Текст книги "В больнице"
Автор книги: Валентин Распутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Распутин Валентин
В больнице
Валентин Распутин
В больнице
На третью неделю после выписки с операции Алексей Петрович Носов почувствовал себя совсем плохо. Шла кровь, лекарства не помогали, он спустил ее в унитаз, должно быть, с полведра. Поликлиники Носов избегал, не зная, примут ли его в старой, которой он пользовался несколько лет с тех пор, как переехал в Москву, ибо с переменой власти и отменой персональных пенсий поликлиника перешла на обслуживание нового начальства и на платное для богачей. А от старого, смещенного начальства освобождалась. В том числе и от пенсионеров. Поэтому и тянул Алексей Петрович: в районную поликлинику он не успел перебраться, да и, признаться, боялся ее, а в прежней не хотел натолкнуться на неприятное: простите, вас у нас нет.
Он слабел, он чувствовал это. Поднимался с кровати и тут же искал стену, хватаясь за нее при неуверенном шаге, в низу живота появилась мозжащая, грызущая боль. Вслед за нею поднялась температура. И он сдался. Позвонил-таки в старую поликлинику урологу, с которым имел дело до операции, и неожиданно сердитым голосом сказал, что готов заплатить за прием, но идти ему больше некуда. "Ну что вы, – вздыхая, отвечал врач. – Конечно, приходите. Я и карточку вашу еще не сдал".
Идти было недалеко, но Алексей Петрович не отказался от помощи жены. Раз десять делали передышку, пока дотянули до богатого, с колоннами, старинного особняка поликлиники. Дальше, приняв от жены нагревшуюся от термоса сумку, он полез один. Не хотелось, чтобы при жене придирались к пропуску, не хотелось, чтобы она суетилась объяснениями. Всякие объяснения теперь недействительны.
Потом, побывав у врача, он сидел в коридоре, на широком диване желтой кожи, поставив между ног кубастый китайский термос яркой расцветки, и пил, пил... Чтобы наполнить мочевой пузырь, выпить надо было много, не меньше двух литров. Чай заваривался с травками, был приятен и согревал не только теплом, но и запахами сухой степи. Он сидел как раз в углу коридора, расходящегося на две стороны, и видел оба его длинных конца, один из которых вел к парадной мраморной лестнице, застланной ковром, а другой уходил в пристрой, не менее роскошный, чем дворцовая часть. В коридоре не толклись у дверей, не шумели очереди, здесь каждому назначался для приема определенный час. И пышные ковры, и высокие потолки с широко раздвинутыми стенами, и большие окна топили и разносили запахи болезней, оставляя лишь запах казенной чистоты.
Операцию Носову делали в госпитале ветеранов войны. Алексей Петрович выбрал его сам. Выбрал, собственно, не госпиталь, а хирурга, как делают многие. Хирург оказался могучего сложения, с огромными, как ковши, руками, из бывших шахтеров. Принял он Алексея Петровича спокойно и равнодушно, но, посмотрев рентгеновские снимки, воодушевился. "Картинки", как он выразился, ему понравились. Тяжело и радостно ступая вперед-назад в узком проходе заставленного и заваленного кабинета, он наливал в маленькие фарфоровые чашки кипяток для кофе, а в большие – коньяк из пузатой, под самовар, бутылки с краником... а Алексей Петрович косился на его "ковши" и пытался представить инструмент, который бы в них не хрупнул и не затерялся в едва сгибающихся тяжелых пальцах.
– Мы сделаем сразу две операции, – мощно прихлебывая из большой чашки, объяснял хирург, снова и снова любуясь "картинками". – Тур и полостную. Вам объяснили, что такое тур. Транс-уретральная резекция. Это для аденомы. Введем инструмент через канал и все, что надо, вырежем и вычистим. Заодно в мочевом пузыре я сделаю с внешней стороны во-от такое окошечко, – он покрутил пальцем, и по взмаху руки окошечко выходило преизрядным. – Потом, чтобы вам не терять лишней крови, вскроем полость и уберем ваш дивертикул.
