. Юноша сконфузился, увидев перед собою незнакомого человека, и поспешно спрятал за пазуху рисунок. Между ними произошел такой приблизительно разговор. “Что ты здесь делаешь?” – спросил Сошенко. “Я ничего не делаю, – отвечал застенчиво юноша, – иду на работу, да по дороге в сад зашел”; и, немного помолчав, прибавил: “Я рисовал”. “Покажи, что ты рисовал”. Шевченко вынул из-за пазухи четвертку[11]11
Четверть целого листа (Словарь В. Даля).
[Закрыть] серой писчей бумаги и робко подал художнику; на четвертке был намечен довольно верно контур Сатурна. Долго Сошенко держал рисунок в руках и любовался запачканным лицом автора; в неправильном лице его было что-то привлекательное, особенно в глазах, умных и кротких, как у девочки. “Ты часто ходишь сюда рисовать?” – спросил наконец он. “Каждое воскресенье, – отвечал юноша, – а если близко где работаем, то и в будни захожу”. – “Ты учишься малярному мастерству?” – “И живописному”,– прибавил Тарас. Затем он поспешно взял в одну руку ведро с желтой краской, а в другую желтую же обтертую кисть и собрался идти. Сошенко пригласил его к себе. В первое же воскресенье робкий юноша воспользовался этим приглашением. Таким образом, первый лед был сломан, и Шевченко подхватило то течение русской общественной жизни, которое одно только могло по условиям того времени вынести его на простор свободы и прибить к берегу передовых людей. Всего этого он достиг помимо каких бы то ни было протекций и покровительств, – напротив, он упорно боролся с людьми и обстоятельствами. И он победил; правда, это была далеко еще не полная победа. Он доказал, что в нем действительно таится дарование. Дальнейший исход борьбы зависел теперь уже не от него одного, а и от тех людей, которые признали в нем “дар Божий”. Как отнесутся к нему эти люди и что сделают они, чтобы вспыхнувшая искра не потухла в беспросветном мраке нужды и равнодушия?
Сошенко, познакомившись ближе с жизнью юноши, был тронут до глубины души: все пережитое им было так непривлекательно, а будущее представлялось еще более сумрачным. Нужно спасти человека от неминуемой гибели, но как сделать это и что может сделать он, Сошенко, заурядный художник? Однако именно этому невидному, обыденному, серенькому человеку мы обязаны тем, что драгоценный украинский самородок не погиб в куче навоза. Сошенко обласкал его, как сына. Он водил его по картинным галереям, снабжал его необходимыми рисовальными принадлежностями, книгами, следил за его успехами и наставлял. Наконец, он познакомил его с малороссийским писателем Гребенкой, принявшим также теплое участие в судьбе многообещавшего юноши и немало содействовавшим, по-видимому, расширению его литературного горизонта, с конференц-секретарем Академии художеств Григоровичем, которого убедительно просил помочь освободить юношу от невыносимого гнета маляра Ширяева, и со знаменитым художником Брюлловым; а через этих лиц Шевченко стал скоро известен придворному живописцу Венецианову и Жуковскому. Последний, желая ближе ознакомиться с дарованием самоучки-маляра, попросил его однажды написать сочинение на тему: жизнь художника. До нас не дошло это юношеское произведение Шевченко, и мы не знаем, как отнесся к нему Жуковский; известно только, что вскоре после этого он стал усиленно хлопотать о выкупе поэта.
Итак, наша образованная общественность тридцатых годов встретила, как видим, радушно и участливо великое дарование, найденное случайно среди находящихся в кабале у Ширяева учеников-маляров. Как же воспользовался этот “найденыш” улыбнувшейся наконец ему судьбою? Он не изменил себе, но еще с большею энергией принялся за свое самообразование. Все свободное время он проводил или за рисованием, или за чтением, или, наконец, в кругу людей, от которых мог почерпнуть для себя что-либо в образовательном смысле. Но много ли бывает свободного времени у наемного чернорабочего? Оставалось одно: урывать для досуга часы от сна. “Пробыв целый день на работе, взятой хозяином с подряда и состоявшей в покраске оконных рам, дверей, а иногда и заборов, ночью возвращаясь на чердак, Тарас постоянно читал, читал все, что ни попадалось ему под руку”. Он успевал, следовательно, делать зараз два дела: работать на хозяина и учиться, причем успехи его в учении изумляли его ближайшего друга и покровителя Сошенко. Как-то раз ему вздумалось, однако, отвлечься от столь усидчивого труда, и он тайком, не спросив позволения у хозяина, убежал с работы на петергофское гулянье. Но невиданное зрелище, о котором рассказывали ему такие чудеса, не произвело на него впечатления, и он, заметив в толпе своего хозяина, поторопился возвратиться назад.