Этот проклятый дивертикул, от которого Алексей Петрович за последние полгода натерпелся вдоволь, и заставлял идти на операцию. Каких только напастей на человека ни наслано! Лишняя полость неизвестного происхождения, и звучит благородно, но терпеть ее дальше было невмочь. Одно утешало: если есть название – должно быть и лечение. Компьютер дал размеры этого "диверсанта", вычислил, сколько отсасывается в него из мочевого пузыря жидкости и сколько не сливается, застаиваясь и воспаляя полость. Дивертикул заставил Алексея Петровича на старости лет познакомиться с таким набором изощренных процедур, о применении которых к безвинному человеку нельзя было и подозревать.
Операция прошла удачно. Удачно для Алексея Петровича и блестяще, как он видел, для хирурга. По нескольку раз на дню он забегал в палату к Носову, был неизменно бодр, даже весел, доволен собой и, откидывая с больного одеяло, жадно всматривался в воспламененное и наполовину заклеенное пластырем "стыдное" место с тремя торчащими выводными трубками...
– Вы, оказывается, мастер по кроссвордам, – сообщил он сразу же, как только Алексея Петровича вернули из реанимации в палату.
– О чем это вы?
– Не помните? С анестезиологом занимались кроссвордом, пока я над вами трудился. Поэт этот... литовец... поэму "Человек" написал. Город в Северной Африке... Ловко так. Но когда полость вскрыл, тут уж пришлось поспать.
– Не помню.
После рентгена он заставил Алексея Петровича долго сидеть в холодном каменном коридоре – пока не принесли снимки. И в полутемном лифте, пока поднимались на десятый этаж, выставив против света черную бумагу с водянистым контуром чего-то безобразного, увесисто, не набивая себе цену, а подтверждая ее, сказал:
– Как новенький ваш пузырь. Видите? Неужели не видите? Как у ребенка.
И еще раз хирург приходил в нетерпении, в жажде получить очередной необходимый результат. Он вернулся после операции, про которую на вопрос Алексея Петровича отозвался по-пижонски: "фирма веники не вяжет". От него чуть слышно попахивало коньяком. По настороженным, нацеленным невесть на что глазам Алексей Петрович догадался, что предстоит какое-то важное действие.
– Загоните вы себя, – всматриваясь в него и зная, как много он работает, не удержался Алексей Петрович. – Загоните, а больных меньше не будет. И для них же хуже будет.
– У меня на прошлой неделе было... – и, опять показалось, с бравадой признался: – Зажало сердце – и ни туда ни сюда. Я уж взмолился: если ты есть, Бог, дай в какую-нибудь одну сторону, не держи.
– Вот видите.
Хирург решительно снял с Алексея Петровича одеяло, чуть подождал, вглядываясь, и с той же решимостью выдернул последнюю трубку – ту, по которой из мочевого пузыря сливалась в целлофановый мешок по прозрачному тонкому шлангу жидкость. Алексей Петрович и ахнуть не успел.
– А если не пойдет? – не без испуга спросил он.
– Должна пойти. Сестра сейчас тут обработает. И пейте. Без меня не проверяйте.
Они вместе, спустя час, зашли в туалет – и, когда, разбрызгиваясь сквозь резь, вместе со сгустками крови выдернулась струя, хирург крякнул удовлетворенно, придвинул свое большое мужицкое лицо к узкому прямоугольнику зеркала на стене и оттуда, из зеркала, подмигнул Алексею Петровичу.
Больше Алексей Петрович был ему неинтересен.
* * *
И вот снова больница. Алексей Петрович уже готов был к этому, все состояние, какое-то ржаво-горячечное, доходящее до беспамятства, весь перехваченный болью таз говорили ему, что дома не подняться. Однако он не был готов к новой операции. Но в поликлинике дважды за два дня, собираясь по нескольку человек у экрана ультразвукового аппарата, пришли к выводу: разошелся внутренний шов, без операции не обойтись.
Его привезли вечером, уже в сумерках. Из той поликлиники могли привезти только в эту больницу – барскую, принадлежавшую еще недавно знаменитому четвертому управлению, расположенную в большом парке на окраине города. Носов и на нее не имел прав, как не имел прав на поликлинику, но уж коли удалось ему проникнуть в поликлинику, другой дороги, кроме этой больницы, не существовало.
В приемном покое пришлось сидеть долго. Старушка, направленная в терапевтическое отделение, никак не хотела ехать в кардиологическое. Большая, рыхлая, с белой головой, с жестким сухим голосом, привыкшим к повелительной интонации, она уже сидела в коляске, когда из телефонного разговора дежурной поняла, что ее собираются везти не туда, куда надо, и решительно воспротивилась. Дежурная, красивая, вся подтянутая с ног до головы, отшлифованная, выдрессированная в вежливости молодая женщина, объясняла, то поднимаясь и выходя из-за стола, то снова присаживаясь к телефону, что места в терапевтическом сегодня нет, нет ни одного, оно будет завтра или послезавтра. Старушка решительно отвечала, что не может быть, чтобы не было, зачем же тогда ее везли сегодня, она бы и приехала завтра или послезавтра. Высокий флегматичный парень с заспанным лицом, санитар, то брался за коляску, когда казалось, что наконец договорились, то отступал и взирался в телевизор. Телевизор был приглушен, но, когда прыгают в нем с микрофоном в руках, надрывая глотку, звук имеет свойство переходить в рев как-то сам собою.
Уткнувшись в себя, Алексей Петрович сидел в низком кресле в туманной полудреме. Температура опять набралась, во рту было сухо, все тело, казалось ему, униженно скулит. Мало этого – начался еще и кашель. Из тумана наплывала и всматривалась в него фигура хирурга из госпиталя, делавшего операцию. Алексей Петрович вдруг вспомнил себя на операционном столе, вспомнил памятью больного нутра, как хирург, навалившись на его живот, точно бы подваживает чем-то, каким-то рычагом, приподнимая и отдирая часть нутра. Все тело под могучими руками хирурга поддается этим рывкам, совершенно безболезненным, и ходит ходуном. А справа, откуда-то споднизу, доносится гулкий голос анестезиолога, то спрашивающего о самочувствии, то зачитывающего вопросы из кроссворда. Нижняя часть тела отнялась, отсутствуя полностью, зато почему-то ясно и свежо было в голове.
Старуху наконец увезли, Алексей Петрович пропустил, на что она согласилась, но дежурная после нее была обессилена. Она зашла за штору, плохо прикрыв ее за собою, и перед зеркалом обеими руками принялась массировать лицо. Привезли и поставили перед Носовым коляску, кто-то показал ему, где переодеться, кто-то ему, уже сидевшему в коляске в полотняной больничной паре с короткими рукавами и штанинами, сунул градусник. Опять сидела за столом та же дежурная, записывала и звонила. Лифт, в котором поднимали, был с зеркалом, и санитар, совсем еще парнишечка с едва пробивающимися усиками, все оттягивал верхнюю губу перед зеркалом, все трогал усики то пальцами, то языком.
В палате на двоих, с широким окном и железными кроватями вдоль боковых стен, работал телевизор. Боясь телевизора, Алексей Петрович прежде всего замечал его. На кровати справа лицом к двери и телевизору лежал сосед в белой и толстой нижней рубахе. Ничего больше в тот вечер Алексей Петрович не рассмотрел. Почти сразу же ему принесли граненый графин с желтоватой водой и заставили пить. Сосед о чем-то спрашивал, Алексей Петрович сквозь обморочный полумрак что-то отвечал. Внимание сосредоточено было на графине, на том, как вылить из него в себя противную жидкость с ржавым привкусом. И телевизор казался мерцающим, пышущим красками сосудом, и из него надо было переливать волнующееся пойло. Он очнулся от прикосновения холодной трубки, шарящей по низу живота, которую вдавливали внутрь все сильней и сильней, и справа от себя увидел фигуру, вплотную склонившуюся к экрану. Пахло кофе. "Что там?" спросил Алексей Петрович. Голос ответил: "Кажется, не то. Завтра надо повторить". А что не то, хорошо это или плохо, не было сил спросить. С последним трудом он поднялся с лежанки, поданной бумажной салфеткой стер с живота вазелин и пошел в дверь. "Не туда, не туда!" – закричали ему в два голоса. Но как выходил "туда", не помнил.