По мере того, как развертывались молодые силы под двойным влиянием чтения и просвещенного общества, и перед Тарасом все резче и заманчивее обрисовывался образ свободного человека и художника, положение его как подневольного ученика Ширяева и как крепака вообще становилось все невыносимее и невыносимее. Нам, людям, избегнувшим вовсе тлетворного влияния крепостного права, трудно даже представить себе, каким образом молодой человек, одаренный громадным талантом, вращающийся в лучшем обществе, вместе с тем продолжал оставаться крепостным такого-то помещика. Это значило, что он из рабочего кабинета художника Брюллова, из залы придворного живописца Венецианова или после беседы с гуманным Жуковским мог попасть по самому ничтожному капризу своего властелина прямо на конюшню, под розги экзекутора из своей же братии. Какая дикая фантасмагория, скажет теперь всякий! А между тем именно это чуть-чуть не случилось с Шевченко. Отданный по контракту Ширяеву, он не имел вообще никаких сношений с дворней своего помещика; но когда Сошенко рисовал портрет с жены смотрителя помещичьего дома и некоторое время проживал в квартире последнего, Шевченко продолжал навещать своего друга и здесь. Естественно, что он сталкивался при этом с дворовыми людьми, и естественно, что он говорил с ними об их общем бесправном положении, и говорил “в вольном духе”. Те стали вторить ему, заявлять о своих человеческих правах. Все это дошло, конечно, до смотрителя и привело его в бешенство. Кучеру был отдан приказ приготовить на конюшне все необходимое для секуции и схватить смутителя, проповедника человеческих прав, как только он покажется во дворе. И едва только вошел Шевченко, на него накинулись и потащили на расправу. Не поспей вовремя на выручку Сошенко, художнику пришлось бы пережить одну из самых тяжких минут, так как в эту пору в нем уже вполне пробудилось сознание собственного человеческого достоинства. Сошенко сначала сам умолял освободить его друга от столь унизительного наказания, а потом, когда убедился, что его просьбы не действуют, обратился к посредничеству молоденькой жены смотрителя; та успокоила расходившиеся страсти супруга, и Шевченко получил на этот раз помилование, но с тем, чтобы он не вел бесед и не виделся с дворовыми людьми. Нетрудно понять, в каком страшном, раздирающем душу противоречии находились подобные дикие выходки, одна их возможность, с мечтами Шевченко о свободе и со всем тем, что он видел и встречал в лучшем обществе. Его молодая душа была потрясена до глубины. Счастье еще, что положение его у Ширяева в качестве ученика спасало его от частого повторения подобных сцен, даже несколько отдаляло от крепостнической атмосферы вообще. И еще большее счастье, что он имел возможность хотя бы урывками совершенствоваться в рисовании. По совету Сошенко он стал рисовать портреты с натуры акварелью; его работу случайно увидел Энгельгардт, остался ею очень доволен и заставил рисовать портреты своих любовниц, за что иногда награждал своего неудавшегося казачка целым рублем. Но высшей утехой для Шевченко была посетившая его в это время муза. Вот что он пишет сам по этому поводу: “Украинская строгая муза долго чуждалась моего вкуса, извращенного жизнью в школе, в помещичьей передней, на постоялых дворах и городских квартирах. Но когда предчувствие свободы возвратило моим чувствам чистоту первых лет детства, проведенного под убогой батьковской стрехой, она, спасибо ей, обняла и приласкала меня на чужой стороне”. Первые литературные опыты Шевченко были написаны в том же Летнем саду.