Ночью его дважды вытаскивали из забытья, чтобы сделать уколы. Гребясь коленками и локтями, он переворачивался на живот, в котором булькало, едва чувствовал жалящий удар и снова забывался. Что-то брезжило ему урывками, какие-то неприятные медузные пятна на экране и на рентгеновских снимках, приготовившиеся к движению... Совсем рядом дробно, гулко стучало.
* * *
Стучала капель по подоконнику, обитому жестью. Ночью шел снег и сразу таял, в раскрытую форточку над батареей парового отопления доносило сыростью. В окне стоял сумеречный гнилой свет, по которому не определить, раскрывается день или уже закрывается. Окно выходило на лес, стоящий высоко и густо, с перекрещенными черными ветками голых деревьев. Громко и картаво кричали вороны, отъезжали с фырканьем где-то неподалеку машины, раздавались крикливые голоса двух женщин...
На тумбочке стояла тарелка с остывшей котлетой. Едва взглянув на нее, Алексей Петрович почувствовал тошноту. Есть не хотелось, но стакан горячего чая для побудки оставшихся в нем сил теперь бы не помешал. Он взглянул на часы: доходил десятый час. Работал телевизор; один из тех, молодых, да ранних, кто лезет теперь в глаза и уши из каждой светящейся или звучащей дырки, с каждой газетной полосы, женственный и писклявый, с ужимками поводя обвислыми плечами, соловьем заливался с экрана о красотах приватизации. Сосед с кровати внимательно слушал. На шевеление Алексея Петровича он оторвался от телевизора, справился о самочувствии и, возвращаясь обратно, сказал с удивлением:
– До чего умные мужики подобрались!
Говорить это без иронии, казалось Алексею Петровичу, нельзя, и он в ответ слабо и подтверждающе улыбнулся.
Потом он внимательно рассмотрел соседа. А расспрашивать его не пришлось, он рассказывал сам. Был он невысок и плотен, из того сорта людей, что всегда бодры, много едят, много пьют и не страдают угрызениями совести, все пропуская сквозь себя словно бы только физиологически. Звали его Антон Ильич. Карьеру сделал своим ходом, без посторонней помощи, и продвинулся в своем деле от инженера и начальника участка до управляющего крупным строительным трестом. Теперь четвертый год на пенсии. И четвертый год ходит по врачам с камнями в почке. Человек неслабой воли, после отставки и жестоких приступов боли, сваливающихся всегда неожиданно, становился он все более раздражительным, все более неуверенным в себе и упрямым. Три года отказывался от операции и перебирал, не жалея денег, расплодившихся врачевателей с новомодными способами лечения. Но... крепок был он сам и камень в почке взрастил крепким, как булыжник, не поддающимся ни специалистам филиппинским и итальянским растворам, ни бомбардировке лазером. И вот... сдался. За операцию заплатил трест, которым он руководил, но оставалось еще рассчитываться после за каждый день пребывания в больнице, что заставляло его считать дни не только от тоски по дому, нервничать и подгонять себя. Однако он мог дергать себя и нервничать сколько угодно, а в больнице был свой порядок, а возможно, и свой расчет. От него ничего не зависело. Он, должно быть, за последние годы привык, что от него зависит все меньше и меньше, но тут и вовсе было какое-то непонятное ему противоречие, какой-то хитрый парадокс: в интересах собственного же здоровья не следовало сокращать больничное время, но как только начинал он задумываться, во что ему может обойтись это вольное лежание, трезвые рассуждения летели ко всем чертям.
Алексея Петровича бил кашель, все злей и злей. Температура снизилась, но это по утренней поре, к вечеру подскочит. Он не без труда поднялся с постели, достал из сумки кипятильник и старую металлическую кружку, с которыми не расставался при любой отлучке из дома, и кружку за кружкой пил и пил обжигающий крепкий чай. За этим занятием и застал его врач, делающий с медсестрами обход, – в белом халате и шапочке, аккуратный, невысокий и немногословный, с добрыми печальными глазами. Стоя над Алексеем Петровичем, он выслушал сестру, затем осторожно, чтобы не вызвать боль, прошелся маленькой рукой вокруг шва и спросил Алексея Петровича, как он спал.
– Кашель, – сказал Алексей Петрович, опять закашлявшись. – Отдает туда, – и показал на пах.
– Ну, с кашлем как-нибудь, – задумчиво отвечал врач и пошел к двери.
– А меня когда, Вадим Сергеич? – вскинулся сосед. – Когда меня возьмете?
– Да вы ведь еще не готовы...
– Я готов, – перебил сосед.
– Не торопитесь, – говорил от двери врач. – Пройдете обследование, еще раз посмотрим как следует – тогда.
И вышел. Медсестра осталась и, склонившись над тумбочкой соседа, писала для него направления – когда и куда тому идти на анализы.
В госпитале, где лежал Алексей Петрович, медсестры были молодые горластые девчонки, грубоватые, покрикивающие на стариков, но расторопные и умелые. Но там и больные были потяжелей, и насчитывалось их вполовину больше. Здесь вчера и сегодня сестры пожилые, безнатужно вежливые, спокойные, ни о чем не забывающие.
– Вы кстати пьете, – сказано было Алексею Петровичу. – Через час пойдем с вами на ультразвук. Пейте больше.
– Я ночью там был.
– И ночью, и днем, и утром, и вечером, – певуче отвечала сестра, поворачивая Алексея Петровича неожиданно сильными руками на бок. И, пришлепнув по мягкому месту, тотчас всадила иглу, не дав приготовиться, а потому и не дав почувствовать боль.
Сосед ушел, не выключив по своему обыкновению телевизор, и тот, не обнаружив внимания и добиваясь его, стал проделывать перед Алексеем Петровичем такие штучки, что Алексей Петрович сжался в испуге. Но подниматься, чтобы отказаться от его услуг, Алексею Петровичу не хотелось: кашель под горячим чаем притих, а поднимешься – расшевелишь его. Из глубины экрана, как из тоннеля, летели одна за другой на Алексея Петровича громадными хищными птицами голые девицы с вытянутыми вперед ногами, которыми они в последний момент, алчно вскрикивая, оплетали какое-то рекламное слово, имевшее форму... Господи, прости и помилуй! Даже наедине неприлично было это видеть, но некуда было и отвернуться, девицы в скоростном бреющем полете устремлялись и из стоящего за кроватью соседа темно-коричневого лакированного шкафа, и из створчатого трюмо за кроватью Алексея Петровича. Потом рекламный номер сменился: налетавшись, девицы выстроились в ряд, потрясли под звуки бубенчиков своими прелестями, клацнули одновременно ослепительными улыбками, на лету поймали какие-то баночки и в остервенении принялись натирать себя белой мазью. "Господи! – взмолился Алексей Петрович. – И это... и это..." Что "это", ему так и не удалось обнаружить.
Сосед вернулся с газетами, их, оказывается, продают на первом этаже. Тут пришли и за Алексеем Петровичем, волей-неволей надо было подниматься. Он плелся за медсестрой, которая отбегала от него и останавливалась в ожидании перед очередным поворотом; шли в тот же кабинет, что и ночью, но Алексей Петрович совершенно не помнил, где это, не помнил и лифта, в котором пришлось подниматься, и только распластавшись на лежанке и подняв к потолку глаза, узнал комнату.
Но и на обратном пути без медсестры он снова спрашивал дорогу в свое отделение.