Таким образом, образованные и изысканные люди просвещали талантливого самоучку, поддерживали его словом, а при случае и деньгами и подавали надежды на лучшее будущее; а самоучка, не жалея сил, работал над собою. Он, казалось, говорил: “Я, как видите, оправдал себя, я, крепостной маляр, доказал вам, что достоин лучшей участи; теперь дело за вами: вы теперь должны и вы только можете открыть мне доступ к свободному развитию таланта; если вы не сделаете этого, то на вашей совести останется тяжелый грех: вы дали потухнуть, не разгоревшись, искре, вспыхнувшей в самом сердце народа”. В детстве он один, не сознавая того, вступил в бой с крепостным правом и неуклонно следовал своему влечению. Теперь ему помогали хорошие люди. Неужели он не победит? Прошло, однако, шесть мучительных и томительных лет, прежде чем эти хорошие люди сделали решительный шаг. Хотя Энгельгардт, убедившись в необычайных дарованиях своего крепостного, и сам не прочь был бы поместить его в Академию художеств, чтобы всегда иметь под рукой хорошего домашнего художника, но в то время доступ крепостным людям в Академию был уже закрыт. “Причиной тому была несчастная судьба многих крепостных художников, которые, получив образование в Академии и возвратясь к своим помещикам, не переносили их обращения с ними, оканчивая жизнь самоубийством: резались, вешались, топились”. Отпустить же Шевченко на волю Энгельгардт не хотел, это было не в его интересах. И юноша переживал снова такие же тяжелые минуты, как в Варшаве, под влиянием первой любви; но на этот раз гнев его обращался уже на помещика, и он, уходя от Сошенко домой, на свой грязный чердак, грозил страшной местью своему поработителю.
Один случай, теперь вызывающий у нас смех, но едва было не погубивший строптивого художника, ускорил, по-видимому, развязку.[12]12
Впрочем, сам Шевченко, по словам Костомарова, отрицал этот анекдотический рассказ.
[Закрыть] Какой-то генерал заказал Шевченко за 50 рублей свой портрет, но работа ему не понравилась, и он не принял ее. Раздосадованный художник, чтобы наказать скупого генерала, продал портрет, намалевав на нем намыленную бороду, для вывески цирюльнику, у которого генерал имел обыкновение стричься и бриться. Увидев свой портрет на таком необычайном месте, генерал пришел в бешенство, тотчас купил его и в порыве гнева обратился к Энгельгардту с просьбой продать ему крепостного художника. Злоба сделала его щедрым, и он предлагал Энгельгардту хорошие деньги. Тот готов был уже согласиться, и Шевченко, узнав, какая опасность угрожает ему, бросился к Брюллову и умолял спасти его. Брюллов в это время рисовал портрет Жуковского, который уже ранее предполагалось разыграть в лотерее, чтобы на вырученные деньги выкупить поэта. Он поторопился окончить работу. В лотерее приняли участие лица императорской фамилии (что, вероятно, осадило несколько и злобного генерала, и корыстного помещика). Таким образом собраны были 10 тысяч рублей ассигнациями– сумма, предложенная Энгельгардту генералом; но, по словам самого Шевченко, он был выкуплен всего за 2500 рублей ассигнациями.
День 22 апреля 1838 года должен быть памятен всем почитателям южнорусского народного поэта: этот день стал днем его освобождения от крепостной зависимости, то есть, так сказать, днем второго рождения на свет Божий. В течение почти всех прожитых 24-х лет, за исключением первых годов детства, его преследовали безобразная нищета и лишения, дикое насилие и произвол мачехи, родных, учителей, помещика и, наконец, страшное отчаяние, что придется бесследно погибнуть в неравной борьбе, погибнуть даже от собственной руки, так как временами у юноши не хватало сил терпеть такое тяжкое положение. Но суровые испытания кончились, не успев загубить его дарования; Шевченко вынес из них неоценимый личный опыт, каким едва ли обладал кто-либо из его современников, выступавших на защиту закрепощенного народа. И раздавшаяся скоро из его уст песня была всецело этим выстраданным опытом.
ГЛАВА II. НА СВОБОДЕ: ПОЭТ И ХУДОЖНИК (1838–1847)
В Академии художеств. – Нужда и светское общество. – Украинская муза. – Первые произведения: “Кобзарь” и “Гайдамаки”. – Отношение критики и общества. – Звание свободного художника. – На родину. – Восторженная встреча. – Темная сторона: “мочеморды” и крепостники. – Светлая сторона: княжна Репнина; киевский кружок молодежи. – Поездка в Кириловку. – Стихотворение “До мертвых и живых…” – Жизнь в Киеве. – Предполагаемая поездка за границу. – Кирилло-Мефодиевское братство.
“Свобода, свобода!” – кричал Шевченко, врываясь в комнату своего приятеля и бросаясь к нему на шею.
Свобода после своего рода 24-летнего заключения, свобода человека, в первый раз в своей жизни вздохнувшего полной грудью, – как передать глубину чувств, испытанных поэтом! Вспомните лермонтовского “Мцыри”:
и жизнь моя
Без этих трех блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости твоей.