Сосед спал, поверх одеяла были разбросаны газеты. "Злодей", усадив любимцев своего экрана в кружок за низким журнальным столиком, вбивал в мозги все ту же песню стоящего за дверью благоденствия. Все это были, как на подбор, бородачи, лопочущие быстро и неестественно, актерскими голосами; Алексею Петровичу показалось, что это мультфильм. Он с таким удовольствием нажал на кнопку выключателя и с таким наслаждением смотрел, как бородачи, превращаясь в куклы, уносятся прочь, что его это развлекло.
Пасмурный мартовский день мерк окончательно, лес за окном стоял в застывшей печали, с трудом узнавалось, где в переплетении черных ветвей липы и где сосны. Ночной снег вытаял, мокро, грустно смотрелась и земля в обнажившейся подстилке бурых листьев, и обвисшее небо с водянистыми разводами у горизонта. В лес уводила бетонная прогулочная дорожка, она была пуста.
Алексей Петрович опять прилег. Мозжило и занывало уже не только в больном месте, но и во всем теле. Его тянуло в сон, но уснуть не давал кашель. Из коридора доносился голос медсестры, ее столик в коридоре был почти напротив двери. Время от времени слышались шаги: торопливые, со стуком каблучков – медперсонала, и мягкие, замедленные – больных. Раздавался приглушенный расстоянием говорок радио. Все это действовало усыпляюще.
Принесли на высокой подставке капельницу, Алексей Петрович заученно вытянул руку, услышал одинаковое во всех больницах "поработаем кулачком" и, подгоняя кровь, принялся сжимать и разжимать кулак, пока не ощутил тугой жгут, пережавший руку выше локтя, и не почувствовал, как вползает в вену игла. Сквозь полудрему он разглядел на тумбочке, кроме вставленной в подставку, еще две пузатые банки, которые предстояло перекачать в вену. Это часа на два. Морозило – и он попросил сестру чем-нибудь его укрыть. И пригрелся под наброшенным одеялом, притаился, обиженный и одновременно приласканный, страдающий и утешенный. Боль в паху тоже пригрелась и слабо потокивала. "Ничего, ничего", – опять бессвязно думал Алексей Петрович, и перед ним наплывали знакомые лица, застывшие в ожидании, то ли его провожать, то ли встречать.
Подходила сестра, и он заставлял себя открывать глаза, скашивал их на капельницу. Желтоватая жидкость тянулась и тянулась по прозрачному шлангу и стекала на обмершей растянутой руке в вену. Никакого присутствия чего-то постороннего он не ощущал и снова в приятной слабости погружался в тепло.
Для чего-то надо было очнуться, он открыл глаза. В полумраке перед ним стоял врач, отчетливо выделяясь белым халатом и шапочкой.
– Что, доктор, как там... когда операция? – стараясь, чтобы голос не звучал слабо, спросил Алексей Петрович.
– Посмотрим, посмотрим, – он, казалось, для того и зашел, чтобы посмотреть на Алексея Петровича, и, посмотрев, не прикоснувшись к нему, вышел. Успокоенный, что не надо подниматься, Алексей Петрович счастливо оттолкнулся от твердого берега, куда он ненадолго приставал, и, как аквалангист, медленно и томно поплыл, поплыл опять в приятную глубину.
* * *
На следующий день Носову запретили подниматься. На гремящей тележке привозили в палату еду, он едва трогал ее и, изнемогая, отставлял, чувствуя, как неудобно, грубо укладывается в желудке пища. День опять вставал хмурый и мокрый, в окно наливался серый тяжелый свет. В больном месте как бы перебегало что-то из конца в конец и садняще тукало. В одном подействовало лекарство: кашель стал меньше и выкашливался без надсады, поэтому Алексей Петрович мог больше спать. Он уходил в сон мгновенно, стоило лишь закрыть глаза, но был ли это сон, трудно сказать. Словно он окунался по многу раз в одну и ту же купель с нечистой водой и застоявшимся воздухом. В ней не было ни плохо, ни хорошо, она просто утягивала в себя и затуманивала сознание. Приходили с уколами, с таблетками, с приборами – он механически исполнял все, что требовалось, бессмысленно смотрел с минуту на дергающиеся в телевизоре фигуры и безвольно закрывал опять глаза.
Изредка случались просветления, возвращающие к жизни. В одно из них он вспомнил, что жена беспокоится, не находит себе места, а в эту, режимную, больницу без пропуска не пустят, и попросил соседа позвонить жене и сказать, что он закажет пропуск на завтра. Завтра должно стать легче. Он уже попросил соседа, тот стоял наготове, но никак не мог Алексей Петрович найти в своей памяти телефон. Совсем отказывала память. Все отказывало. Он вспомнил, наконец, зайдя в память с другой стороны: представил, как записаны цифры на приклеенной к телефонному аппарату маленькой желтой карточке. А добившись результата, совсем очнулся.
Сосед позвонил, передал и засобирался за газетами, надевая на белую нательную рубаху куртку от ярко-синего спортивного костюма. Ожидание операции делало соседа беспокойным и натянутым, голос его иногда оборванно взбулькивал, глаза смотрели затравленно. Вечером он просил у сестры снотворное.
– Возьмите, пожалуйста, и для меня, – попросил Алексей Петрович и назвал две газеты.
Сосед, оглядывающий себя в зеркало, неопределенно хмыкнул и вышел.
В первый раз идти на операцию особенно тяжело. Жил-жил человек, каким создал его Господь Бог, и вдруг что-то происходит, что требует немедленного вмешательства и ремонта. Есть в этом что-то неестественное, грубое, незаконное, особенно теперь, когда стали менять органы. Божественное, единое, незаменное опускалось до уровня механического и составного. Можно вырезать желчный пузырь, убрать негодную почку, легкое, окоротить и подтянуть, как шланги, выводные пути, вырезать из одного места и приставить к другому, подшить оборванную руку или ногу, из аппендикса сшить мочевой пузырь. Наука ремонта достигла невиданных результатов и совершенствуется все больше и больше. Вмешиваясь в божественность человеческого сосуда, споря с нею, она сама по степени мастерства становится божественной и претендует на высочайшую роль. Спасенная жизнь оправдывает все – пока человек живет. Но каждое такое спасительное вмешательство, должно быть, откладывается в нем в особый счет... и кому он потом будет предъявлен? Алексей Петрович четырежды прошел через операционный стол, живет от починки к починке, как примус, но после каждой операции невольно в нем нарастает тревога от какого-то словно бы повторяемого предательства... Он не мог сказать, что предавалось и что именно тревожило его, но чувство нечистоплотности не проходило.
Вернулся сосед, ни слова не говоря, шурша газетами, стал укладываться.
– А про меня забыли, Антон Ильич? – спросил Носов.
– Откровенно говоря, не забыл, – вдруг резко, отчеканивая слова, точно вздымая принципы, ответил сосед и дернулся лицом. – Не захотел руки марать. Вот так.
– То есть как? – не понял Алексей Петрович. – Что вы такое говорите?
– Одна вражеская пропаганда в ваших газетах. Вред один. Вот так. Если хотите, читайте мои.
– Можно, конечно, и ваши, – растерянно отвечал Алексей Петрович, всматриваясь в соседа с болью и стыдом. И вдруг тоже разозлился, беспомощно и жалко. – А разве там у вас, – трясущейся рукой он показал на телевизор, не вражеская пропаганда? Не растление? Не одурачивание?
– Нет. А если бы и так? Дураков одурачивать – только умными делать.
– А вы не слишком грубо? Да и рискованно, пожалуй...
– Я не имел в виду вас лично.
– Спасибо. Но если мы с вами не входим в число дураков, вы бы этой штуковине, – Алексей Петрович с ненавистью кивнул на телевизор, – давали иногда отдохнуть. Неизвестно, как она действует на умных...
– Говорите, если мешает. Что же не говорите? Будем договариваться.