А что была бы жизнь Шевченко без этой свободы?
По всей вероятности, он также не вынес бы неволи и погиб, не испытав даже “трех блаженных дней”! Теперь же перед ним открывалась целая жизнь, в которой он мог действовать как свободный человек.
Итак, борьба кончилась, цель достигнута, настало время положительной работы. На первом плане стояла все еще живопись: она вывела на дорогу свободы, ей и намерен был отдать свои силы Шевченко. Он поступил в Академию художеств, усердно посещал классы, в особенности студию Брюллова, который вскоре полюбил и приблизил к себе своего высокодаровитого ученика. Занятия шли успешно, но материальное положение Шевченко было не завидно. По-видимому, он получал какую-то стипендию, хотя и незначительную; кое-что зарабатывал на портретах и рисунках. Но всего этого было, конечно, недостаточно, и ему приходилось нередко голодать вместе с другими товарищами, такими же бедняками, как и он сам, что видно, между прочим, из следующего курьезного эпизода.
Получив “вольную”, Шевченко поселился на первых порах у своего приятеля Сошенко, но прожил с ним только четыре месяца; разница в характерах, возрасте, образе жизни, наконец, в стремлениях скоро расхолодила дружбу. Сошенко, как вообще посредственность, держался обеими руками за свое ремесло и не мог простить Тарасу, что тот вместо “настоящего” дела стал все более и более увлекаться своими “никчемными” виршами. Полный же разрыв, завершившийся изгнанием Шевченко, произошел благодаря племяннице квартирной хозяйки, которую любил Сошенко и которую отбил у него юный поэт. Изгнанный с позором Шевченко поселился сначала один, но скоро тяжело заболел, и его приютил у себя товарищ по Академии, Понамарев, занимавший казенную квартиру в академическом здании. Рядом с ним помещался другой молодой художник, Петровский, и все трое, ученики одного учителя, “Великого Карла” (Брюллова), жили между собой дружно, как братья. “Однажды, – рассказывает Понамарев в своих воспоминаниях, – мы все трое тужили на пустоту наших желудков, так как сидели буквально без куска хлеба, не имея ни гроша наличных и ни на копейку кредита. Петровский предложил нам идти с ним обедать к его матери на Пески, но мы должны были отказаться от такого радушного приглашения, боясь опоздать к вечерним классам. Оставшись с Тарасом в мастерской Петровского, мы с горя начали петь малороссийские песни. От матери Петровский возвратился сытым, да еще с рублем серебра в кармане. Проголодавшемуся Тарасу пришла в голову злая мысль: мигнув мне запереть двери и держать Петровского за руки, он моментально вынул у него из кармана заветный целковый, и мы бегом пустились прямо в трактир “Рим”. Так как злосчастный рубль был припасен Петровским совсем не для бифштекса, а для приобретения птицы (которая нужна была для скопирования крыльев), то нужно было во что бы то ни стало добыть ее. Шевченко озарила счастливая мысль: у помощника полицеймейстера Академии, Соколова, на заднем дворе имелся небольшой табунок гусей, и мы с Шевченко отправились на охоту. Накрыв одного гуся шинелью и зажав ему клюв, мы потащили его в мастерскую Петровского. Крылья ангелу были живо написаны, а гуся солдат-истопник сварил для нас в самоваре на тризну. Шевченко скоро разбогател так, что по уплате Соколову за гуся рубля у него осталось еще столько же”. “Брюллов, – прибавляет Понамарев, – очень смеялся нашей проделке из любви к искусству”. Что же тут смешного? – скажут, пожалуй, люди, ставящие благопристойность превыше всего. В такой короткий промежуток времени три предосудительных дела: грязный роман, грабеж, воровство, а раньше – мы слышали – и взяточничество, и воровство пятаков… Да не смущаются души ваши (о, если бы они были так же чисты, как чиста была душа юноши поэта!), ответим мы этим строгим блюстителям внешней добропорядочности. Хорошо, это – недостатки, назовите их даже пороками; но разве вы не видите, что они не имеют ровно ничего общего с великим дарованием поэта и свидетельствуют лишь о той житейской школе, какую пришлось пройти ему не по своей вине…
Восторги свободы сменялись не только голодовками, но, что еще хуже, “артистическими кутежами” и “светскими развлечениями”, а попросту сказать, ночными оргиями, в которые посвятил Шевченко его учитель Брюллов, в то время идол всей академической молодежи.
“В квартире его, – говорит один из биографов Шевченко, – в академическом здании, наверху, нередко по ночам собирались молодые художники, ученики “Карла Великого”, между которыми не последнее место занимал и наш Шевченко. Там происходило страшное безобразие и великое пьянство…” Но это “великое пьянство” представляло только цветочки, а ягодки были еще впереди… Шевченко завязал через Брюллова и других довольно обширные знакомства. Его везде принимали как диковинку, с любопытством рассматривали, удивлялись ясности взглядов его на многие предметы, меткости и смелости его суждений, слушали прекрасное пение малороссийских песен и, конечно, восхищались. Одним словом, он вошел в моду. Общество требовало, чтобы он был хорошо одет и не нарушал светских условностей; что же касается того, что он ел, где жил, чем вообще существовал, до этого обществу, по обыкновению, не было никакого дела. Он являлся новинкой среди приевшихся развлечений, и общество забавлялось им, до поры до времени, конечно. Добряк Сошенко пытался было уговорить своего приятеля, чтобы тот бросил “безалаберную жизнь, не свойственную нашему брату-художнику, плебею, живущему для одного искусства или, лучше, для куска насущного, бросил рассеянную жизнь светских шалопаев и серьезно принялся за живопись”. “Эй, Тарас, – говорил он, – опомнись! Что ты дела не делаешь? Что тебя нечистая сила носит по тем гостям? Имеешь такую протекцию, такого учителя! Куда тебе – и слушать не хочет… Загулял мой Тарас, не будет из него ничего путного!”
Конечно, не Сошенко, жившему “для одного искусства или, лучше, для куска хлеба”, было удержать неугомонного Тараса, который рвался, и сам еще не зная хорошенько, куда, но только, несомненно, не к “искусству ради искусства” и не к куску хлеба.
Как это ни странно, но и в самый разгар недоступных прежде удовольствий Шевченко был в действительности далек не только от светской жизни, но и от своего профессионального теперь занятия – живописи. Еще раньше в нем вспыхнуло поэтическое дарование, а теперь, вместе со свободой, оно разгорелось ярким пламенем. Удовольствия, развлечения, интерес, вызываемый его личностью, даже похвалы самого Брюллова – все это, по-видимому, не задевает его глубоко. Муза переносит его на Украину; он чувствует себя в родной атмосфере среди родной природы и родного народа; одна за другой встают в его воображении картины то из далекого прошлого, то из только что пережитого настоящего. Но пусть поэт говорит сам за себя: “Перед его (Брюллова) дивными произведениями я задумывался и лелеял в сердце своем слепца-кобзаря и своих кровожадных гайдамаков. В тени его изящно-роскошной мастерской, как в знойной, дикой степи наднепровской, передо мною мелькали тени наших бедных гетманов. Передо мной расстилалась степь, усеянная курганами, передо мною красовалась моя прекрасная бедная Украина во всей непорочной, меланхолической красоте своей… И я задумывался, я не мог отвести своих духовных очей от этой родной, чарующей прелести!..” Одним словом, как позже в киргизских степях, так и теперь в петербургской светской пустыне у Шевченко была одна святыня, которой он поклонялся, – его Украина. Думами о ней он только и жил серьезно, и любовь к ней вызвала наружу его лучшие душевные силы, его поистине удивительное поэтическое дарование.
Мы не знаем порядка, в каком появились его первые произведения; по-видимому, Шевченко сначала не рассчитывал даже, что они могут быть напечатаны. Да это и не особенно важно для нас; талант не развивается по часам и дням, и для того, чтобы судить о его постепенном развитии, нам достаточно знать, к какому из периодов жизни относится то или другое произведение. Что же касается связи каждого данного произведения с жизнью поэта, то в нашем случае это не имеет серьезного значения, так как почти все содержание поэзии Шевченко лежит вне той сферы жизни, в которой ему пришлось вращаться в зрелом возрасте, и здесь точные даты можно свободно заменить периодами. По этим же соображениям мы предпочли выделить и представить в отдельной главе краткий обзор поэзии Шевченко, а в рассказе о его жизни ограничиться лишь некоторыми необходимыми указаниями.
Первые поэтические произведения Шевченко относятся к 1838 году, из наиболее ранних он сам называет “Причинну”, написанную еще в Летнем саду в предчувствии свободы. Произведения эти читались обыкновенно Гребенкой, приходившим в восторг от них; он же напечатал некоторые из них в своем сборнике.