"Неужели так трусит перед операцией? – размышлял Алексей Петрович, закрывая глаза. – Но в таком случае, кажется, должно быть наоборот". Он стал вспоминать, что чувствовал перед операцией сам. Но можно было и не вспоминать. Да, угнетенность... жаль себя немного. И в то же время особая пристальность ко всему, что окружает, словно стараешься крепче зацепиться, внимательность к людям, примирение с ними, готовность оказать услугу. Так грустно бывает и почему-то так легко! Ничто от тебя больше не зависит, ты, как никогда, свободен и обращен в сторону, где живет вечность. Но зависит еще до операции, до хирурга, от мнения о тебе людей, которое собирается вместе в бестелесную, как тень, фигуру, ангелом-хранителем стоящую неподалеку. Да, там без ангела-хранителя нельзя. Алексей Петрович перевел размышления на себя. Где сейчас его, Алексей Петровича, ангел-хранитель, не устал ли он его сопровождать?
Однажды, после одной из операций, кажется второй, которая могла кончиться печально, Алексей Петрович видел сон. Он пришел в себя после наркоза в реанимационной, кровать почему-то была поднята высоко, на уровень стоящей рядом тумбочки. Неподалеку стонала и вскрикивала женщина, быстрые шаги приближались и удалялись. Было не душно, но воздух, казалось, был обработан до сухости и колючести. Алексей Петрович и не проснулся бы, если бы не тормошила и не шлепала его по щекам сестра – зачем-то требовалось, чтобы он не спал. Он очнулся в страшном ознобе, тело ходило ходуном, и, не слыша своего голоса, попросил, чтобы его укрыли. Озноб не проходил. "Не спите, не спите", – повторяла сестра, оттягивая его руку и массажируя ее в локте, чтобы найти вену. Ему хотелось помочь ей, но веки, едва разведенные из-под непосильной тяжести, снова и снова закрывались.
Тогда он и увидел этот сон. Огромный, ярко освещенный зал без окон, стены завешены картинами в легких прямоугольных рамах, на холстах все что-то абстрактное, неправильные фигуры и ломаные, рвущиеся линии. Он ищет выход и не может его найти, снова и снова обходя зал и приподнимая все подряд картины, за которыми могли бы быть окно или лаз. Ничего, все та же белая глухая стена. В отчаянии он принимается плакать, понимая, что оставаться ему здесь нельзя. И уже бегает, бегает, совсем потеряв голову, а свет становится все ярче и ярче... еще мгновение, и он испепелит его.
Сестра едва добилась, чтобы он снова очнулся. Слезы продолжали бежать, он попросил сестру не отходить, ухватившись, как маленький, за ее руку. "Не спите, – умоляла она. – Попробуйте не закрывать глаза. Держитесь". Все двадцать лет после этого, вспоминая случаи, когда ему удавалось всерьез проявить волю, Алексей Петрович начинал перечень прежде всего с того огромного усилия, которое удалось тогда в полубессознании собрать, чтобы не соскользнуть в беспамятство.
С тех пор он боялся повторения этого сна. Да и не сон, казалось ему, это был, а что-то иное, прощальное. Когда– нибудь оно должно было вернуться. Он так четко, так зримо помнил глухой зал, залитый нестерпимо ярким электрическим светом, и себя, со слезами мечущегося по нему, что где-то это должно было находиться неподалеку. В последний раз, в госпитале, легко придя в себя после неглубокого наркоза, он обрадовался сильнее, чем прежде, должно быть, все меньше надеясь на свои запасы. И обрадовался, сам того не сознавая, больше всего тому, что вернулся, миновав знакомый зал.
Сестра дежурила вторые сутки подряд. Она же была и за нянечку. Сегодня Алексей Петрович лучше рассмотрел ее: удлиненное и сухощавое доброе лицо со спокойными, терпеливо светящимися глазами, привыкшими к страданиям, и чуть более, чем нужно, укороченные, толчковые движения человека, пережившего лучшую пору. И нагибалась она как-то изломанно, и шваброй по полу водила со стесненными, безразмашными движениями, и, выпрямляясь, прислушиваясь к звукам в коридоре, чуть заметно клонилась вперед.
– Как вас зовут? – с опозданием спросил Алексей Петрович, с мукой наблюдая, как она, чтобы отереть пот, отворачивается и тычется в подставленный платок.