Шевченко писал беспорядочно, на клочках бумаги. Однажды некто М-с поднял с полу такой клочок исписанной бумаги; это оказались стихи из “Тарасовой нiчi. Слово за слово, выяснилось, что у Шевченко целый ящик таких стихов. М-с попросил просмотреть их и, приведя в порядок вместе с Гребенкой, решил напечатать. “Знаете что, Тарас Григорьевич, – сказал он ему при свидании, – я прочитал ваши стихи. Очень, очень хороши! Хотите – напечатаю?” – “Ой, нет, – отвечал тот, – не хочу, не хочу, право же не хочу! Пожалуй, еще побьют! Ну их!” “Много труда, – говорит М-с, – стоило мне уговорить Шевченко. Наконец он согласился, и я в 1840 году напечатал “Кобзаря”. В книгу вошли, кроме дум, “Наймичка”, “Причинна”, “Утоплена”, “Перебендя”, “Тополя”, “До Основьяненка”, “Иван Пiдкова”, “Тарасова нiчь”, “Катерына”.
Появление “Кобзаря” встречено было в Малороссии с восторгом; но критики столичных журналов, в том числе даже и Белинский, отнеслись как к этому сборнику стихотворений, так и к появившейся вскоре за ним (в 1842 году) известной поэме “Гайдамаки” неодобрительно. Белинский, по обыкновению своему, произнес очень резкий приговор. “Хороша та литература, – восклицает он, – которая только и дышит, что простоватостью крестьянского языка и дубоватостью крестьянского ума!” Но затем суровый приговор был смягчен; талант автора признали и только советовали ему писать на общелитературном языке и выбирать сюжеты более возвышенные. Вероятно, что неподдельный, чистый народный язык, и притом южнорусский, и чисто народное содержание поэзии поразили наших присяжных критиков, и некоторые из них, наименее чуткие, позволили себе сделать автору уж слишком грубые наставления. Шевченко не замедлил им ответить. Так, в “Гайдамаках” читаем:
Колы хочешь грошей
Та ще й славы, того дыва,
Спивай про “Матрешу”,
Про “Парашу, радость нашу”.
Султан, паркет, шпоры —
От де слава!..
…
Спасыби за раду!
Теплый кожух, тилько шкода,
Не на мене шытый;
А розумне ваше слово
Брехнею пидбыте.
Выбачайте! Крычить соби —
Я слухать не буду,
Та й до себе не поклычу:
Вы разумни люде,
А я дурень…
“Москали[13]13
Москаль – москвич, русский (Словарь В. Даля).
[Закрыть] называют меня, – пишет Шевченко в одном письме, – энтузиастом, сиречь дурнем… Пускай я буду мужицкий поэт, лишь бы только поэт, мне больше ничего и не нужно. Вы, спасибо вам, не хотите рассказывать мне про людей. Цур им! Попробовал уже я этого меду, чтоб он скис”.
Зато Украина и вообще малороссы сразу угадали в авторе “Кобзаря” своего народного поэта. “В то время, – говорит А. Чужбинский в своих “Воспоминаниях”,– кроме “Энеиды” Котляревского, которой девицам читать не давали, на украинском языке были уже повести Квитки, Полтова и “Приказки” Гребенки, имелись везде рукописные сочинения Гулака-Артемовского; но все это читалось как-то вяло высшим кругом. Появление “Кобзаря” мигом разбудило апатию и вызвало любовь к родному слову”. В особенности понравилась “Катерына”; она ходила в тысячах рукописных экземпляров и была заучена почти каждым украинцем на память. “Все были поражены, – говорит В. Маслов, – глубиною и свежестью чувства поэта, верным изображением малороссийской народной жизни и небывалою до того времени прелестью малороссийского стиха”.
Имя Шевченко вдруг приобрело громадную известность и сразу заняло первое место в ряду украинских поэтов. Такой крупный представитель малорусской интеллигенции того времени, как Основьяненко (Квитка), в письме к автору выражает свой восторг такими словами: “А книжку как раскрыл – смотрю – “Кобзарь”, хотя и сильно уже зачитанный! Пустяки! Я прижал его к сердцу, потому что люблю вас, и ваши думки крепко ложатся мне на душу. А что Катерина, так, так – что за Катерина! Хорошо, батечку, хорошо! Больше ничего не могу сказать… Нет, а ваши думки! Прочитаешь и по складам и по верхам, то опять снова; а сердце так и йока!”